banner banner banner
Поколение одиночек
Поколение одиночек
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Поколение одиночек

скачать книгу бесплатно

Может ли такое быть? – спрашивают, к примеру, иные кинокритики после просмотра фильма «Остров». Может ли иуда и предатель превратиться в святого, спасающего души и жизни людей? Петр Мамонов убедительно доказывает – да, может! Не менее убедительно Вера Галактионова доказывает, что пути спасения непредсказуемы, и неким высшим замыслом было определено именно Цахилганову не только заниматься спасением жены, но и спасением рода человеческого…

А это уже о втором и даже третьем надсюжетном слое романа «5/4 накануне тишины». Вера Галактионова лишь заманивает читателей поначалу бытовой вполне реальной романной линией, повествованием о судьбах людских. И характеры, что самого Андрея Цахилганова, что его жены Любаши, что дочки Степаниды, что друзей реаниматора Мишки Барыбы и анатома Сашки Самохвалова остаются в памяти читателей, более того, они ярко свидетельствуют о состоянии нашего нынешнего общества, это не фантомы, не образы-символы, крепко схваченные типы наших современников. И оставив пока в стороне метафизическую, пророческую, апокалиптическую суть романа, мы можем высоко оценить реалистическую канву прозы Веры Галактионовой. Тем сильнее становится подтекст романа, ибо он прописан по убедительному выверенному реалистическому тексту. Это как картины Павла Филонова, сначала идет строго реалистическая основа, затем уже художник начинает осмысливать и обобщать увиденное как символ эпохи.

В прозе Веры Галактионовой явно чувствуется влияние Востока, не случайно она долго жила и осуществилась, как писатель, в Казахстане. Да и место действия нового романа – суровый и мистический Караган поневоле ведет нас в Караганду.

Тут и Павел Васильев, и ранний Чингиз Айтматов, и Абай – всех можно увидеть в сложном и богатом мире прозы Веры Галактионовой. Я бы еще добавил и притчи Ходжи Насреддина, и восточную вязь русского таджика Тимура Зульфикарова.

Но влияния предшественников и современников лишь окультуривают ткань романа, обогащают дополнительными оттенками, делая еще более своеобразной и необычной, уникальной в современном литературном процессе саму прозу Веры Галактионовой. Среди своего поколения (а родилась она в сентябре 1948 года) она явно выделяется, не похожа ни на последователей Валентина Распутина, которого высоко ценит и уважает, ни тем более на последователей Василия Аксенова и Владимира Маканина. В одиночку расти всегда тяжелее, зато и зависимости меньше. Свое поколение она не осуждает, скорее – жалеет.

«Наше поколение немножко провисло. Сначала нам перешли дорогу мертвецы (речь идет о массовой публикации ранее запрещенных произведений в начале перестройки – В.Б.) и те, кого называли диссидентами. Огромные журнальные площади, которые должны были быть нашими, ушли под то, что находилось в запрете, под спудом. Вторая же причина такова: отцы патриотизма (Распутин, Белов, Бородин, Проханов, Крупин, Лихоносов и т. д. – В.Б.) работали – и работают – в состоянии круговой обороны столь напряженно, что подготовить, подтянуть за собой достойную смену они не успели. Не особо оглядываясь назад, не особо разбираясь, они наспех поддерживали довольно слабые свои молодые подобия, которые и заняли остаточные печатные скудные площадки (и как же она права – В.Б.)… Произошло искусственное обеднение русской литературы. В глубинке зачахло, не пробилось к свету многое из того, что должно было стать по-настоящему великим… Страшно подумать, сколько талантливейших судеб сломано, погублено, смято в этой невидимой войне… Со мной вместе выходили очень сильные ребята… У них мало что успело прозвучать из-под этих катков, профессионально утрамбовывающих всё живое и поныне…»

И надо обладать поистине мужским твердым характером Веры Галактионовой, чтобы прорасти сквозь асфальт, чтобы утвердиться на всем просторе современной русской литературы. Сами книги – тому доказательство. Сверх того, и шортлист «Национального бестселлера», куда она прорвалась наперекор всем, и недавняя премия имени Александра Невского «России верные сыны». Что же, она стала верным сыном великой русской литературы.

Вера Галактионова из классиков русской литературы больше всего ценит Николая Лескова, считая его высочайшим мастером слова, обладателем самого роскошного, многоцветного языка. К своему слову она относится придирчиво, впрочем, также как и к композиции романа, к словесным портретам. Дар – даром, талант – талантом, но каждый писатель должен быть высоким профессионалом, справедливо считает она, – знать законы ремесла. (Это к слову о наших стихийных талантах, не желающих порой знать никакой культуры, никакой мировой классики, не занимающихся всерьез ремесленническими основами писательской профессии.) А уже дальше сверхсделанных реалистических портретов, скроенного сюжетного ряда идет ряд ассоциаций, закадровое продолжение сюжета.

Образы героев выстраиваются в повествовательном слое. Тут и порноделец Андрей Цахилганов, и его строптивая дочка, грозящаяся пристрелить отца за нанесенное им народу зло, этакая хорошо выписанная нацболка, мстящая отцу и за униженную и смиренную (смирившуюся со злом изначально, с первого же знакомства с Андреем) мать, и дружки Андрея, тоже немало с юношеских лет набедокурившие и потому вряд ли годящиеся в благородные герои. Не случайно же их называют ублюдками даже родственники. Заманивали юных девиц на квартиру, опаивали их зельем и с бесчувственными распоряжались, как хотели. (Удивительно, как еще ни одна в те советские времена не заявила в милицию? Впрочем, может быть, боялись отца Андрея, полковника Цахилганова, начальника Караганских лагерей.) Так одно зло переходило в другое. Неправедность лагерного начальства, к тому же шумно отмененная в годы оттепели, сменилась приспособленчеством и цинизмом их сыновей.

Впрочем, сам по себе сюжет романа, как бы ладно он ни был выстроен, вряд ли перевел книгу Галактионовой в ряд знаковых явлений прозы. Скорее даже браться за лагерную тему было бы сегодня любому беллетристу опасно, очень уж она объезжена со всех сторон, замусолена. А здесь, что ни персонаж, то или бывшая жертва, или бывший палач, а часто соединенные воедино. Как это и было в жизни. У Мишки Барыбина – мать из заключенных, а отец – из надзирателей, «красных мордатых хамов». Сашка Самохвалов тоже рожден был от странной смеси – бывшей дворянки и выдвиженца из пролетариата. В первом, реалистическом пласте повествования, может быть, интереснее всего показанная проблема всеобщего люмпенства, люмпенизации России, когда все кондовые, со своими устоями и навыками, со своей родовой культурой социальные группы – крестьян, потомственных рабочих, купцов, дворян, священничества – перемешались, уже лишенные любой культуры, любых традиций. «Порода сбивалась … по всей стране». И новое «сорное потомство» уже никак не могло удержать страну от надвигающегося развала. Блестящий анализ нашего современного бытия, показанный через сверстников самой Веры Галактионовой, придает достоверность далее и знаковому, метафизическому ряду событий, изображаемому с той же долей достоверности, как страдания больной женщины или протестное поведение дочки героя. Тем более это замусоренное генетически поколение связано не только с лагерным обществом, вместо Карагана вполне могла быть одна из великих строек, где также смешивались все и вся. И дело не в расовой или клановой чистоте, перемещения сверху вниз полезны в любое время и в любом обществе. Как бы исчезли сами кланы и сами народы, смешиваемые в одном плавильном котле. Вот и у самого Цахилганова – дед православный художник, иконописец, а отец – один из творцов ГУЛАГа, у Андрея же не осталось ни православной веры деда, ни убежденности отца, пус-то-та. Которая и заполонила со временем всё идеологическое пространство Советского Союза. И тут даже метко названный Капитолиной Кокшеневой «рыцарем из сословия карателей», «бессмертный» Дула Патрикеич со своей утопией лагерного рая, лагерного порядка, как самого образцового и необходимого стране, становится более жизнеспособен, чем любой из пустотных персонажей.

У Веры Галактионовой всегда более важен надсобытийный ассоциативный, символический ряд. Все реальное действие романа проходит в реанимационном отделении городской больницы, где лежит умирающая Любовь, уже давно существующая вне реального бытия, удерживаемая от смерти только мощными препаратами. В её нынешнем сознании живет лишь мистическая птица, которая упорно клюет её печень. (Позже эта птица превратится и в конкретную мертвую птицу, подкинутую к дверям квартиры Цахилганова, и в «важную птицу», его любовницу Горюнову). Реаниматор Михаил Барыбин, поддерживающий жизнь в угасающей Любови Цахилгановой, когда-то первый ухажер Любови, безропотно отдавший свою девушку в притон Андрею Цахилганову, но продолжающий её любить и потому лишь не отдаёт её смерти. Его незримая дуэль со своим другом-недругом продолжается до самого конца. Борьба за женщину, борьба за любовь…

И постоянно дежурит у её кровати, мучаясь и умирая вместе с ней, прозревающий и исцеляющийся духовно, но добивающий себя физически, местный олигарх Андрей. В это тоже веришь, зачем нужны все деньги, если исчезла цель жизни, если нет любви ни к чему, в том числе и к жизни? Мало что ли миллионеров, кончающих самоубийством? Он же знает, что опасно погружаться в бредовые состояния умирающей жены, но он сливается с ними, продолжает их, живет уже иную бредовую жизнь, где и происходят самые главные действия романа.

А дальше на это реальное действие уже наслаиваются воспоминания, сновидения, мистические откровения. Все драмы и трагедии России и Советского Союза стягиваются в один клубок. Палачи и жертвы, герои и преступники меняются местами, и кому из них суждено выполнить роль спасителя не просто больной женщины, а всего нашего Отечества, догадаться не просто.

В своем то ли бреду, то ли потустороннем реальном действии Андрею суждено все же найти третий выход из загадок гулаговского Мефистофеля и уничтожить угрожающие Отечеству силы… Согласно легенде со сталинских времен в подземельях Карагана существовала сверхсекретная лаборатория ученых, вырабатывающая рецепты и спасения, и уничтожения мира. И знают об этой до сих пор существующей лаборатории лишь бессмертный Дуда Патрикеич и сын создателя лаборатории, творца и демона ГУЛАГа, Андрей Цахилганов. Ему и поручают умерший отец и мистический Дула Патрикеич или же взорвать всю лабораторию, или же найти третий выход, оставшись в живых уничтожить все опасные для России земные и неземные силы. И он в своем бреду, запихнутый в камеру для покойников шпаной, ворвавшейся в больницу в поисках наркотиков и денег, полуобмороженный, находит этот выход. Когда он очнулся, ему сказали о колоссальных изменениях на земной поверхности.

Что это – конспирологический роман в духе Григория Петровича Климова? Но для этого Вера Галактионова явно не готова. Уходить из мира литературы в мир конспирологии она явно не спешит.

Или это только его опасный бред у постели умирающей жены. И никакой тайной сверхсекретной лаборатории ГУЛАГа в глубинах шахт Карагана не существовало?

Конспирологический сюжет романа явно зашифрован и для самого читателя. Было, не было – решай сам. Может, это всего лишь ирония автора. Может, реальный бред обезумевшего в своей тоске по единственной любимой женщине, осознавшего свою вину перед ней, человека. А может, это и есть главная тайна романа? Но роман без тайны сразу становится скучен. И образы в ауре этой тайны читаются совсем по-другому.

Таинственна и музыкальная линия романа. Думаю, явно, подобно мне, Вера Галактионова, моя сверстница, прожившая жизнь в схожих условиях, лишь немного в другой местности (хотя лагерей в моей Карелии тоже хватало, с Карелии и начинался «Архипелаг ГУЛАГ» и атмосфера жизни бывших лагерников и бывших начальников лагерей мне хорошо знакома) с юности увлекалась джазом, и пронесла это увлечение через всю жизнь. Пять четвертей – это термин из джазовой области, и эти синкопы джаза, синкопы перенапряжения жизни, синкопы, заглушающие всё и вновь переворачивающие монотонную жизнь страны, они определяют, может быть, всю русскую историю. Самая джазовая страна еще до появления самого джаза на свет Божий. Вот он – из главных музыкантов, то ли бывший охранник, то ли покалеченный зэк, работающий сторожем в морге: «Это была песня, мучительная, но на удивление ритмичная, состоящая из гортанного клекота, короткого молчанья, протяжного воя, бессмысленного хрипа и дикого разрастающегося стона… Он дико пел о том, как искаженная человеческая жизнь перетекает в искаженное инобытие… И в этой звериной дребезжащей песне не было места слову и душе, но много было простора для застарелого страха перед бездной… – и вечной тоски, которой исходит земля, приговоренная людьми к безобразным искажениям…»

Один образ этого санитара морга, любящего покойников куда больше, чем живых, будто взятого из «Пира королей» того же художника Павла Филонова, говорит о музыке перенапряжения, которой переполнена вся Россия. А дальше ожидаемая тишина. Тишина чего? Покоя и благодати, или кладбищенская тишина над просторами когда-то великой страны?

Вера Галактионова не дает ответа. Она и не пессимист, и не оптимист. Если принять образ умирающей жены Любови за образ России, которую, в конце концов, даже негодяи и подонки, но стараются спасти и сохранить, даже ценой собственной жизни, как ни парадоксально, это будет образ надежды. Пусть гибнет сын Барыбина (а скорее общий сын всей троицы) – наркоман и мелкий подонок вместе со своими друзьями-разрушителями. Пусть гибнут друзья Андрея, и чудом остается жив сам Андрей, но дело-то сделано, и мистическая лаборатория расправилась с мистическими врагами России (может быть, живущими внутри нас самих), и «удачно завершился этот долгий анабиоз», в конце концов, и птица (мистическая или нет?) подобрана и захоронена, и значит, у Любови всё будет хорошо, и в России произошло какое-то очищение власти, и даже дочь Степанида приехала. Наконец-то, к отцу. И значит, ждет нас всех впереди «… Рим… Новый… Опять…» Новая империя, новый подъем.

Куда пойдет Россия? К лагерному социализму? К мировому лагерному капитализму? Или же после гигантского русского напряжения XX века, которого не выдержал и сам народ, всё-таки начнется тишина сосредоточивания, тишина созидания? Вроде бы писался роман Апокалипсиса, и все действия героев как в реальном повествовании, так и в мистическом сверхсуществовании, вели к последней синкопе, после чего уже ничего и никогда не бывает. Можно даже умелой рукой и выстричь этот свершенный Апокалипсис, и вместе с другими постмодернистскими ироничными циниками (подобно Дмитрию Быкову в «ЖиДах» или Владимиру Сорокину в «Дне опричника») посмеяться над неудачной судьбой Родины. Вера Галактионова явно не идеализирует конструкторов лагерного социализма, в том числе и отца главного героя полковника Цахилганова, свершавшего в караганских подземельях «массовые жертвоприношения во имя светлого будущего», ибо как бы ни налаживали рыцари ГУЛАГа совершенное производство нового Солнца, в результате всех многочисленных чисток гибли лучшие, и Солнце вновь не восходило, как бы ни подталкивали его верные Дулы Патрикеичи. Но она отбрасывает напрочь и либеральную версию ожидаемой свободы. В результате возникает своеобразный роман о невидимой войне, где из ужаса караганских лагерей прорастало даже для самих узников державное обаяние России, где явные злодеи обречены делать добро, ибо это их историческая русская колея.

Во второй мистической линии романа говорится о тех же героях, но в других мистических ипостасях. Не случайно, именно в Карагане находится центр Евразии, и здесь находятся все сдерживающие силы мира. Не случайно еще глубже, чем угольные шахты, существовала эта тайная лаборатория, и входить в неё можно было только избранным, и не обязательно наяву, во сне, в видениях. И на поиски этой лаборатории направлены как добрые, так и злые силы мира. Кто первый нажмет кнопку? И какую кнопку, на добро или на зло? «Безнравственному казначею – быть Иудой. Нравственному – быть распятым… Государственная мощь поднимется на духовности истребленных!» И ведь верно же, мученики становятся святыми. На крови святых строится государство.

Как безмолвная героиня романа Любовь с первых же строк отсекается от суеты: «Любовь теперь пребывала далеко – над жизнью. Она покоилась в своем беспамятстве, будто в зыбке меж небом и землёй…», так и Вера Галактионова решительно отходит от бытовой социальности. И в реальном своем повествовании, и в обнаженной иррациональности она старается раскрыть духовную суть нашего времени, определить главные знаковые символы нашей эпохи, стать чутким реаниматором (то есть оживителем) всех грешных душ современного общества. Ибо, не нами сказано: других душ у нас нет. Другого русского народа не придумано. Каков есть, таким и надо выкарабкиваться из всей нынешней грязи и смрада.

Пятая глава. Олег Григорьев

Григорьев Олег Евгеньевич родился 6 декабря 1943 года в Вологодской области. Умер 30 апреля 1992 года в Санкт-Петербурге.

Отец – фронтовик. Вернулся после ранения с фронта и запил. Мать с двумя детьми уехала в Ленинград после снятия блокады. Мать – фармацевт. В 1955 году поступил в среднюю художественную школу при Академии Художеств, но в 1960 году был исключен за недостойное поведение. Работал дворником, кочегаром, занимался живописью. Был дружен со многими питерскими художниками-неформалами круга Михаила Шемякина. В 1975 году участвовал в выставке художников-нонконформистов в ДК «Невский».

С 1961 года писал стихи. Выпустил книги для детей «Чудаки» (1971), «Витамин роста»(1981), «Говорящий ворон» (1989). На вторую книгу озлился Сергей Михалков. Книгу резко раскритиковали в печати. Вплоть до перестройки перестали печатать. Отодвинули прием в Союз писателей.

В 1971 году за тунеядство и пьянство был осужден и отправлен на два года ссылки в Вологодскую область. В 1989 году вновь был задержан и посажен в «Кресты», где написал одно из лучших своих стихотворений «Рождественскую песенку». Получил условный срок. Его «страшилки» и «черный юмор» очень быстро стали народным фольклором, печатались в питерском самиздате. Его друг А. Крестинский считает, что Олег Григорьев – «поэт люмпенизированного российского мира, в котором стерлась граница между зоной и свободой, между птицей в клетке и птицей на ветке… Поэзия Григорьева выросла на доброй почве русского фольклора, театра Петрушки, лубка, клоунады…

И, конечно, на своеобразном отражении советского социального абсурда». Незадолго до смерти был принят в Союз писателей, стали печатать его взрослые стихи.

Умер от прободения язвы желудка. Похоронен на Волковом кладбище.

Винты

Я думал, что я великан, —
А меня опрокинули и налили в стакан.
Я думал, что в комнате я да ты, —
А между нами какие-то рты.
На голове моей крышка,
Как бескозырка у матросика.
Меня подняли
И стали пить прямо из носика.
Тогда я намылился
И стал выскальзывать у всех из рук.
Мало того, что выскальзываю,
Дык ещё и глаза пороедаю,
Как какой-нибудь чеснок или лук,
Прыгнул в песочную кучу,
Сижу, вытряхиваю сандалии.
А подо мной и передо мной
Вращаются какие-то детали.
То свинтятся, а то развинтятся зачем-то.
Пригляделся: не просто отломки.
А то, что, свинтившись с другим,
Становилось третьим чем-то.
Зарябило в глазах от верчения.
Взял одну деталь —
Упругая на изгиб, податливая на крученье.
Что-то мне провизжало
Вроде – «неси» или даже «пронзи».
Я хотел встать и бежать,
Но сам закружился вокруг своей оси.
Заболела голова.
Вот и ко мне привинтились —
Был я один, теперь два.
Потом три, четыре, пять, шесть, семь…
Потерял счет.
Вдруг всё разом распалось.
Но сразу же привинтилось что-то ещё.
Но и это отпало,
Остался лишь шрам на коже.
Тут я понял, что надо и мне
Свинтиться с кем-то тоже.
Свинчивался и отвинчивался,
Свинчивался и отвинчивался,
Свинчивался и отвинчивался
С кем только мог.
С одним так свинтился,
Что долго потом отвинтиться не мог.
Вдруг пришла мать.
Родные, друзья, учителя.
Я перед самыми их глазами вертелся,
Кричу им: «Смотрите, да вот же я!» —
А они спрашивают, куда я делся.
Мол, отбился от рук, сбежал куда-то,
Совсем не учусь.
А я перед самым их носом.
Кручусь.
Кручусь,
Кручусь,
Кручусь.

    Олег Григорьев

По адским кругам Олега Григорьева

Так и вижу, как Олег Григорьев мнется перед чтением своих стихов где-нибудь в большой комнате у друзей в коммунальной квартире. Объясняет, что он сам-то никого не убивал и не насиловал, это жизнь такая аморальная и персонажи такие аморальные. Оправдывается, как ребенок перед воспитателем. Впрочем, он и был на беду свою таким неисправимым ребенком. И ничего хорошего в затянувшемся его детстве не было ни для посторонних, ни для него самого. Разве что стихи появились совсем неожиданные, взрослые стихи человека с детским восприятием мира.

Случайно я жил в этом веке.
Случайно. Однако отчаянно.
Потому что кругом человеки
Жили тут не случайно.

Вот и издатель его Валерий Шубинский вспоминает: «Надо сказать, что в жизни Григорьев никогда вполне не преодолел страха перед миром. Постоянно ожидая, и не без основания, новых ударов и будучи абсолютно неспособным к компромиссу в творческой сфере, он пытался дать своему творчеству безопасное толкование… Однажды в моем присутствии он серьезно объяснял не самой умной даме с петербургского телевидения, что стихотворение: „Тонет муха в сладости в банке на окне“ – про гоняющуюся за сладкой жизнью проститутку. Так я и не понял, издевался он или впрямь хотел „оправдаться“ перед представителем масс-медиа…»

Я-то думаю, может быть и третье объяснение – он на самом деле сравнивал муху с проституткой, когда писал. Ибо жизнь он в своих стихах нисколечко не выдумывал, брал пригоршнями из окружающей его действительности. Насколько была неэстетична его действительность, настолько же и неэстетичны его герои. Он и спасался сам для себя – в детских стихах.

Я забрался под кровать.
Чтобы брата напугать.
На себя всю пыль собрал.
Очень маму напугал.

Вот так всю жизнь пугал своими стихами чужих взрослых, чужих начальников, чужих писателей и рафинированных славистов. И всю жизнь пугался сам, пугался милиции, пугался издателей, пугался женщин. От испуга писал свои самые страшные стихи. А сам был беззащитен и в поэзии, и в жизни. Может быть, лишь в детской поэзии чувствовал себя увереннее, как ребенок в привычной для него обстановке.

Пусть совсем не будет взрослых.
А одни лишь только дети.
А не то от этих взрослых
Очень тесно жить на свете.

Он всю жизнь, до самой своей смерти в 1992 году, не дожив до пятидесяти лет всего один год, чурался взрослости, чурался взрослого мира с его четко очерченными правами и обязанностями, выдавал себя за ребенка, за подростка, которому не нужны эти надоедливые взрослые со своими правилами и своими витаминами роста. Как вспоминает Михаил Яснов: «Друзья юности Олега Григорьева рассказывают, что он не хотел взрослеть. Был он невысок, моложав, тонкой кости и долгое время говорил, что ему семнадцать лет. Мы познакомились, когда ему уже перевалило за сорок, он был бородат, испит, болен, но на трезвую голову превращался в подростка, с простодушным удивлением и радостью открывавшего знакомый мир. Это был человек, в котором с предельной обостренностью запечатлелась подростковость тонкого и умного, но люмпенизированного, спившегося, уличного россиянина…»

Как бумажный пароходик,
Среди острых, страшных льдин,
Грозно стиснутый народом,
Я лавирую один.

Но, может быть, его драчливость, пьяная угарность, алкогольная безответственность были единственно возможной формой существования ребенка во взрослом состоянии? То, на что мы смотрим с умилением, когда видим четырехлетнего карапуза, уже вызывает настороженность, когда мы видим наколотого подростка. И вызывает часто отвращение, когда человек в сорок лет не хочет отвечать за свои поступки. Затянувшееся детство, да еще без контроля взрослых – не прямая ли дорога по адовым кругам? Легко ли жить в своем простодушии с остановившимся сознанием пятилетнего пацана? И не назовут ли тебя дебилом? И возможен ли григорьевский детский РАЙ? Говорят, что в своих стихах Олег Григорьев опровергает всю советскую систему воспитания.

Что от детей нам нужно?
Чтобы маршировали дружно.
Чтобы в колхозе пололи грядки,
Чтобы палаты были в порядке.

Но давайте сравним былую советскую систему воспитания с системой закрытых английских частных школ, куда так любят отправлять на обучение своих детей наши олигархи. Вот где Олега Григорьева не хватает. Хотя его бы выгнали на второй же день, даже если бы он был сыном премьер-министра. Впрочем, попытка полного детского самоуправления создается у нас в армии. Еще в школе, воспитатели худо-бедно на детей влияют. И вот ребенок попадает в армию. Офицерам нет времени с ним возиться. Ни генералы и майоры, ни полковники и капитаны, и даже ни лейтенанты и прапорщики воспитанием восемнадцатилетних детей не занимаются. Вечером закрываются двери казармы, и дети предоставлены исключительно сами себе. Начинается детский РАЙ. То есть дедовщина, жестокая, как в стихах Олега Григорьева. Все эти «прописки» и прочие зверства ведь придумывают не офицеры, а восемнадцатилетние пацаны. И что-то этот детский РАЙ осуждает наша общественность, но обвиняют опять же взрослых, будто это седой генерал в казарме развлекается с непослушными детишками.

Дети бросают друг в друга поленья.
А я стоял и вбирал впечатленья.
Попало в меня одно из полений —
И больше нет никаких впечатлений.

Целиком вся дедовщина и есть – бросание детьми друг в друга поленьями. Так и было по жизни, немало самых увесистых полений получил Олег Григорьев не от ненавистных ему милиционеров и начальников, а от себе подобных бомжей и пьяниц, не обладающих никакими моральными установками. Однажды его чуть не убили прямо в квартире подобранные им же на улице собутыльники. Грабили у него всё подчистую.

На табурете – батурете
Сидели дети – одурети.
Болтахая ногами ногами.
Матахая руками многими.

Детское сознание в стихах Олега Григорьева часто не только приравнено к сознанию взрослых, но даже выглядит предпочтительнее. Дети сами готовы творить свой мир. И уверены, что взрослые им только помеха. Они как бы требуют равного к себе отношения. Говоря современным языком, требуют полноты прав. Его герой обижается:

Папа вазу опрокинул.
Кто его накажет?
– Это к счастью, это к счастью —
Все семейство скажет.
Ну а если бы к несчастью
Это сделал я?
– Ты разиня! Ты растяпа! —
Скажут про меня.

В своей естественности Олег Григорьев проговаривается, в этом полноправном мире дети по-прежнему не берут на себя ответственность ни за что происходящее даже с ними. Они равны, но всегда за чей-то счет. Точно также равны за чей-то счет и бомжи, люмпены, наркоманы, алкоголики. Они и точно, как дети, затянувшееся детство у них приводит к нравственному одичанию.

Такой милый эпизод из его детской прозы. Укладываются малыши спать на тихий час. Воспитательница пришла, на горшки перед сном сажает. «А я хочу очень, а начать не могу, даже страшно от этого, а она все трясет, ногтищами в плечо вцепилась. Не могу я писать, когда на меня смотрят, не льется из меня вода, и все тут. А вот когда ушла, тут я и начал. Писал до тех пор, пока совсем не проснулся. Смотрю – страх какой! Я в кровати, рядом никакой воспитательницы нет. И тогда уже до конца стал дописывать… за окном уже дождь прошел, и солнце светит, а с окна паучище страшный на паутине свесился. Вот и хорошо, что я так проснулся, а не то бы кровь всю высосал. Хватит в описанности лежать. Вылез я из кровати, по комнате пошел…» А дальше гулять с ребятами, играться, про описанность свою начисто забыл. Это уже дело взрослых, тех самых надоедливых нянечек и воспитательниц, от которых малыш хочет быть независимым. Малыш как бы отворачивается от всего, что ему неприятно, делает вид, что ничего не было, ваза не разбивалась, грязь никто не заносил с улицы, да и в постель никто не писал. Вот только кто ему и в дальнейшей его жизни описанности убирать будет?

Малышу всё простительно, сменят простыни, постелят свежие. А если ты такой же и в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет. Так ли будут изумляться взрослые твоей уже испитой бомжевской вонючести? Так ли будут восхищаться твоей непосредственностью сорокалетнего опухшего от пьянства самородка? «Кто-то верно назвал его спившимся ребенком… телефон молчал как убитый (оказалось, отключен за неуплату)… В квартире не было ничего – мебели, стульев, посуды. Сидели на полу. „Все пропил!“ – бодро сообщил хозяин» – вспоминает Марина Голдобская. И долго ли будет жить с таким самородком самая терпеливая жена? Долго ли будут терпеть друзья, а не собутыльники?

Жил и с этой, и с этой, и с той,
Вот и остался в квартире пустой.

Маленькому карапузу не нужен взрослый и его мир лишь до тех пор, пока он украдкой ест варенье, хотя и здесь на его детском пути неизбежны такие же, как он сам, поедатели, вот тебе и конфликтная ситуация, решаемая по-детски жестко.

Коля съел мое варенье,
Всё испортил настроенье.
Я синяк ему поставил —