banner banner banner
Лестница в небо
Лестница в небо
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лестница в небо

скачать книгу бесплатно


– Нет, конечно, – сказал я.

– В последнее время я много писал, – сказал он мне. – До глубокой ночи и рано поутру, и у меня такое чувство, что я наконец на что-то наткнулся. Погляди-ка вот на это. – Он протянул мне свернутый в трубку холст, я развязал бечевку и медленно развернул его, стараясь, чтобы картина не коснулась влажной столешницы. Картина являла мне себя постепенно. Сначала большой палец на ноге, затем стопа. Голая нога. Туловище. Пара полных грудей с темными сосками. А затем – лицо девушки, то же самое, которое я видел на всех его набросках до сего дня, но только теперь не скрытое в профиль, а глядящее прямо на меня, с вызовом в глазах. Левая рука вытянулась поперек ее голого тела, пальцы покоились между ног, раздвинутых ровно так, чтоб лишь слегка проявить ее орган. В картине не было ничего порнографического, но и в мазках, и в улыбке девушки чувствовался эротический заряд, отчего я растерялся. Перевел взгляд на своего друга, на лице у него читалась смесь надежды и воодушевления.

– Ну? – спросил он. – Что ты думаешь?

– Не уверен, – сказал я. – Ошарашивает, ты не считаешь?

– Ошарашивает? – переспросил он, откидываясь на спинку стула, и я понял: то, что я в своем ханжестве мог считать скандальным, он, вероятно, определял как искусство. – Ты имеешь в виду наложенную тень у нее на плечах? Да, я и сам не был уверен, не перестарался ли с ней. Мне кажется, она получилась, но не уверен. Хотя я очень доволен ее руками, потому что с руками мне всегда трудно, но они вышли хорошо, правда? И как она держит пальцы у себя в промежности. Мне правда кажется, что я уловил ее дух так же, как и ее плоть.

Я удивленно фыркнул. При том равнодушии, с каким он выбирал слова, мы б могли обсуждать что-нибудь обыденное – погоду, время, цены на хлеб.

– Конечно, как тебе известно, это самое недавнее в длинном цикле моих полотен, – добавил он. – Но, забросив попытки поймать ее профиль, я действительно чувствую, что наткнулся на что-то значительное.

– Просто тем, что заставил ее обернуться? – спросил я. – Это и есть твой великий прорыв?

– Нет, гораздо больше того, – ответил он, и в голос его вкралась обида. – Сопротивление у нее во взгляде. То, как она скрывает себя, в то же время приглашая нас понаблюдать за ее самым сокровенным мгновением.

– Но это же просто голая девчонка на кушетке, – сказал я, сознавая, до чего критически это звучит, и стараясь не идти на поводу у своего недовольства. – Едва ли это оригинальная затея. Разве художники не занимались подобным уже много веков?

– Да, конечно, – ответил он, но его уверенность теперь немного поугасла. – Но я стараюсь привнести сюда что-то новое. Художники ищут красоту, а где еще нам ее найти, как не в женской фигуре – самом прекрасном из Божьих творений?

– Правда? – спросил я. – Прекраснее восхода? Или океана? Или неба, усыпанного звездами?

– Да, гораздо прекраснее! – воскликнул он, вновь исполняясь восторга, и воздел руки. – Когда б я ни оказывался наедине с девушкой, когда б ни занимался с ней любовью, я ловлю себя на том, что ею поглощен так, как меня никогда не поглощала природа. Тебе наверняка так же бывало?

Я уставился на него, не очень понимая, что ответить. Он допускал, что я, как и он, опытен в делах телесных?

– Конечно, – неуверенно ответил я. – Но в искусстве гораздо больше, чем…

– И всякий художник вносит в ню что-то новое, – продолжал он. – Как если б тебе выпало писать, не знаю, о Великой войне, ты бы постарался отыскать свежую перспективу, новый угол зрения на нее. Вот чего я и пытаюсь достичь этим портретом. Помнишь, как-то раз я тебе говорил, что хочу писать привычное непривычно? До такого я пока не дошел, конечно. Путь долог – и нужно многому научиться. Но я приближаюсь, ты не считаешь?

Я ничего не сказал, а лишь вновь скатал картину и обвязал холст бечевкой, а потом отдал ему.

– Ты это кому-нибудь еще показывал? – спросил я, и он покачал головой. Прежде чем заговорить снова, я сделал долгий глоток пива. – Оскар, – произнес я, – я твой друг. Надеюсь, тебе это известно. И ты мне очень небезразличен. Поэтому то, что я сейчас тебе скажу, я говорю из чувства товарищества и верности.

От откинулся на спинку и нахмурился.

– Ладно, – произнес он. – Говори.

– Убежден, что картина эта и топорна, и пошла, – сказал я. – Знаю, что ты считаешь, будто в ней есть красота, стиль, изящество и оригинальность, но опасаюсь, что она неудачна. Ты к ней слишком близок, чтобы распознать присущую ей по сути вульгарность. Руки, которые ты упоминал, нарисованы хорошо, это да, но их действие граничит с порнографией. Неужели ты этого не видишь? Ты как будто нарисовал это, чтобы пощекотать нервы зрителю – или, что еще хуже, самому себе.

– Нет! – воскликнул он с обидой. – Как ты мог такое подумать?

– Твоя модель словно бы занята не своими желаниями, а тем, чтобы ее желали мы, отчего картина становится обманкой. Такое пятнадцатилетний мальчишка станет прятать у себя под замком, но в галерее ее никогда не выставят. Я говорю это не для того, чтобы тебя ранить, дружище, а чтобы помочь. Я верю, что, покажи ты ее кому-нибудь другому, над тобою бы стали потешаться. Быть может, даже хуже. И тебе известно, что у рейха короткий разговор с порнографией.

Он долго ничего не отвечал, склонивши голову над столом и обдумывая мои слова. Когда же заговорил снова, в тоне его не звучало уже никакого удовольствия, а на лице читалось унижение.

– Я думал, что ухватил что-то новое, – тихо произнес он. – Я над нею так старался.

– Конечно, я про живопись ничего не знаю, – сказал я, стараясь теперь говорить небрежно. – И потому могу ошибаться. Но я б не был тебе истинный другом, если б честно не поделился с тобой своими чувствами. Помнишь те выходные, когда мы ездили в Потсдам?

– Да, конечно, – ответил он. – А что?

– Там столько всего можно было ухватить. Пейзажи. Озеро, где мы плавали. Коров. Ты б не мог для разнообразия сосредоточиться на чем-нибудь вроде этого?

– На коровах? – переспросил он и посмотрел на меня так, будто я спятил. – Ты считаешь, будто мне хочется рисовать коров? У коров нет души. У Алиссы душа хотя бы есть.

– У Алиссы? – уточнил я. – Кто такая Алисса?

Он кивнул на свернутый холст.

– Моя модель, – ответил он.

– Так она, значит, настоящий человек, не фантазия?

– Конечно же, настоящий! Я б нипочем не смог нарисовать ничего подобного из воображения. Я не настолько творческий человек.

Я больше не мог этого терпеть – и вынужден был спросить:

– Так ты в нее влюблен?

– Очень-очень, – сказал он, будто это самое очевидное на свете. – Мы влюблены друг в дружку.

Я откинулся на спинку стула, в смятении уставившись на него.

– Если это так, – спросил я, – то почему ты никогда о ней не упоминал до сегодняшнего дня?

– Ну, я не думал…

– Мы же друзья – я считал. Хотя, конечно, если это у тебя всего лишь глупое летнее увлечение…

– Но это не так, – стоял на своем он. – Это гораздо больше.

– С чего ты так уверен?

– Просто уверен – и все.

Я покачал головой.

– Если б ты ее так любил, – сказал я, – то ты бы о ней со мною разговаривал.

– Если б у нас были обычные времена – быть может, да, – ответил он. – Но это не обычные времена, правда же? Я должен быть осторожен. Нам всем приходится.

– Чего бояться?

– Всего. И всех.

Я огляделся. Мне вдруг показалось, будто к нам прислушивается вся таверна, наблюдает за нами, осознает чувства Оскара к этой девушке и мои чувства к нему. В сердце своем я всегда знал, что Оскар не разделяет моих романтических томлений, но меня глубоко ранило думать о том, что он может быть близок с кем-то другим.

– Я не убежден, что ты прав, – сказал он. – Разве художник не должен оставаться верен собственному инстинкту?

– Не мне тебе говорить, Оскар, о чем тебе следует думать, – произнес я. – Могу лишь сообщить тебе, что? я чувствую.

– И ты убежден, что мне следует ее уничтожить? – спросил он.

– Убежден. Но мало того – еще я думаю, что тебе больше не стоит писать Алиссу. Вероятно, ты слишком близок к ней. Лучше б ты приберег талант для чего-то более подобающего.

Он побледнел, но я не ощущал никакого раскаяния. Мне хотелось, чтобы он сжег эту картину, чтобы он осознал: картина настолько никчемна, что ему стоит вообще забросить этот замысел, а вместе с ним – и девушку. Рисуй коров, подумал я. Рисуй коров сколько влезет. А если это удовлетворит твои художественные потребности, для разнообразия пиши овец.

– И он так и сделал? – спросил Морис, который хранил молчание все то время, пока я рассказывал ему эту историю. – Уничтожил картину?

– Да, уничтожил, – ответил я, не в силах встретиться с ним взглядом. – Мы просидели у Бёттхера допоздна, очень напились, и, как ему было свойственно в такие мгновения, он сделался очень слезлив, поник головой и разрыдался, проклиная свою бездарность. А после этого решительно схватил картину и разорвал надвое, а потом еще раз, и еще, и еще.

Морис ничего не сказал, но допил, глядя на улицу.

– Надеюсь, вы не стали думать обо мне хуже, – наконец произнес я, и он покачал головой, протянул руку и накрыл своей ладонью мою – совсем как Оскар в Берлине почти полвека назад.

– Нет, конечно, – ответил он. – То, что сделали, вы сделали из ревности, но еще и от любви. И вы в то время были просто мальчишкой. Никто из нас не владеет своими эмоциями в таком-то возрасте.

Я глянул на часы и вздохнул.

– Как бы то ни было, нам пора в гостиницу, – сказал я. – Мне нужно переодеться.

В тот вечер после того, как я вернулся с издательского ужина, в баре он не появился. И, несмотря на его наказ, я просидел там допоздна, надеясь, что он все-таки придет. Но близилась полночь, и я наконец бросил ждать и решил вернуться к себе в номер, немного перебрав, приложил ухо к его двери, пытаясь расслышать хоть что-нибудь изнутри, но там было тихо. В постель я лег уставшим и готовым ко сну, однако перед тем, как потушить свет, заметил на тумбочке журнал, который он подарил мне утром, и долистал до его рассказа. Тот не был хорош. Совсем. На самом деле текст оказался так плох, что я стал сомневаться, достанет ли Морису вообще таланта быть писателем и не оказываю ли я ему медвежью услугу тем, что его поощряю. Я пролистал остальной журнал, и сердце у меня упало, когда я заметил на последней странице состав редакции: главным редактором издания был не кто иной, как Дэш Харди, американский писатель, с которым мы познакомились в Мадриде. Это он заказал текст, он увидел в нем достоинства – и он же его опубликовал.

Конечно, оглядываясь в прошлое, я в силах увидеть, что выбрал не те слова, чтобы описать Оскаров портрет Алиссы. Несмотря на мою юность и невежество в искусстве, я знал, что она совершенно не топорна и не пошла. На самом деле портрет был великолепен. Парадокс заключался в том, что в 1939 году я увидел что-то прекрасное и сказал его творцу, что это позор. А теперь, почти полвека спустя, я прочел что-то ужасное и, когда меня спросят, наверняка стану это хвалить.

Поистине бессовестное поведение.

6. Нью-Йорк

Перелет в Нью-Йорк стал первым случаем, когда мы путешествовали действительно вместе и в самолете спланировали наше расписание. Я должен был читать в Культурном центре Ассоциации молодых иудеев на 92-й улице, далее – на круглом столе романистов в Университете Нью-Йорка и в третий раз – в Бруклинской библиотеке, не считая обычных интервью, раздачи автографов и участия в радиопередачах, и Морис согласился сопровождать меня всюду с одним условием: что у него будет один свободный вечер повидаться с друзьями, жившими в городе.

Сами чтения прошли хорошо, если не считать круглого стола, где меня объединили с сильно превозносимым романистом из Парк-Слоупа лет на двадцать моложе меня, который выглядел так, будто весь день до этого снимался в рекламе высококлассной дизайнерской одежды, и с молодой женщиной, чей дебютный роман издали шесть лет назад, но она не выказывала ни малейшего признака того, что пишет вторую книгу. Почему-то упорно звала меня “герр Акерманн”, невзирая на мои неоднократные мольбы называть меня Эрихом. (“Я б не смогла, – призналась она за сценой, потребовав у кого-то из местных помощников бокал вина. – Вы же, типа, мне в дедушки годитесь”.) Женщина (назовем ее Сьюзен) и мужчина средних лет (попробуем звать его Эндрю) сидели на сцене по обе стороны от меня, и, поскольку в романе Сьюзен проводились искусственные и глубоко надуманные параллели между политической напряженностью в Германии тридцатых годов и американским сопротивлением войне во Вьетнаме лет тридцать спустя, ведущий спросил, считаю ли я, что в ее произведении верно отражен мой личный опыт жизни в городе в те дни.

– Это было так давно, что мне трудно вспомнить, – ответил я, глядя на публику, внимание которой было целиком сосредоточено на мужчине, сидевшем слева от меня. – Не следует забывать, что я тогда был всего лишь подростком, и ум мой политика, в общем, не занимала. Я думал о своем будущем и надеялся состояться как писатель. Однако, считая, что Сьюзен провела очень хорошие исследования, перед тем как писать эту книгу, – она определенно неплохо передает географию города – меня бы больше заботило отсутствие нравственных ориентиров у немецких персонажей.

С моей стороны это была значительная недомолвка: роман я прочел несколькими неделями раньше, когда получил свое расписание, и счел его не просто банальным в описании расового конфликта, но и глубоко наивным по манере мышления – исследования свои она, похоже, проводила, просматривая старые фильмы о Второй мировой войне. При малейшем намеке на критику, однако, она повернулась ко мне, тут же перейдя к обороне.

– Нравственных ориентиров? – переспросила она. – Не могли бы вы прояснить, что вы под этим имеете в виду, герр Акерманн?

– Дело в том, – ответил я, поразившись, как самим обращением ко мне она сумела намекнуть, что мое замечание невнятно, – что в те дни некоторые немцы вполне открыто выражали свое несогласие с политикой Гитлера, а многие вообще стремились уехать из страны. Мне представляется неудачным, что их присутствие так редко выводится в художественной литературе о войне.

– Я не пишу о войне, – произнесла она, пальцами обозначая кавычки-лапки. – Прошу вас, не клейте ярлыков на мое творчество.

– По-моему, стоит аккуратнее выбирать выражения, старина, – произнес Эндрю, подавшись вперед, и в его тоне состязались между собой веселье и негодование. – Сьюзен у нас вроде как знаток этого периода истории.

– А я в нем, вообще-то, жил, – ответил я.

– Но вы сами сказали, что были всего-навсего пацаном.

– Да, но люди часто убеждены, что после подъема национал-социализма вся нация в одночасье превратилась в орду варваров-антисемитов. Как авторам художественной литературы нам уж точно следует искать истории наименее избитые, не правда ли? И кое-какие можно найти в жизни тех, кто противостоял нацизму и в итоге сгинул.

– Извините, – произнесла Сьюзен, воздев руки так, что стало похоже, будто ей потребуется успокоительное, если я не умолкну. – У мужа моей лучшей подруги всю родню убили в лагерях. Поэтому для меня тема весьма эмотивна. Даже предположение с вашей стороны, герр Акерманн, что…

– Я просто говорю… – начал я, но меня тут же перебил Эндрю, положивший руку мне на колено, чтобы заставить меня замолчать.

– Я не ошибаюсь, Эрих, считая, – спросил он, – что вы состояли в гитлерюгенде?

– Ну да, – ответил я, ощущая, как по спине ползет капля пота. – Это сохранилось в документах. У всех мальчиков моего возраста не было иного выхода – только участвовать в гитлерюгенде. Как и все девочки были обязаны состоять в “Бунд дёйчер мэдель”[14 - “Bund Deutscher M?del” (“Союз немецких девушек”, в том или ином виде – с 1923 года) – женская молодежная организация в нацистской Германии в составе гитлерюгенда, куда входили немецкие девушки в возрасте от 14 до 18 лет.].

– Не женщины на войне сражаются, – стояла на своем Сьюзен. – И они никогда их не начинают.

– Расскажите это миссис Тэтчер, – ответил я. – Или Елене Троянской.

– А вы были солдатом в немецкой армии? – продолжал Эндрю.

– В вермахте – да, – признал я. – Я никогда этого не отрицал. Хотя в боях, конечно, не участвовал. Я служил в канцелярии в Берлине во время…

– Тогда, быть может, прежде чем станете рассказывать нам байки о хороших немцах, которые пытались остановить Гитлера, – сказал он, – вы на минутку притормозите и задумаетесь о семьях тех, кто отдал жизнь, неся миру свободу.

– Правильно, – согласилась Сьюзен, и публика в зале тут же разразилась бурными аплодисментами такому вот показному патриотизму, клише на потребу толпе, предложив Эндрю овацию стоя, а тот сделал вид, будто не замечает ее, отпивая воды и поигрывая обручальным кольцом. С того момента оба романиста и ведущий полностью прекратили обращать на меня внимание, однако после, за сценой, каждый попросил меня подписать им по экземпляру “Трепета” и сфотографироваться вместе, пожимая мне руку так, будто мы с ними старые друзья.

– Мудила сраный, – сказал Морис, имея в виду мужскую модель в облачении романиста, когда мы после возвращались в такси в гостиницу. – Он просто играл на публику, не более того. И вы видели, как люди его потом поздравляли, когда выстроились за автографами? Будто он единолично вел высадку на пляжи Дюнкерка. То есть вы же лично никого не убивали, правда? Сами ведь говорили, вы служили писцом.

– Но, полагаю, едва ли я вправе читать проповеди о сопротивлении нацистам, если сам в нем не участвовал.

– Вы приказы выполняли. А если б нет, вас бы расстреляли.

Я не ответил, а уставился в окно на проплывавшие мимо улицы и – впервые за все наше знакомство – отклонил предложение выпить на сон грядущий в гостинице, вместо этого удалился к себе в номер, где принял долгую горячую ванну и пил один до глубокой ночи.

Следующий день прошел без особых происшествий, а наутро после я проснулся рано, с нетерпением рассчитывая на встречу с Морисом за завтраком. Накануне вечером я скучал по нему, когда он ушел общаться с друзьями, но мы договорились увидеться в десять в вестибюле гостиницы. Он не появился, и через много часов, когда я уже спустился пообедать, то увидел, что Морис входит за мной следом в двери, в той же одежде, какая была на нем накануне вечером, и вид у него довольно потрепанный. Впрочем, у меня на лице, очевидно, нарисовалось облегчение, потому что смотрелся он несколько виновато – утверждал, что перебрал и решил заночевать в квартире у друга.

– Могли бы сообщить, – сказал я. – Я не знал, вы живы или мертвы.

– Ни к чему эта мелодрама, Эрих, – произнес он, отмахиваясь от моей озабоченности, и его презрение вонзилось в меня, я словно получил удар под дых. Казалось, наш с ним союз начал перерождаться и Морис больше не ощущал нужды относиться ко мне так же уважительно, как раньше.

– Пойдемте, – сказал он. – Я проголодался. Поднимемся, а я пока еды закажу.

Мне хотелось ответить ему отказом, у меня есть чем себя занять, нежели весь день ходить за ним следом, но он уже шагал к лифтам, и я, зная, что, может, опять не увижу его много часов подряд, если не двинусь следом, проглотил свою гордость и скользнул меж дверей, когда они уже закрывались, – и мы безмолвно поднялись к нашим смежным номерам на одиннадцатом этаже.

Входя к нему в спальню, я ощутил нечто вроде эротического восторга. На столе лежал открытым его чемодан, а постель была не убрана после того, как он ложился вздремнуть вчера днем, простыни смяты. Я заметил в беспорядке разбросанные по полу белье и носки, и интимность этой сцены сильно возбуждала.

– Вы обедали? – спросил он, сбрасывая ботинки.

– Конечно, – ответил я. – Уже начало третьего.

– Ну а я проголодался. Будьте так добры, закажите мне обслуживание в номер. Чизбургер и картошку. Что-нибудь вроде. Мне нужно в душ.