скачать книгу бесплатно
– Что вам пришло в голову, уж не сам ли я его написал, – перебил Люциус. – Правильно я продолжил вашу мысль, констебль?
– Нет, ваше преподобие, но согласитесь: странно, что эта Мери Сертэйн – экономка такого знатного и богатого вельможи, как ваш дядя – так мало знакома с приличиями.
Сержант с двумя стражниками прилагали все больше усилий, чтобы сдержать толпу возмущенную новыми нападками на отца Люциуса, но Дэве также продолжал наращивать давление, надеясь, что взрыв со стороны архидьякона последует скорее.
– Мой дядя, сударь, выбирая для себя прислугу женского пола, обращал первоочередное внимание отнюдь не на профессиональные качества и не на образованность претенденток.
– Что я слышу, ваше преподобие?.. И это говорит священник?
– Не притворяйтесь, сударь! – уже на приделе выкрикнул архидьякон и в глазах его появился огонь. – Вы читали письмо и должно быть общались с людьми, а значит, вам должно быть прекрасно известно, что мой дядя едва ли заслуживал любви и уважения человека высоких нравственных качеств. Да что я говорю… любых нравственных качеств! И, да!.. Если вы это хотели услышать. Да! Я не любил этого человека. Но искренне сожалею, что его больше нет, так как, вы правильно изволили заметить, теперь я остался один в этом вымирающем, – опять ошибся, – вымершем, семействе.
Дэве улыбнулся.
«Наконец! Наконец, – думал он, – я заставил его сказать то, что он мог отрицать. Теперь, я вижу, что еще могу бороться».
– Я буду вынужден провести в ваших покоях обыск. – Твердо и решительно сказал он, и к великому своему удовольствию заметил промелькнувший на лице священника страх.
– И что вы хотите там найти? Наследство? – прокричал из толпы возмущенный голос.
«Вот! С лучшими намерениями, но они уже сами дают мне в руки оружие против своего преподобного Люциуса. Неужели закончились для тебя удача и небесная протекция?» – снова улыбнувшись, подумал Дэве.
Но в этот момент, покрывая шум и ропот толпы, во дворе Собора святого Павла раздался новый – высокомерный, привыкший повелевать и нетерпящий возражений голос:
– И вы посмеете без доказательств, основываясь на, смею сказать, беспочвенных подозрениях, обыскать келью священника – служителя храма господня?
Народ расступился, давая дорогу человеку, в самом тоне которого слышалась почти неограниченная власть. Высокий, лет тридцати пяти-сорока, роскошно и со вкусом одетый, он, опираясь на изысканную тросточку, гордо шагал по освобожденному для него проходу к Дэве, Люциусу и остальным принимающим самое оживленное участие в этом действе людям.
Не обращая внимания на то, сколь почтительными поклонами приветствовали прибывшего священническая братия и сам архидьякон, сержант, выступив вперед, преградил ему путь:
– Да кто вы такой, чтобы вмешиваться? – спросил он, думая, что перед ним всего лишь простой дворянин, власть которого ограничивается его богатством.
С презрительной усмешкой окинув взглядом офицера городской стражи и сочтя его крайне незначительной и не заслуживающей внимания фигурой, этот весьма представительного вида незнакомец обратился прямо к Адаму Дэве:
– Господин констебль! – сказал он c властным подъемом. – Имею ли я право, вмешиваться в дела Церкви?
Он сделал особый упор на последнем слове и Дэве был вынужден покорно склонить голову:
– Да… господин епископ, – пробормотал он. И все, кто до этих пор не понимал, кто перед ними – или точнее: перед кем они! – находятся, склонились в нижайшем поклоне прелату церкви.
С дрожью не то разочарования, не то бешенства Адам Дэве почувствовал огромную разницу между своей должностью и саном человека пришедшего на помощь его противнику.
– Но закон для всех один, – еле слышно прошептал он, отирая вспотевший от осознания сокрушительнейшего поражения лоб.
– Вы умный человек, господин Дэве, – так же тихо отвечал расслышавший его епископ, – и должны понимать, что это не так. А впрочем, я уверен в невиновности моего доброго друга Люциуса, – добавил он уже громче, – и мог бы поручиться за него, если бы порукою ему не были самые дела его.
Эти слова епископа были встречены бурным одобрением толпы.
– Но, тем не менее, произошедшее во дворе собора убийство бросает тень на сам собор, и поэтому я – епископ лондонский, – будучи заинтересован в скорейшем раскрытии этого преступления попрошу начальника полиции – уважаемого господина Хувера – лично! заняться его расследованием.
Услышав это, Адам Дэве молча поклонился епископу и, бросив на архидьякона выразительный взгляд, словно говоривший: «Я уверен: убийца ты!», ушел. Сержант и оба стражника последовали за ним. Затем был унесен в храм труп барона Анкепа, и, когда вслед за ним в соборе исчезли и епископ с архидьяконом, толпа, справедливо решившая, что после отстранения Дэве и ухода высоких сановников церкви ничего интересного здесь больше ожидать не стоит, тоже стала расходиться.
***
Однако народ, когда ему не остается больше ничего интересного, принимается обсуждать последние события, обсуждения приводят к рассуждениям, а рассуждая, люди вспоминают (а то и придумывают) такие мелочи, которые до этого почему-то упускались из виду. Обрастая этими подробностями, изначальное событие представляется уже иначе. И передаваясь по цепочке от очевидца к любопытному, а от того в свою очередь ко второму, пятому, десятому слушателю, оно искажается настолько, что источник становится лишь блеклым подобием порожденного им слуха, который благодаря большей выразительности и насыщенности деталями, мнениями и предположениями продлевает интерес к своему прародителю.
Глава VII. Слухи
В середине февраля 1666 года в Лондоне ходило достаточное количество разнообразных слухов. Ни тем, кто распространял их, ни тем, кто им внимал, не было доподлинно известно насколько они правдивы. Однако, несмотря на то, что большинство новостей принимались лишь на веру, от их обилия горожанам некогда было скучать, и негде было укрыться. Таверны, рынки, храмы: везде есть люди желающие поговорить и люди которые не прочь послушать.
Не стоит поэтому удивляться, что уже через день после того как во дворе Собора святого Павла был обнаружен труп барона Анкепа, в городе зародилась масса толков о его убийстве. Одни только имена – Алджернон Пичер, Люциус Флам, Адам Дэве – уже возбуждали любопытство простого народа, а сан архидьякон, епископ и титул барон объединенные слухами о преступлении доводили это любопытство до поистине невероятных пределов.
Действительно, к смерти в Лондоне давно привыкли, и даже насильственная смерть, явление хоть и более редкое, чем смерть от чумы, но вполне обычное, не вызвала бы к себе столько интереса, сколько убийство совершенное на святой земле храма и в котором, к тому же, оказались замешаны представители духовенства. Каждый жаждал узнать подробности взволновавшего всех события. И скоро нашлись люди достаточно осведомленные, чтобы эту жажду утолить.
Надо признать, поначалу сообщались только такие достоверные сведения, как например те, что барон погиб около полуночи от удара в висок тяжелым предметом. Однако любопытство одних подстегивает фантазию других, и скоро рождаются слухи, которые мало кто может подтвердить; но они так органично вписываются в общую картину, что им трудно не поверить.
С легкой руки уже небезызвестного лондонцам сторожа собора, в народ была пущена весть о том, что в кармане убитого обнаружилась весьма крупного размера черная жемчужина, оцененная к тому же местным ювелиром в немалые деньги. Сам ювелир почему-то отмалчивался, но надеялся ли он купить редкостную жемчужину и извлечь барыш из этого приобретения, приказали ли ему молчать, или тому была еще какая-то причина, мало кого интересовало. Дело в том, что горожане, положившись на ранее проявленную сторожем бескорыстную честность, в этот раз решили поверить ему на слово. Тем более что это была не бог весть какая важная подробность: она только подтверждала уже успевшее возникнуть предположение о значительности наследства, которое отец Люциус должен получить после смерти своего дяди.
Жадный до денег и прибыльных земель народ, тут же позабыл обо всех добродетелях архидьякона и, не имея в себе силы поверить в то, что кто-то может оказаться равнодушным к богатствам и титулам, стал подозревать священника. Причем обвинителем в данном случае выступало чувство зависти, а не справедливости. Ведь никто даже не подумал винить Люциуса в убийстве – все упрекали его нежданно свалившимся наследством, упуская из виду то простое обстоятельство, что для этого ему пришлось пережить гибель всего своего рода.
На подозрениях сказалось еще и то, что на место отстраненного от расследования Дэве, который был широко известен своим глубоким умом, неподкупностью и завидной проницательностью, был назначен тугодум и мздоимец Хувер, известный разве только тем, что просаживал свое состояние в игорных домах да имел родство со знатным вельможей, заседающим в палате лордов, через посредство которого собственно и получил свое место начальника полиции в Сити.
Далеко не глупый народ воспринял этот шаг епископа не так, как тот удосужился его афишировать; то есть люди, по зрелом размышлении пришли к выводу, что решение прелата заменить простого констебля начальником полиции, было продиктовано не желанием ускорить следствие, а наоборот, намерением вовсе прекратить его. При этом разница в чинах, должна была, если не ослепить лондонцев видимостью особого внимания к этому делу, то, по крайней мере, не дать повода упрекнуть епископа и в обратном. В самом деле, ведь не обязан он знать, что начальник на порядок глупее подчиненного.
Как бы то ни было, за расследование рьяно взялся господин Хувер. Этот достойный муж – крупный, толстый, отмеченный печатью довольства на лице, сияющем от всегда хорошего настроения; столь же невнимательный к бедному народу, сколь предупредительный и смирный перед людьми, превосходящими его по своему положению – тут же привлек к себе пристальное внимание горожан, явив на их суд весьма необычную версию преступления.
Обладая довольно-таки своеобразной способностью замечать то, чего вовсе не было, и делать на основании этих замечаний выводы, имевшие в его понимании претензию называться логичными, Хувер вывел предположение, что убийство могло быть ритуальным. На эту неожиданную мысль его натолкнули два только обстоятельства: во-первых, то, что труп был обнаружен прямо посреди соборного двора и, по его мнению, был оставлен там не без тайного умысла; во-вторых, – черная жемчужина, – которая почему-то не могла оказаться ничем иным кроме как зловещим знаком сектантов.
Народ, сам обладая достаточно богатым воображением, не мог не оценить всех прелестей подобной версии, хотя бы только потому, что из-за многочисленности сект появившихся в Лондоне за последний год, она была вполне реалистичной. Поэтому, несмотря на все предубеждения против господина Хувера, горожане с восторгом взяли эту версию на вооружение, возвели ее в ранг слуха и, перевирая на все лады, длительное время довольствовались ею.
Но какими бы интересными ни были слухи, какого бы страху они не навели, какой бы скандал не вызвали – все они недолговечны, и на смену одному всегда придет другой, быть может гораздо менее злободневный, но покоряющий присущей всему новому и неизведанному очарованием свежести.
Так мистические настроения в народе, вызванные молвой о разного рода культах, были бесцеремонно прерваны слухами о тяжелой болезни архидьякона, которая помешала ему присутствовать на отпевании и похоронах дяди, а также не позволила провести по нему заупокойную службу…
***
Сжигаемый жаром лихорадки, в беспамятстве, Люциус видел перед собой бредовые образы последних событий, причудливым образом перемежающиеся в его воспаленном мозгу с новыми впечатлениями. Все эти видения сопровождались неосознанным шепотом больного, из которого следовало, что чудится ему приблизительно следующее:
«На сырой земле лежит израненный и с трудом приподнимающийся на разбитых руках странного вида человек. Весь в грязи и прилипших перьях, с обломанными крыльями, он находится в окружении распятий, надгробий, перевернутых крестов и множества неизвестных ему людей, взгляд которых с неуловимой быстротой меняет отражающееся в них чувство с сочувствия на алчность, когда начинается дождь неведомо откуда взявшихся золотых монет. Вместе с золотом с неба затянутого багряными тучами падает тело человека. Лица его не видно, но почему-то сразу становится ясно, что глаза на этом лице навсегда остановлены смертью. Не обращая внимания на мертвеца, люди продолжают с жадностью загребать вожделенные монеты, которые словно не желая оставаться в их недостойных руках, вязкой желтой жижей протекают сквозь пальцы, и, снова превращаясь в блестящие кругляши, падают наземь. Как живые, они перекатываются между трупом и крылатым человеком, сливаясь в одного мерзко извивающегося монстра, ослепительно сверкающего золотой чешуей. Этот монстр яро озирается по сторонам, в поисках жертвы, останавливает свой хищный взгляд на человеке со сломанными крылами и, раскрыв ужасную пасть в почему-то беззвучном реве, вдруг рассыпается тысячей черных и белых жемчужин. А те, лопаясь в воздухе, испаряются множеством маленьких дымных облачков, попеременно принимая облик ухмыляющегося барона Анкепа, улыбающегося своей тонкой улыбкой епископа и необычайно красивой рыжеволосой девушки с трогательно-растерянным видом протягивающей крылатому человеку руку».
***
…но эта болезнь оказалась лишь следствием нервного переутомления и продолжалась не настолько долго, чтобы всерьез заинтересовать требовательных лондонцев. Кроме того она не давала простора для фантазии. Зато епископ, в одно из своих посещений, привез в Собор святого Павла действительно стоящее известие:
– Друг мой! – радостно говорил он Люциусу. – Я получил депешу, в которой мне сообщают о том, что его величество король со всей свитой и придворными выехал из Оксфорда и направляется в Лондон. Через два дня они будут здесь!
– Король возвращается? – переспросил еще не окрепший после болезни архидьякон. Он, казалось, задумался. – Действительно – это событие; но его следовало ожидать и я не вполне понимаю вашей буйной радости.
– Как?! Театр, опера, балы, званые обеды: все великосветские развлечения вместе с королем возвращаются в город. И ты еще спрашиваешь, чему я радуюсь!? – восклицал счастливый прелат. – Я в предвкушении!.. всех этих наслаждений, которые после долгого перерыва вызванного чумой (будь она трижды не ладна!), наконец, обещают стать вновь доступными.
Архидьякон все еще размышлял, но услыхав брошенное чуме проклятие, едва заметно улыбнулся. Епископ продолжал:
– Уже по приезде, его величество собирается дать торжественный ужин в честь своего возвращения. Там будет вся элита, весь свет общества и я хочу… – он намерено сделал паузу после слова «хочу», давая другу понять, что отказ его обидит – …чтобы ты сопровождал меня на празднования в Уайт-холле. В самом деле, Люциус, тебе нужно развеяться.
– Да, так и сделаю, – задумчиво протянул архидьякон и, очевидно придя к какому-то решению, добавил: – Я буду иметь честь сопровождать ваше преосвященство в Уайт-холл.
– Отлично! Не думал, что ты так скоро согласишься, – сказал епископ и, боясь, как бы Люциус не передумал, поспешил с ним распрощаться: – Ну, раз уж мне не нужно тебя уговаривать, я верно успею сделать пару визитов старым знакомым. Через два дня я пришлю за тобой карету.
И кивнув головой в знак окончания беседы, он ушел. Вместе с епископом стены собора покинула и весть о скором возвращении короля из Оксфорда в Лондон. Впрочем, и она развлекала горожан не долее суток. Король – персона, настоль далеко отстоящая от простых смертных, что этот слух быстро затерялся, отодвинутый на второй план гораздо более близкими и обыденными новостями.
Правда, когда епископ ушел, архидьякон тут же позвал к себе Павла и попросил срочно привести нотариуса, с которым и проговорил около двух часов за закрытыми дверями. Такая секретность могла бы заинтересовать лондонцев, но, то о чем разговаривал архидьякон с приглашенным нотариусом, так никому и не стало известно.
Глава VIII. Исповедь
Слухи слухами, а жизнь, так или иначе, продолжает свое движение к будущему, увлекая за собой человеческие судьбы. Следующие два дня поэтому, несмотря на отсутствие сколь бы то ни было интересных происшествий, пролетели почти также незаметно, как прошедшая в россказнях и пересудах неделя.
Архидьякон вполне оправился после болезни и в ожидании вечера, когда ему предстояло явиться на королевский праздник в Уайт-холл, коротал время, бесцельно расхаживая по Собору святого Павла. Как и девятью днями ранее, унылая тишина царила во вновь пустующем храме, но все население Лондона в это время, должно быть, собралось у северо-западных ворот в надежде не пропустить торжественного въезда его величества Карла II в город, и пренебрежение прихожан к собору на сей раз оправдывалось вполне естественными причинами.
Однако, как оказалось, не все предпочли зрелище раззолоченных карет и блестящих придворных благочестивой молитве: в одном из порталов собора показалась женщина. Пряча лицо под краями головного платка, которые она стягивала руками, полагая, что делается незаметнее, эта женщина остановилась на пороге. Поворачиваясь всем телом, чтобы не нарушать своей наивной маскировки, она осмотрелась, заметила архидьякона, и смущенно покраснев под его пристальным взглядом, все же решительно направилась прямо к нему.
– Святой отец, я согрешила, – сказала она приблизившись. Безо всякой подготовки и приветствия… выпалила… быстро, как заранее подготовленную фразу; и тут же замолкла, словно не решаясь говорить дальше, пока кто-нибудь, вопросом не подтолкнет ее к дальнейшим откровениям.
Архидьякон молчал. С покровительственным видом человека, которому больше чем кому-либо известно, что такое грех, он недоверчиво взирал на острый нос, румяные щеки, черные, ниспадающие из-под платка на лоб, волосы и молодые руки кающейся женщины.
– Объяснитесь, дочь моя, – наконец проговорил он, убедившись, что стоявшей перед ним девушке едва ли многим больше восемнадцати лет. – Какой грех могли совершить свежесть, красота и молодость?
Эти слова заставили девушку буквально затрепетать от удовольствия. Она стянула с хорошенькой головки уже ненужный платок и, устремив на Люциуса открытый взгляд чудесных карих глаз полных блеском чувственного простодушия, казалось, была готова вверить ему свою душу. Но тот не замечал ее волнений и она, понурив голову, сказала только:
– Я влюблена, святой отец.
– Любовь не может быть греховной, – бесстрастно отвечал архидьякон. – Греховными могут быть недостойные помыслы, которые мы по неразумению своему принимаем за часть ее.
– Да, но я люблю… священника!
– А-а… – задумчиво протянул архидьякон.
Она продолжала:
– Вы понимаете; такая любовь запретна.
– Смотря, чего вы от нее хотите, – постепенно увлекаясь беседой, ответствовал Люциус. – Любовь бывает платонической и плотской: первая заставит вас страдать, но она чиста и непорочна; вторая доставит удовольствие, но в вашем случае… – он не договорил, однако в самой паузе чувствовалась невозможность подобного варианта. – Поймите, дочь моя, жаждать наслаждения, значит познать искушение от лукавого, тогда как принять страдания, значит постигнуть благо. Любить взглядом никто не может запретить даже священнику, и здесь вы можете рассчитывать на взаимность.
– Значит, у меня есть надежда? – тихонько спросила девушка, которая внимала архидьякону скорее сердцем, нежели ушами.
– Если вы готовы довольствоваться вздохами, легким пожатием руки и нежными взглядами… – пожав плечами, подтвердил священник. – Но если вы непременно желаете большего, то погубите и себя и своего избранника, ведь совратив человека посвятившего себя богу, вы проклянете его душу.
Девушка вздрогнула. Она вновь устремила на Люциуса свой чудный взгляд, но, не встретив в нем никаких других чувств, кроме обычного для священника участия, была вынуждена опять опустить голову.
– Благодарю вас, святой отец. Вы на многое открыли мне глаза, – странным голосом прошептала она и, сопровождая свои слова не менее странным взглядом, добавила: – Пожалуй, даже чересчур на многое.
Сказав это, девушка резко повернулась на месте и стала удаляться таким быстрым шагом, что временами казалось, будто она вот-вот сорвется и побежит. Однако этого не случилось, наоборот, она гордо вскинула голову и замедлила шаг, но столкнувшись в дверях, с входившим в собор молодым человеком, одарила его столь гневным взором, что становилось ясно, какого усилия ей стоило овладеть собой.
Архидьякон с интересом посматривал вслед, уходившей не попрощавшись, девушке. Ни перемены в ее шаге, ни ее взгляд не ускользнули от внимания священника. Какая-то мысль возникла в его голове, но он, тут же, с негодованием прогнал ее:
– Нет, не может быть… глупости, – прошептал он в ответ на собственную догадку. После чего устремился навстречу вошедшему человеку, в котором узнал своего духовного сына и хорошего приятеля Филиппа Вимера.
– Филипп! Приветствую вас! – воскликнул священник при виде давнишнего друга. – Чем я обязан столь приятному сюрпризу? Впрочем, позвольте, угадаю: до вас дошли порочащие меня слухи, и вы пришли с уверениями в вашей дружбе, не так ли?
– Как вам будет угодно, Люциус, – несколько рассеяно отвечал молодой человек. – Вы всегда можете рассчитывать на меня: сколь бы ничтожными ни были мои возможности, я с удовольствием употреблю их для вашей пользы. Но право мне кажется, что вы преувеличиваете: может ли человека обладающего достоинствами, коими, как всем известно, обладает ваше преподобие, что-либо порочить. Тем более жалкие слухи, которые и всерьез-то воспринимать не стоит.
– Вы шутите, дорогой друг, – пробормотал польщенный священник.
– Нисколько!.. наоборот я так уверен в вашем уме, доброте и благочестии, что прибыл к вам за советом касательно весьма щекотливой ситуации, в которую я имел несчастье угодить.
Архидьякон нахмурился.
– Что-то случилось? – спросил он, мысленно упрекая себя в том, что сначала отвлекшись на свои проблемы, а потом ослепленный вежливостью Филиппа, не заметил озабоченности молодого человека. – Что-то с Розой?
– С Розой? – переспросил Филипп, беспокойство в глазах и голосе которого на мгновение уступило место наплыву нежной грусти, ясно говорившей о том, какое место в его жизни занимает обладательница этого имени. – Слава богу, нет!.. С Розой все в порядке.
– Тогда в чем же дело?
Филипп заметно колебался.
– Мы, кажется, затронули тему слухов, ваше преподобие? – наконец начал он.
Люциус, терпеливо ожидая к чему приведет подобное начало, и, зная что друг его никогда не тревожится попусту, молча кивнул.
– Так вот, – ободренный серьезностью и вниманием архидьякона продолжал молодой человек. – Кроме уже упомянутых нами слухов, в городе говорят еще о неких тайных обществах и…
– …вы были так безрассудны, что попались в руки секты?! – возопил Люциус, догадавшись, по тому как стыдливо прятал глаза Филипп, о совершенной им глупости.
– Точно так, как вы изволили выразиться, – пробормотал тот. – Безрассудно и прямо в руки.
При этом Филипп – по натуре тихий и застенчивый – так по-ребячески сжался, словно ждал, когда же его начнут отчитывать за этот проступок, заранее признавая справедливость всех готовых посыпаться на него упреков и смиряясь с наставлениями.
– Вы должны покинуть это общество… иначе оно поглотит вас, – мрачно сказал архидьякон и в каком-то резко охватившем его раздражении прибавил: – Какого беса, вам вообще такое вздумалось?!
– Когда человеку не к кому больше обратиться он обращаются к Богу, – отвечая на последнюю часть слов Люциуса, прошептал Филипп, – а когда и Бог его отвергает – к людям, имевшим смелость бога заменить.
– Вы богохульствуете! Какое счастье, что никто кроме меня не слышит вас, – тихо, но с наивыразительнейшей мимикой, проговорил священник. – Запомните хорошенько: Господь никогда не отвергает людей, только люди могут отвергнуть Бога.
– Но на земле Бога представляют люди! А в то время, когда гибнущему от чумы народу больше всего нужна была помощь Его представителей, они всё свое время, заботу и внимание отдали умирающим или уже умершим, совсем позабыв о нас – о всё еще живых и страждущих, – глухим голосом, с подернувшимся пеленой взором, говорил Филипп, находившийся, будто в экстазе, от нахлынувших на него воспоминаний о пережитых ужасах эпидемии. – Страх, постоянное беспокойство, вечная боязнь за себя и свою семью… Мы нуждались в утешении, а в церквях нас встречали бестолковые причты; нам указывали на изъеденные язвой трупы и говорили: «Возрадуйтесь! Вы хотя бы живы!». – Филипп посмотрел прямо в глаза архидьякону. – Как тут было не соблазниться новой верой, дающей если не саму умиротворенность, то хотя бы тень ее?
Архидьякон почувствовал укор.
– Вы обвиняете нас в том, что мы старались облегчить участь обреченных? – спросил он несколько сбитый с толку Филиппом, обычно добросердечным и жалостливым. – Вы?!
– В страданиях человек становится еще более эгоистичным, нежели в радости, – слабо улыбнувшись, отвечал молодой человек, отлично понявший значение того особенного упора сделанного архидьяконом на последнем слове. – Но отвечая на ваш первый вопрос, скажу: Нет! Я обвиняю не тех отважных и самоотверженных лекарей да священников, которые, рискуя заразиться, стремились вселить надежду в безнадежных – им было действительно не до нас; а тех, низких и трусливых, что сидя во дворцах и храмах были глухи и слепы к нам. К нам! Людям, которых можно было успокоить одним лишь словом, свидетельствующим о том, что о нас думают, что мы не забыты.