banner banner banner
Долго ли?
Долго ли?
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Долго ли?

скачать книгу бесплатно


– Видел.

– Небось хорошо переписаны?

– Большой мастер.

– Еще бы!.. Зато жалованья одного двенадцать рублей, квартира опять, и доходы разные от переписки – нечего и говорить, живет аккуратно…

Она что-то не досказала. Справившись с косой и сжав немного губы, начала она опять с оттяжечкой:

– Мартыныч мне ручную машину хочет достать… говорит, на прокат можно за дешевую цену, а мне, говорит, по знакомству и совсем задаром дадут. Да это он так только, по деликатности, а с него плату возьмут. Аккуратный человек!..

Она вздохнула. Лука Иванович курил.

– Вам небось все равно, если он мне такую услугу окажет?

– Что за вопрос? – уже серьезнее откликнулся Лука Иванович.

– То-то, я так спрашиваю… Кто вас знает, вы, пожалуй, обидетесь?.. такой у всех писателей нрав. А мне машинку давно хочется. Вы когда еще посулили… настоящую, в сто рублей, чтоб и ботинки тачать, а где же вам!.. Я и не требую: не такие деньги получаете.

Нижняя ее губа несколько оттопырилась. Лука Иванович опустил глаза.

– Дело возможное, – пробормотал он.

– Однако же, вот не справили и ручной… Я нешто жалуюсь… Я только к слову… Благодарение Создателю, что сыта да обута, да комната есть.

Он слегка поморщился. Она это заметила.

– А мне ручная машина на руку будет. Первое дело – шутя выучусь, второе дело – детское, что понадобится, сейчас живой рукой… Мартынычу все бы за это надо хоть полтинничек в месяц; вы как думаете, Лука Иваныч?

– Разумеется!

– Хорошо это вы говорите: разумеется; а до дела коснется – и выдет один разговор. И так уж совестно… Сколько теперь он вам листов переписал? Я так мимоходом его давеча спросила…

– Ну? – с некоторой тревогой откликнулся Лука Иванович.

– Деликатный он человек, я уж вам говорила, и деликатный-то еще какой!.. А я по голосу его и по всему виду чувствую, что ему не хочется мне всю правду открывать.

Лука Иванович встал с кушетки.

– Надо ему на той неделе… – почти сконфуженно вымолвил он.

– Этакого человека обидеть недолго, Лука Иванович; ведь это его, трудовое. Только вы не подумайте, что он сам жаловаться стал – ей-богу, нет! Я насилу добилась от него ответа насчет листов, да и то небось притаил что… Вы хоть бы половину, что ли… Нужный человек…

– Хорошо, Аннушка, хорошо, – торопливо перебил он ее и запахнул свой халат, собираясь уходить. – Я вот насчет Настеньки хотел… Завтра поутру, не забудь порошок… непременно; я, пожалуй, поздно проснусь.

– Что за порошки… одна трата.

– Пожалуйста… я бы и сам, да рано не встану.

– Вот опять до петухов писать будете: а завтра начнете хныкать: голову разломит, нервы всякие…

И она глуповато рассмеялась.

– Так, пожалуйста, – повторил он, – красненький-то порошок.

– Хорошо. Чай, своя, не уморю.

Он кивнул ей головой, но руки не протянул.

– Свечи-то опять все сожжете, да и я-то засиделась… Вы бы лучше уж керосин жгли. Постойте, в клубе-то театр был, что ли?

– Вечер.

– Вы – даром?

– Нет.

– Неужто деньги платили? А сами сказывали – скука смертная… Хоть бы для меня достали даровой билетик. Мартыныч говорит: в прикащичий во всякое время, сколько угодно могу добыть билетов… Покойной ночи!

Она зевнула и встала со стула. Дверь за Лукой Ивановичем затворилась.

V

За письменным столом он посидел недолго, посмотрел переписанные Мартынычем листы и кое-где сделал поправки карандашом.

Под одеялом, на диване, он поворачивался не меньше часу. Спать давно была пора; но мысль забегала и туда, и сюда, захватывая по пути и прошлое, и то, что теперь висело над головой, словно петербургская болотная мгла. Новый толчок к этому беганью мысли дала женская фигура в светло-лиловом платье… Иначе и быть не могло. Лука Иванович, закрыв глаза, ясно видел все очертания пышного бюста и все даже складочки платья. Так все это и вырезалось на фоне гостиной, в какой-то особой перспективе, как оно часто бывает, когда думается о чем-нибудь с зажмуренными глазами. И тотчас после того всплыла "Аннушка", со всей обстановкой ее комнаты, в розоватом свете лампочки, с широким, плоским лицом и голубой круглой блузой. Выплыла и сразу пахнула тем, от чего Лука Иванович не может уж никуда убежать… точно в ней в этой голубой блузе сидит вся действительность, вся ее правда, вся ее поденщина… Не с ней, не с этой круглой блузой дотянул он всю свою жизнь до сегодняшней ночи; но она засадила его, быть может, навсегда в клетку, где и прежде было также не нарядно, да все-таки что-то как будто мелькало…

"Настеньке-то лекарства не дадут", – вдруг выговорил он про себя, и мысль его остановилась на дохленькой трехлетней девочке. Ведь вот она ему дорога же? Ему не хочется, чтобы ее детский кашель перешел в коклюш или во что-нибудь еще посерьезнее. Жаль ему ребенка – больше ничего. Пускай живет в сухом углу, пускай ест белый хлеб и ходит в крепких платьицах. Эта девочка доставляет ему что-то похожее иногда на семейный "очаг". Зовет она его "Юка", вместо "Лука", и это всякий раз веселит его. Она чувствует, что "Юка" – ее приятель, что от него ей никогда не достанется тукманок и окриков, как от "маньки", как она звала свою мать.

Эта девочка все, собственно, и сделала. Через нее жаль стало и мать. Лука Иванович почему-то заставил себя, поворачиваясь на кушетке, повторить, что именно "через Настеньку так все и вышло". Столкнулись они с Анной Каранатовной, как сталкиваются сотни пар в Петербурге. Ну, и ничего бы из этого не вышло, если б жалость не закралась… Одна ли жалость? Не замучила ли холостая хандра? Не заговорила ли запоздалая прыть показать, если не людям, то хоть самому себе, что он еще не так забит жизнью, что он не то, что себя одного, но и еще две человеческих "души" может прокормить. Полно, может ли?

Татьяна всхрапнула в кухне. Лука Иванович раскрыл глаза и глядел в темноту. Сердце у него явственно, физически сжималось.

"Полно, можешь ли?" – спросил еще раз невидимый собеседник. А что сейчас Аннушка говорила? Даже писарь Мартыныч солиднее тебя: обещал достать швейную машинку задаром и, наверное, достанет. Ты – его должник, с ним, с таким же поденщиком, как и ты, не можешь как следует рассчитаться… не можешь!.. У тебя в портмоне лежит одна красненькая, а ему ты больше десяти рублей должен; попробуй завтра отдать – Настеньке не на что будет красных порошков купить, и пойдешь по редакциям да по приятелям одолжаться трехрублевой бумажкой… Разве не правда?"

Вопросы были все обыкновенные, но отчего-то у Луки Ивановича выступил пот на лбу. Он откинул голову на подушку и расстегнул ворот рубашки. Ему невыносимо обидно стало от его полунищенства: оно представилось ему во всей своей унизительной пошлости и мелкой прозе. В нем сидело, как в окончательном выводе, все его прошлое, вся бесталанность его "карьеры". Он выговорил это слово, как бы дразня себя, и обратил глаза к письменному столу, уже ясно видному в темноте, после получасового лежанья. Сменялись на этом столе разные книжки и брошюры, газеты и журналы, исписано многое множество и графленой и неграфленой бумаги. За этим самым столом выучился он – шутка сказать – по-испански, и Кальдерона может без словаря читать, и статью задумал о таком испанском публицисте, о котором никто еще и не писал. Может он всякую работу взять на себя, всякую, только бы не требовали "купли-продажи" его совести… Да, признаться сказать, никто и не требовал, никому ее не нужно: малая, видно, ей цена. Пишешь – хорошо, а замолчишь – и того лучше. "Неужели оно так?" – совсем подавленный, спросил себя Лука Иванович и должен был сознаться, что "оно так". Никто и не просил его жить для идеи, никто не собирался с ним на войну, никто даже не подряжал его для схваток с личностями, не то что с принципами. Сам он работал "поштучно". Принесет, покажет: понравится – купят, не понравится – ступай, нам не требуется. Или сидел за черновой работой по найму. Заболей – явится десяток таких же грамотных, как он. Сегодня Лука, завтра Иван или Павел. Испанского языка не надо: за глаза и английского с французским!

"Стало, по этой части у тебя – нуль, если не хочешь убаюкивать себя наивным вздором. И куда пойдешь, к кому примкнешь, от кого будешь требовать симпатии своему делу, своей идее, своему признанию? Мартыныч – и тот член корпорации; он прочно сидит на своем писарском стуле, у него обеспеченная дорога, разве сам проворуется; он не мечтает только о наградах – они придут к нему; он каждый день нужен и знает, кому жаловаться и от кого ждать поддержки. У тебя же ничего этого нет, да и быть не может".

Дальше Лука Иванович уже сам не захотел развивать свою мысль. Но приходилось все-таки сознаться, что на две лишних души "продовольствие" не было обеспечено. Следовало покончить с этим выколачиванием рублишек из поштучной работы, поставить крест на всем своем многолетнем, никому не нужном труде и идти искать тех гарантий, какие имеет же вот писарь Мартыныч. Иначе, как смотреть спокойно хоть бы на ту же Настеньку? Зачем приучать ее к себе? Зачем приучать и самого себя к каким-то точно отеческим чувствам, заботам и… затем? Все ведь это не только смешно, но и просто гадко. Опять уперся он точно в какую стену. Дальше думать в этом направлении было слишком горько.

"Хоть бы ты мог, – нашептывал все тот же невидимый собеседник, – сказать в утешение себе, что пожил на своем веку, вкусил всего, что человеческая живая душа извлекает из жизни, когда умеет. Был ли ты, хоть один раз, на пиру, смел ли требовать своей доли наслаждения… да, требовать, а не довольствоваться подачкой, объедками, насмешками случая! Брал ли ты с боя хоть что-нибудь: духовную радость, чувственное раздражение, упоение эгоизма или тщеславия?.. Привлек ли к себе хоть одну женщину, заставил ли ее сдаться, признать хоть в чем-нибудь твое превосходство?.."

Лука Иванович болезненно вздохнул. Он решительно не мог выносить больше всех этих вопросов. Не его вина, что с самых сумерек им овладело такое малодушное настроение; разве он желал, чтобы вслед за неясным, бесформенным, т. е. обыкновенным недовольством, явились такие ясные, крупные, беспощадные вопросные пункты? В нем какой-то другой Лука Иванович почти вознегодовал, перестал, наконец, прислушиваться и давать приниженные ответы, захотел принудить себя ко сну…

Этот другой Лука Иванович заснул, однако, не раньше четырех часов. Он не мог отвязаться от разных лиц и фигур, опять заменивших собою вопросы. То покажется Мартыныч, и из-за него выглядывает книжка в яркой обертке и слышится, как писарь произносит, точно бутылку пива откупоривает: "Господин Белло-с". То встанет во весь рост не старый еще генерал, с расчесанными, точно у кота, бакенбардами, и говорит: "все это – литературные пустяки, и нам этого не надо"… "Чего не надо?" – спрашивает его Лука Иванович и вспоминает, что он предлагал генералу перевести что-то с испанского. То десятирублевая бумажка начнет дрожать в глазах, да так ясно, и раздается голос Аннушки: "Ах, вы – сочинитель! где уж вам машину купить!" Потом все спуталось; но сна все еще не было. Всплыл последний образ, и Лука Иванович ему ужасно обрадовался. Среди яркого освещения, снова показалось светло-лиловое платье; сначала только платье, а потом курьезный жилет, кружева, фреза, шея; а там и глаза, да такие живые, горячие, радостные, что Лука Иванович встрепенулся и схватил себя за голову. И стало ему почему-то понятно, что все его томительные думы были только преддверием к этому вот заключительному образу.

Тут ему захотелось спать как следует: веки отяжелели, мозг утомился и из груди вылетел стон облегчения.

И совершенно отчетливо вымолвил он про себя:

"На углу Сергиевской… квартира…"

Имя ему не сразу досталось; но он сделал над собою усилие и припомнил.

"Квартира госпожи Патера", – докончил он.

Беспокойные часы, стучавшие в кухне своим маятником, с каким-то задорным вихлянием, проскрипели четыре.

VI

Швейцар Петр Павлович, по фамилии Троекуров, сидел перед своей конуркой, у перил площадки первого этажа, откуда он мог, потянувши шнурок, отворять и затворять дверь парадного подъезда. Он уже тридцать лет швейцарствует и собирается умереть все на том же месте. Редко входит он внутрь своей ложи, – все сидит у перил; иногда и задремлет, но больше бодрствует; то поднимет голову вверх: не спускается ли кто оттуда, чтобы дернуть за шнурок, то поглядит вниз по лестнице. Он – седой, бритый, приземистый старик, с красными жилками на щеках, в гороховой ливрее и картузе с позументом.

Часу в третьем кто-то взялся за дверь подъезда. Петр Павлович тотчас же почувствовал это, дернул за шнурок и свесил голову через перила. Фигура входившего показалась ему как будто подозрительной.

– Вам кого? – окликнул он, прищуриваясь, отчего его щеки получили презабавное выражение.

– Квартира госпожи Патера, – почти смиренно ответил Лука Иванович, опуская воротник своей шубки.

– Здесь, – откликнулся Петр Павлович, все еще со свешенной через перила головой.

– Который нумер? – осведомился Лука Иванович уже на площадке.

Швейцар приподнялся со стула и добродушно ему улыбнулся, приложившись рукой к козырьку картуза.

– Во втором этаже, по правую руку… а позвольте узнать: как ваша фамилия?

Этот слегка полицейский вопрос заставил Луку Ивановича чуть не покраснеть.

– Моя фамилия? – почти стыдливо выговорил он.

– Да-с, на всякий случай, знаете, если понадобится… и адрес бы соблаговолили заодно… У меня и книжка такая ведется.

– Моя фамилия – Присыпкин.

– Как-с? я туговат на правое-то…

Швейцар был положительно презабавный.

– Присыпкин… – повторил Лука Иванович уже обычным своим тоном.

– Какой вы губернии?

– Да я здешний, петербургский.

– Присыпкин… так вы изволили сказать?.. Таких я господ не знавал. Вот Пестиковы были у нас по соседству. Опять еще Пальчиковы… большая фамилия… я разных Пальчиковых знавал… А моих господ вам фамилия известна? Курыдины?.. Не слыхали – ась? Я с барыней пять годов в Италии прожил… синьоре, коме ста? Изволите понимать?.. Вам, бишь, госпожу Патеру… так их нет: уехамши, уже больше часу будет.

Лука Иванович приостановился и выговорил в тон швейцару:

– Вы не изволите беспокоиться, я не к самой госпоже Патера, я к живущим у них.

– Прошу покорно, – отозвался Петр Павлович и показал рукой путь наверх.

Весь этот неожиданный разговор с швейцаром приободрил Луку Ивановича; успокоительно подействовало на него и то, что госпожи Патера не было дома, хотя он, отправляясь сегодня из дому, рассчитывал, быть может, на другое.

На доске, под стеклом, в ореховой рамке, он прочел: "Юлия Федоровна Патера" и очень скромно ткнул в пуговицу электрического звонка. Ему отворила горничная, уже не молодая, с худощавым, тонким лицом, в темном платье. Таких горничных ему еще не приводилось видеть. Он скорее принял бы ее за гувернантку, если б на ней не было темного же фартука.

– Юлия Федоровна уехала кататься, – встретила она Луку Ивановича с такой солидной развязностью, которая показывала, что она часто говорит с посетителями.

– Я, собственно, к госпоже Гущевой.

– Дома-с, – кратко доложила горничная, и лицо ее тотчас же сделалось гораздо строже.

– Доложите: Присыпкин, Лука Иваныч.

– Пожалуйте сюда, – указала горничная вправо, а сама пошла налево неторопливым шагом. Она было хотела помочь гостю снять шубу; но он ее до этого не допустил.

Лука Иванович, приподняв тяжелую портьеру, очутился в салоне, несколько темноватом и тесном, набитом всякой мебелью, растениями, лампами, трельяжами и занавесками. Душно в нем было от разных запахов. В камине каменный уголь тлел и потрескивал. От него шла раздражающая теплота.

Лука Иванович не успел хорошенько осмотреться, как его имя произнес сзади знакомый ему голос:

– Ах, как вы великодушны! – заговорила вчерашняя посетительница клуба, все с той же прической, но в длинной домашней мантилье, сажая его на диван, где ему оказалось очень неловко.

– Чем же так? – спросил он.

– Как же, помилуйте, посетили меня, и так скоро…

Она протянула ему руку и придержала ее. Лука Иванович опять почувствовал в этой горячей руке нервное какое-то дрожание и поглядел в лицо своей собеседнице. Лицо было красно, точно его изнутри подогревали. Глаза, окруженные большими веками, тревожно вспыхивали. Во всем ее тощем теле ясно было напряжение, передававшееся физически в рукопожатии.

– Вы работали? – спросил Лука Иванович, отнимая руку. – Я это вижу по лицу вашему.

– Почему так?

– Возбуждены уж очень: сейчас видно, что сочинительством занимались.

– Как вы это выговорили: "сочинительством".

– Да очень просто.

– Не знаю. Я давно хотела вам сказать, Лука Иванович, что я вашему скептицизму не верю.

Она повела головой так странно, что он усмехнулся. Тем временем он продолжал ее рассматривать, насколько это можно было на таком близком расстоянии. Во второй раз ему стало ее жаль, и смеяться он над ней не мог; но и серьезно с ней беседовать тоже затруднялся. Его трогала ее искренность, какой-то внутренний огонек, цельность… В себе самом ничего этого он не чувствовал, по крайней мере, в ту минуту.

– Обо мне что же толковать, – выговорил он.

– Помилуйте, мы с вами – товарищи, – возразила она с дрожью в голосе, – мы боремся с одним оружием в руках.

– Полноте… – начал было он, но удержался.