banner banner banner
Лестница в небеса. Исповедь советского пацана
Лестница в небеса. Исповедь советского пацана
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лестница в небеса. Исповедь советского пацана

скачать книгу бесплатно


Так какой же приговор будем выносить 70-м? Каким судом будем судить?

Лично я судить не собираюсь. Придумывать какое-то сказочное прошлое тем более не собираюсь – обещал ведь: только правду! Да, мы, ребята 70-х, были первым непоротым поколением XX века. Старшее поколение замаливало свое тяжкое прошлое безудержной любовью к нам, которую мы принимали с тупым самодовольством избалованных эгоистов. Эта слепая любовь и сгубила нас. Слишком была безответной. Предвижу, что многие, услышав подобное, обидятся. Догадываюсь, что обидятся главным образом те, кому эта горькая правда колет глаза. Хорошие люди лишь горько вздохнут. А кто-то лишь пожмет плечами – о чем речь, мил человек? Расскажу лучше историю, которую мне поведал друг.

…В начале 90-х в маленькую псковскою деревеньку въехал грозный американский джип. Остановился возле покосившейся избенки бабы Зины. Баба Зина уже давно жила одна. Когда-то у нее было большое хозяйство: по утрам крепкая еще хозяйка выгоняла в деревенское стадо рыжую корову вместе с дюжиной овец, в хлеву сыто хрюкал боров, во дворе шустро бегали куры, которых оберегал воинственный петух… Теперь в хозяйстве осталась лишь рябая курочка Дуся и неугомонная пегая собачка Тишка. Сын с невесткой бабы Зины померли от пьянства еще в 80-е, остался внук, в котором баба Зина души не чаяла. О чем бы не заходила у нее речь в беседе с соседями, заканчивалась она неизбежно Валериком, внуком.

– Женился, Валерик-то, на городской! Сын у них. Теперь жду в гости на лето. У нас чем не отдых? Юга ихние рази сравняться? У нас и молочко парное, и сметанка, и мед натуральный…

Однако Валерик не приезжал. Дела одолели. И вот… явился. Как этот… «новый русский», про которых так много рассказывали. Машина у него – просто танк американский, плечи – не обхватишь. Приехал с другом. Тот помельче, темненький такой, не шибко разговорчивый, хмурый. Заехали по дороге в Белоруссию, почти случайно, с устатку… Баба Зина бросилась по соседям, у кого яичек выпросила, кто-то сала дал, огурчиков, сметаны… Сама-то она все больше на крупах сидела и не жаловалась. Как она преобразилась в этот вечер!

– Вот теперь и помирать можно! Валерочка приехал, внучок мой! Все глазоньки проплакала, все ждала его, а он приехал, родная моя кровиночка!

Дядя Толя бутылку водки дал. Настоящей, из магазина. Стол богатый получился, как в прежние времена.

Внук с другом выпили, подобрели. Разговорились, но чудно так (потом она рассказывала)

– Ну, как ты тут, бабуль? Еще не устала жить?

– Да как же можно устать, жить то, сынок?

– Можно, бабуль, можно… А другой и хочет жить, а не может – загадочно изъяснялся внук.

– Болеет что ли?

– Ага, болезнь жадностью называется. Но мы ее с Костяном лечим. Да Костя?

– Лечим, – отвечает смурной Костя, – если не в запущенной форме.

Постель внуку и товарищу его баба Зина застелила чистой простынею, дотемна сидела на крыльце, чтоб не мешать.

А утром Валерка сходил с Костей на реку, искупался, и, глотнув наскоро чаю, завел свой чудо-танк с американским флагом. Соседи выползли полюбоваться на заморское диво. Баба Зина как водится заохала, запричитала, потом исчезла в избе… Вышла, прижимая тряпицу к груди, заплаканная.

– Сынок, вот возьми, тебе берегла на свадьбу, а теперь когда еще увидимся. Тут и старые еще, не знаю годятся ли, двести рублей и новые, с пенсии… бумажки-то мятые, не побрезгуй…

Тут хотелось бы всем нам увидеть, как Валерка дрогнул, расплакался и сунулся в свой джип за толстой пачкой американских долларов, но… Врать не буду – он смутился. Что-то в его чугунной голове и каменном сердце прозвучало. Он и сам похоже не понял, что именно. Какой-то забытый голос из далекого прошлого. Но мотор уже громко урчал, хмурый Костя сидел на переднем сиденье и нетерпеливо барабанил пальцами об торпеду. Валера взял бабку за плечи и слегка ее встряхнул.

– Спасибо, бабуль… ты это… не переживай, скоро заеду. С внуком! Ну – пока!

И не глядя на нас прыгнул в машину.

Баба Зина померла года через три, так и не дождавшись. Все вспоминала встречу, рассказывала подробно сотню раз… Курочка Дуся пережила хозяйку, а Тишка погиб в пасти лисы осенью, он любил прогуляться по окрестностям…

Такая вот любовь тоже бывает. Пожалуй, больше ничего об этом не скажу… Додумайте сами.

Глава 10. Горькая правда

В начале 70-х, поутру на скамейке возле торца дома 81 был обнаружен труп мужчины с ножом в сердце. Молва мгновенно разнесла новость: мужика зарезали урки, которые повадились играть в карты на особый интерес. Это когда на кону человеческая жизнь. Например – обыкновенная скамейка. Ее бандиты-картежники выбирают заранее. Кто первый сядет на нее, того проигравший в очко и должен зарезать. Иначе его самого зарежут. Кажется, в 70-е эти ужасы по всей стране пошли на спад.

Я хорошо помню эту скамейку, этот день. Осень. Пасмурно. Туман. На деревянной скамье лежит что-то крупное, выпуклое, страшное, покрытое белой простыней. То, что еще недавно было человеком. Рядом стоят милиционеры, тихо переговариваются. Толпа зевак метрах в двадцати тоже тихо переговаривается. Кажется, мертвый мужик на скамейке не местный. Все произошло ночью. Обнаружила дворничиха. Ее увели под руки домой милиционеры, а вскоре она уволилась. Скамейку потом убрали, поставили другую. Но все равно мы, пацаны, не любили это место, а на скамейку садился разве что не местный.

Рабочие с проспекта Обуховской Обороны жаловались – стало опасно возвращаться со второй смены домой. Особенно в день получки. Нападают стаей, сзади, сбивают с ног, бьют ногами, выворачивают карманы. Озорничают, как говорили прежде, шайки разбойников. Добавлю, разбойникам часто не было и шестнадцати лет. Некоторые днем ходили в школу.

Помню разговор пацанов лет четырнадцати на скамейке роскошным майским вечером:

– Мужик живучий, падла! Серега ему по кумполу, он кувырк, а за карман держится! Шамрай говорит: «Дайте, я ему топориком по затылку!»

Дети. Комсомольцы. Правда далеко не самые лучшие.

Помню, как напугали нас учительница, когда после уроков собрала класс и объявила, что на Народной появился маньяк. Страшное существо. Ходит по дворам и ищет мальчиков, чтобы их замучить до смерти. Невысокий, худощавый, белобрысый мужчина средних лет.

Увы, маньяки, тоже не поддавались идеологической дрессировке. Всесильное учение было бессильно перед биологической природой человека.

Как-то мы с Китычем от нечего делать попытались выстроить криминальную летопись только одной лестницы хрущевской пятиэтажки, на которой сами выросли и возмужали. Просто вспомнили судьбы жильцов. История страны в миниатюре. Эпос. Получилась довольно мрачная, но документально точная картина. Судите сами.

Первый этаж – Титов Сергей. Симпатичный парень, родителя из тверских крестьян, работяги с Обуховской обороны. Был заслуженным хулиганом двора, имел приводы в милицию. Потом, как у всех: армия, батькин завод «Большевик». Парень был видный. Косая сажень в плечах. Пшеничные кудри. Белозубая улыбка. Слесарь пятого разряда. Женился на первой красавице двора Ольге, вскоре родилась дочка. Сереге завидовали. Он располнел. А потом что-то пошло не так. Ольга оказалась умна и честолюбива, поступила на заочное политехнического института. Тогда Серега вступил в партию, благо рабочих принимали охотно. В нем тоже проснулось честолюбие. Он даже упрашивал меня, тогда студента факультета журналистики, написать очерк: про то, как он, Серега, успешно выполняет план. Ольга стала начальницей. Серега стал перевыполнять план на заводе «Большевик» на 15 процентов и его назначили каким-то мелким партийным подпевалой в парткоме, а фотографию вывесили на Доске почета. Ольга стала ходить по театрам, Серега стал было ходить с ней вместе, но скоро выдохся. Понимал, что надо потерпеть, что жена уплывает от него, но – не мог себя заставить каждый раз надевать костюм, лакированные ботинки и галстук. Не мог видеть эти пухлые рожи в очках, со скукой изучающих перед спектаклем программку, этих полоумных на сцене, что орали по всякому поводу и заламывали руки, а потом эти долгие аплодисменты, когда клоуны на сцене сгибались в поклонах. Он признавался товарищам, когда выпивал, что в театре ему всегда хотелось набить кому-нибудь рожу. За то, что ломаки, за вранье, за то, что не нюхали ни солдатского пороху, ни каленого железа, а смотрели на него свысока. Дрянные людишки. Хлюпики. Как по телевизору показывают.

Это было начало конца. Дальше – хуже. В Ольгу в ее НИИ влюбился начальник! Как раз из этих… хлюпиков в очках. Серега набил ему морду прямо у заводской проходной. Хлюпик заявлять не стал, но Ольга подала на развод. Серега начал пить, ходил мрачный, как демон. Грянула перестройка, и тут он забухал по-настоящему. Словно нарочно, у Ольги все складывалось отлично, дочка подросла и папу на дух не переносила. Злость копилась в его душе, и, наконец, он зарезал на кухне соседа по коммуналке, который сделал ему замечание из-за не выключенного света. Один только раз ударил сгоряча простым столовым ножом, который валялся на кухонном столе, и – прямо в сердце. Из тюрьмы Серега вышел через семь лет инвалидом, в самый разгар 90-х. Жить было не на что. Решил продать жилье. Взял задаток за свою комнату сразу у двух конкурирующих банд и ушел в запой. Бандиты сообразили, что их кинули, сговорились и зарезали Серегу где-то на пустыре, ночью.

Второй этаж. Две соседки – Галя и Люба, вроде бы сестры. У Гали было лилово-черничное лицо от политуры, у Любы – красное от давления, и железные зубы во весь широкий рот. Откуда их занесло на Народную – Бог весть. Не скандальные, прибитые жизнью, бездетные. Мужья, как и положено, законченные алкоголики. Сгинули где-то в лагерях на счастье всем жильцам. Галя стеснялась своего лица и всегда ходила, склонив голову. С соседями не общалась. Люба, напротив, улыбалась по любому поводу своей железной пастью, и угощала ребят конфетами «Старт», если была при деньгах. Сестры сгорели заживо в строительной бытовке на стройке, после сильной пьянки. Взрослые говорили об этом шепотом, вздыхали. Жалко было непутевых, но добрых теток.

Третий этаж – тихая, интеллигентная семья алкоголиков, у сына – церебральный паралич. Четвертый этаж – шизофреничка. Дама строгая, с высшим образованием, муж – геолог. С соседями заносчива, с детьми криклива. Узнали, что она «ку-ку», когда она голая выскочила на лестницу, фотографируя спичечным коробком ошалевших жильцов. Попрятались, вызвали скорую. Больше я эту тетю не видел. Пятый этаж – тихая женщина-лимитчица. Выпрыгнула из окна после того, как сожитель, которого она возлюбила и берегла от всех напастей, оказался психом и набросился на нее с ножом.

Но самый яркий персонаж – дядя Толя. Дети с нашего дома хорошо помнили его. Возвращаясь домой в сильном подпитии, дядя Толя задорно пел народные частушки и отплясывал чечетку совсем как популярный герой из фильма «Неподдающиеся». Невысокого росточка, крепко сбитый, в неизменной кепке, с перебитым носом, шальными глазами, которые в подпитии легко становились бешеными, непутевый скандалист, одинокий, он никогда не унывал, любил детей и всегда угощал нас конфетами. Любил только вот подраться. Не прощал обиды ни от кого и всегда бил первым. Мужики во дворе знали это и редко приглашали его на партию в домино, но он и на стороне находил приключения и частенько объявлялся во дворе с лиловым фонарем под глазом.

Как-то раз (я учился уже классе в четвертом) у нашей парадной стопились милиционеры с собакой. Жильцов они тихо, но требовательно просили подождать входить в дверь. На втором этаже были слышны истошные вопли. Дядя Толя (рассказывали) кричал из-за двери, что живым не сдастся. Потом (опять же рассказывали) милиционер ловко открыл дверь отмычкой и в квартиру впустили собаку. Раздались крики, выстрел, шум борьбы. Народ внизу ахнул. Я стоял в толпе и видел, как распахнулась дверь. Дядя Толя вышел в наручниках, с разбитыми губами, поддерживаемый с двух сторон хмурыми милиционерами. Он притормозил, оглядел нас, двор, и крикнул: «Прощай, Народная!».

Оказалось, что накануне дядю Толю оскорбили возле пивного ларька мужики, да еще и побили за строптивость. В сильном гневе дядя Толя прибежал домой, схватил свое охотничье ружье (он имел охотничий билет) и бросился к ларьку. Неподалеку были проложена по какой-то надобности траншея. Дядя Толя залег в ней, как заправский снайпер, и первым же выстрелом картечи пробил сердце молодому человеку в милицейской форме – это был сержант милиции, простой псковский парень, недавно дембельнувшейся из армии. Вторым выстрелом был ранен случайный прохожий. Убедившись, что только что поставил жирную точку в своей непутевой жизни, дядя Толя заметался по дворам, но в конце концов все-таки прибежал домой. Собака легко взяла его след и привела опергруппу к убийце.

Дело было громкое. Дядю Толю приговорили к расстрелу. Об этом сообщала главная городская газета «Ленинградская правда». Во дворе еще долго спорили, как приводится приговор в исполнение. Почему-то никто не верил, что это делает человек. Пончик до хрипоты доказывал, что существует специальная лестница, по которой приговоренный идет-идет, пока не наступит на ступеньку с подвохом: тогда раздается очередь из автомата и труп скатывается в подземелье, где его опять же автомат и закапывает землей.

Итак, лестница. Пять этажей, пятнадцать квартир, по три на каждом: два убийства, самоубийство, два шизофреника и два ужасных несчастных случаев… Допускаю, что лестница выбивалась из среднего статистического ряда, пусть у остальных жильцов судьба была удачнее, и все же… Не Котлас, не Воркута, не Магадан. Ленинград, благословенные семидесятые годы, развитой социализм, бля…

Глава 11. Первая любовь

Чувствовали ли мы, жители, себя обделенными судьбой или несчастными в этом мире? Тысячу раз нет! Я и по сей день уверен, что у меня было самое чудесное детство на свете, самое лучшее на свете отрочество и самая счастливая юность!

Разве можно забыть, как волшебно пахла трава возле канализационных люков, где даже в самые сильные снегопады и суровые морозы таял снег, а коты со всей округи грели свои брюхи и лапы, съежившись в пушистые комки меха с мерцающими желтыми глазами? Недовольные вороны ходили между ними, вызывая котов на дуэль, но, если мороз был силен, коты не поддавались на провокации и продолжали дремать – согнать их с нагретого места мог разве что дворник с метлой.

Тут, возле люков, мы с Китычем до боли в локтях сражались в ножички. Тут весной собирались пацаны со всего двора и начиналась самая веселая, самая увлекательная, самая шумная игра «в слона и мильтона». Рассказываю. В круг становились двое. Согнувшись пополам, они сцеплялись руками в единое целое. Это и был слон. Рядом стоял «мильтон». В его задачу входило отлавливать желающих прокатиться на слоне: желающими были все, что стояли за кругом и выжидали удобный момент. Если какому-нибудь ловкачу удавалось вскочить на слона, избежав мильтоновских рук – сиди и наслаждайся сколько хочешь. Если мильтон успел тебя запятнать – подставляй свою спину.

На игру вместе с ротозеями собиралось десятки ребят, еще больше взрослых зрителей наблюдали за игрой из окон.

Едва мартовское солнце выжигало на газонах грязно-бурые узоры, а в ушах звенело от воробьиных криков, девчонки тащили откуда-то мелки и баночки от гуталина: начиналась игра в классики. Вообще-то пацаны считали эту игру девчачьей, но посмотрев минуту-другую, как воображалы гордятся своим мастерством, вступали в игру и двор тут же оглашался криками и спорами: «Черта! Котел! Ты уже был! Сам козел!» Девчонки терпели-терпели, но иногда забирали свою банку из-под гуталина и перебирались в другое место, и там рисовали новые классики, но мальчишки находили их и опять хотели вступить в игру. Девчонки высокомерно поднимали носы и злорадно отвечали.

– А чего вы к нам лезете? Играйте друг с другом!

– Чем?!

– Самим надо иметь!

И вечно же именно у них была и банка из-под гуталина, и мелки! И задавались же они! Прямо так и дал бы…

Но мстили им по-другому. Пацаны, сгрудившись в боевую ячейку, начинали глумиться над каждым неловким движением девчонок, смеялись над каждой ошибкой, пока их не допускали в игру. Играли иногда до самой темноты, пока банку еще можно было разглядеть на асфальте.

Если классики надоедали или сил было мало – играли в «хали-хало». До сих пор не знаю, откуда взялось это дурацкое слово. Игра была простая. Человек пять сидят на скамейке. Перед ними стоит ведущий, стучит мячиком об асфальт и менторским голосом выговаривает: «Это такое существо: первая буква «к», последняя «у»» – «Живет в Африке?» – спрашивают со скамейки. – «Нет!» – «В СССР?» – «Нет!» – «Травоядное?» – «Ммм… да!»

– Кенгуру!

– Хали-хало! – кричит ведущий и бьет мячиком об землю. Отгадавший хватает мячик. Теперь ему надо попасть мячиком в кольцо рук, отбежавшего ведущего. Тогда он сам становится ведущим. Незаменимая игра, когда бегать надоело.

Еще был «штандр-штандр». Это когда все становятся в круг, а ведущий с мячиком кричит: «Штандр-штандр, Вася!» и подбрасывает мячик в небо. Все разбегаются, а Вася подхватывает мяч и кричит: «Стоп!» Игроки застывают со сведенными в кольцо руками. Васе надо попасть в любое кольцо. Он выбирал, что поближе. Если попал – игрок становится ведущим. Не попал – извини. Отныне и до конца игры быть тебе под именем «Отрыжка пьяного крокодила».

В апреле начинали рубиться в «картошку» на пустыре, если у кого-то в семье родители раскошеливались на волейбольный мяч. В «картошке» хорошо было влюбляться в какую-нибудь красивую девчонку, так, чтоб незаметно было. Девчонки старались быть с пацанами наравне, но все равно пищали, когда им попадало мячом, и даже кокетничали, хотя и пытались это скрыть.

Во время этой игры я и влюбился первый раз в жизни. Как умел.

Ее звали Люда.

Она приходила не каждый вечер, одна, и никто не знал откуда. Я глупел, когда ее видел и нес такую чушь, что Китыч смотрел на меня с изумлением. Не могу сказать, что она была красавицей. Обыкновенная девчонка лишь для меня была необыкновенной. Она принадлежала к другой породе. В ней отсутствовала та вульгарная простота и задиристость, которыми отличались наши дворовые девчонки и которые порой стирали всякие различия в полах до такой степени, что не было никакого желания выпендриваться друг перед другом. Наверное, у Люды были интеллигентные родители. Мама, скорей всего, красивая и умная, и дочке оставалось только подражать ей.

Она не задавалась (о, как мы, мальчишки, не любили девчонок за то, что они были воображалами и задаваками! Таких не грех было дергать за косички, и выбивать портфель из рук). У нее были чудесные доверчивые глаза – темные и блестящие. Она не стеснялась своей слабости и совсем не презирала нас, пацанов, даже откровенных дебилов. И еще в ней была та естественность, которая так люба мужским сердцам. Например, она могла запросто признаться, что хочет в туалет и поэтому покидает компанию на пять минут.

Туалетный этикет среди детей и подростков на Народной улице был едва ли не сложнее, чем королевский. Некоторым девочкам было легче взойти на костер, чем признаться, что ее мочевой пузырь полон. Виной тому были наши сельские родители. Вышедшие из вонючих нужников, как русская литература из гоголевской шинели, они жаждали в городе чистоты необыкновенной и небывалой. Именно родители прививали нам мысль, что туалет – это грязно не только в физиологическом смысле, но и в моральном, и в моральном даже больше. Видимо подсознательно они ожидали, что городские скоро научаться вообще обходиться без туалетов. Туалет напоминал им какую-то постыдную тайну. Какашка оскорбляла более нравственно, чем эстетически. Захотел какать – оскорбил ближнего своего.

Отсюда столь сложные ритуалы отправления естественной нужды. В советской литературе, как и в дворянской, эта тема игнорировалась вообще. Во дворе мальчики справляли нужду в подвалах, подъездах и кустах, а девочки… девочки не знаю! Кажется, они не писали вовсе!

Так вот, Людмила обладала простотой, которая наследуется только от очень воспитанных, умных и любящих родителей. Ей не было нужды притворяться и чужое притворство ее не пачкало, поскольку она обладала даром непуганой доверчивости.

К девчонкам в ту пору у меня было очень путанное, сложное отношение. В отряде мы тогда исповедовали культ мужского сурового героизма. Связь с девчонкой приравнивалась поначалу к предательству и малодушию. Вскоре, когда начался неизбежный процесс энтропии, ослабли и нравственные крепы – запрет с девчонок был снят. Тимка, как я и подозревал, в тайне всегда любил девчонок, и с радостью принял либеральные перемены. Красивого Бобрика девчонки любили, несмотря на мои запреты, гораздо больше, чем он их, и в его жизни ничего не поменялось. Матильду любила только его мать, и он был предан отряду и мне лично, как изгой, которому вернули доброе имя.

Китыч… Мой верный Китыч. Он любил девчонок, но, как Лермонтов Отчизну, какой-то странною любовью… Однажды Валентина Сергеевна усадила его за одну парту с аккуратной и дисциплинированной Светкой Муратовой. Для исправления Китычиных грубых нравов. Конечно, когда такой парубок и дивчина полдня сидят вместе – любви не миновать. Вот и Китыч уже на второй день стал прятать от меня взгляд, словно ему неловко было признаться в какой-то пакости. Валентина Сергеевна просияла. Это была ее очевидная личная победа. К сожалению, недолгая.

Как рассказывали потом очевидцы, все началось с невинного флирта. Сначала Светка шутливо пихнула Китыча коленкой под партой, потом он ее, они захихикали, потом она шлепнула его по спине ладошкой, а потом… Потом Китыч размахнулся и кулаком хрястнул Светку по спине. «Хра!!» – выдохнула Светка, повалившись на парту, и медленно сползла на пол. Начался переполох. Светка побелела, как простыня. Китыч пошел пятнами. Сбегали за врачихой. Светке дали нашатыря.

Китыч сидел в углу убитый и только повторял: «Я нечаянно!»

Нас опять посадили вместе.

Люда была моей первой любовью. Но какой же нелепой любовь была! Мне все время хотелось сказать ей гадость. Вообще-то у нас во дворе это было нормально – девчонки тоже говорили нам гадости. Мы иногда даже дрались.

Но с Людой было как-то иначе. Хотелось обидеть ее, но так, чтобы она увидела, наконец, какой я необыкновенный парень, не то, что остальные дворовые придурки. Ломался я в ее присутствии действительно необыкновенно. Слово в простоте не мог вымолвить. Все нес в себе какую-то страшную тайну, которая мучила меня. Когда мы сидели вместе с ней в центре круга на корточках, я всегда поворачивался к ней спиной, а если мы касались нечаянно коленками, испуганно отстранялся, как будто она была заразной.

Наконец она заметила меня, то есть стала отличать в толпе. Как это происходит – трудно сказать. Вдруг посмотришь друг на друга и понятно станет, что она знает, что ты думаешь о ней и знает, что я знаю, что она думает обо мне, и та самая стрела Амура, о которой говорят поэты, так жарко кольнет в сердце и поддых, что хочется срочно опорожнить кишечник. Тогда начинается эта молчаливая мучительная сладкая дуэль, когда говоришь кому-то другому обыкновенные слова, а предназначены они для нее, когда ты слышишь в общем гаме только ее голос и отвечаешь ему, хоть этого никто кроме нее не слышит.

Нас пихало и пихало друг к дружке, мы сопротивлялись и сопротивлялись, и, вот как-то (мы играли в «картошку» и сидели в штрафном круге) во время особенно беспощадного обстрела мячом я упал на спину, она повалилась на меня сверху и мы захохотали вместе со всеми от души!

В этот вечер я провожал Люду до ее парадной. Всю дорогу меня мучила мысль, что у меня нет расчески. Почему-то мне казалось, то я буду гораздо привлекательнее, если зачешу челку на бок. И все время хотелось быть каким-то необыкновенным! Хотелось хвастаться, что я – командир тимуровского отряда, что совсем скоро я стану контрразведчиком и получу Звезду Героя, что я вообще… недаром на свет родился.

Помню, мы забрели на задворки какого-то детского садика и остановились одновременно.

– Скоро лето, – вздохнула Люда.

Народная погружалась в мягкие апрельские сумерки. Из кустов раздавались завывания котов. Далеко на пустыре лаяли собаки. На Люде было лиловое пальтецо, и вся она была какая-то… светящаяся, так что и смотреть на нее было больно.

– Ты, наверное, в пионерский лагерь поедешь? – спросила она.

– Еще чего!

Мы облокотились спинами об деревянную ограду детского садика и смотрели, как в окнах пятиэтажек зажигается свет.

– А кем ты хочешь стать?

Пришел мой звездный час! Я разволновался, стал путаться.

– Ты знаешь, это нельзя говорить, это тайна и мы поклялись… кровью.

Люда ахнула, и я покраснел от удовольствия.

– Кровью? Это же… больно? Да?

– Ерунда! Больно, конечно, но… надо! Мы с Китычем строим самолет. Из ватмана! Вот. Рассказать? Слушай! Все гениальное просто. Знаешь ведь, как сделать самолетик из бумаги? Сгибаешь лист пополам, потом загибаешь углы, ну, и так далее. Так вот мы сделаем такой же, только он будет очень большой и из плотной бумаги.

– Понимаю…

– Да ничего ты не понимаешь! Он будет огромный. Метра… три в длину! У нас за железной дорогой стоит вышка и мы хотим запустить его с этой вышки. Вместе с котом…

– С котом?!

– Ну, или с собакой. Как Белка или Стрелка. Он должен парить. А если испытания пройдут успешно, то и человек может лететь. Был бы ветер.

Люда была поражена. Я впервые видел, как девчонка прибалдела не от девчачьих пустяков, но от серьезного пацанского дела. Без кокетства, без глупого сюсюканья.

– Думаешь, полетит?

– Ха! Думаешь! Мы с Китычем провели уже сто испытаний! Прямо из окна пятого этажа. У Кита отец художник на заводе, бумаги полно! Ты знаешь, один самолетик поднялся выше пятого этажа, улетел в соседний двор. А если увеличить площадь крыла? Конструкция-то одинаковая! Должен полететь!

Не без гордости вспоминая этот разговор, признаюсь себе, что предвосхитил идею будущих дельтапланов!

– Вот это да! – еще раз ахнула Люда. – А ведь правда… Только опасно как. А вдруг он взлетит… под облака?

– Опасно, – согласился я, испытывая извечное удовольствие мужчины, когда ему удается напугать женщину своей очередной безрассудной затеей. – Но что делать? Надо. В отряде так решили.

– В отряде? – третий раз ахнула Люда. И опять без жеманства – вот что было здорово!

– Да… только это тоже тайна. Не хотел тебе говорить, но я… командир отряда.

Много раз в жизни потом мне удавалось возбудить в женщине этот трепетный огонек восхищения, любопытства, ужаса, но тот первый опыт был самым волнующим и сильным. Мы не смотрели друг на друга, но я буквально чувствовал, как ее взгляд припекает мне затылок и плечи. Подняв голову, я увидел ее блестящие, широко раскрытые глаза. Они требовали ответа. Немедленно!

– Никому не расскажешь?