скачать книгу бесплатно
Она быстро, но не теряя некасаемости, взглянула.
– Да, ты хороший боец, – повторил он, признавая ее нездешнюю (не как Элд, конечно, но – особенную) прелесть; повторил, словно бы узнавая в ней Небесную Деву – ту, которую боги посылают к смертным мудрецам! Дабы мудрствованиями своими не сбивали их с толку (вот как сбивают с ног), дабы не путались под ногами небожителей…
Он сделал движение кистью, сжимавшей меч из минойской бронзы:
– Мы будем биться на равных.
– Неужели ты снизойдешь? – стоявшая перед ним женщина соизволила язвить!
– Ты знаешь, что именно честь отдает меня в твои руки. Но ты хороший боец.
Трижды он повторил заклинания и заклял себя. Потом движением левой ладони от запястья он как бы отстранил от себя «сказанное» и тем самым «остранил» его (отделил от реальности ведьмы и даже – от реальности березовой рощи), и тем самым оставил себе из всего только «несказанное» (где ударение – на третьем слоге и почти никакого отношения не имеет к непостигаемой Троице); потом он опять сделал движение мечом – минойская бронза обернулась кареглазою смертью! Потом он стал вращать меч – тот перекинулся Мертвым морем, кружащим вокруг человека Моисея…
– Каково это, быть кем-то вроде мессии и каждый день выслушивать одни и те же человеческие разговоры об одних и тех же унылых ошибках… Каково ЭТО, эльф? – спросила ведьма, давая понять, что речь меча ей понятна.
– Благородный Эльф из Элда! – продолжала она наступать. – Как и все мы, ты мастер именно единоборства, но сейчас мы – в реальности, потому – не одни! Конечно, ты согласен стать на одну доску со мной, то есть стать уязвимым, но что если тебя не убьет бесконечное «если» этого мира, а ты все еще будешь пребывать на доске? Согласишься ли ты на аутодафе, ибо дерево наиболее для него пригодно…
Эльф молчал.
– Тогда и только тогда, – продолжала она наступать. – мы могли бы быть вместе (извечное женское предложение, но – с извечными условиями), если мы вообще (ты понимаешь, о чем я) что-то можем в этой пошлой реальности… Впрочем, ты-то не один, мастер якобы ЕДИНОБОРСТВ: между тобой и птолемеевой плоскостью моего бытия пролегают четыре (вовсе не три каких-то там кита) копыта твоего прекрасного скакуна! Я не могу силой взять их у тебя, но хочу теперь, чтобы ты сам – подарил… Я вовсе не собираюсь (поскольку я не некий Прутков) опускать тебя на плоскую землю, поскольку (в отличии от тебя) предпочитаю обходиться без посредников, а именно и сразу обходиться тремя китами, которые сами по себе непосредственны.
– Ну вот и поговорили, – улыбнулся, подводя итог поединка, «Лиэслиа» – то есть сейчас подводил итог единоборства не сам эльф Серая Крепость, а «звуки» его имени, произносимые на кельтском наречии; Перворожденный опустил клинок из минойской бронзы – то есть вознесенное его место опустело! Потом спросил, совершенно не нуждаясь в вопросах:
– Ты позволишь мне следовать дальше, – вопрос был утвердителен, и Ночная Всадница, не нуждавшаяся в лошадях (лишь доколе не возжелает попробовать перекинуться в малые боги – и нет у ведьмы другого пути!), точно так же не стала утверждать (ведь глаза не умеют не видеть) предстоящую очевидность:
– Мои псы последуют за тобой, они будут ждать и дождутся тебя, – разумеется, это тоже само собой разумелось; разумеется, она сказала еще, причем подсказываемое не только рассудком:
– Ты так и не полюбил смертную девушку, – но подразумевала ли ведьма себя (в одной из ипостасей Небесной Девы), или действительно в ее изысканиях (не только от слова «изыск») возникла потребность в восхитительной похоти – всего этого договаривать не следовало! Поэтому она не удивилась ответу эльфа:
– Сейчас я был счастлив иначе.
Она не удивилась бы оковам, сковавшим (из песни Б. Г. «Мы связаны с тобой цепью») Раскольникова и Мармеладову, как никогда не дивилась моему Петербургу, в котором самым разумным было безумие Мышкина, когда он в Швейцарии… В чарку вины, ласточки, не уроните глупого эльфа!
– Но Благородный, – сказала она – некоторая насмешливость в этом слове сейчас вполне приличествовала этому созданию, именуемому «ведьмой» (да и кто может быть саркастичней пешей Ночной Всадницы?); опишем ее: ее головка, чья крепость сопоставима с крепостью Трои, ее волосы, чья длинна сопоставима с длинной волос дев троянских, что пошли на тетивы луков защитников города – ее голова увенчана неким подобием берета, по всей окружности которого страусиные (и в средние века неизвестные) перья демонстрируют мягкость ее характера! Но чтобы не свалился он с головы, берет укреплен под подбородком девицы голубою тесьмой.
Большие карие глаза под благороднейшими дугами бровей действительно были по оленьи большими, причем дуги бровей изящно перетекали в очертания носа, под которым располагались нецелованные губы, вполне способные произнести легчайшую хулу и мерзость:
– Благородный! – повторила она. – Конечно же, ты вполне благороден. Или, может статься, и тебе (кинь в себя камень, безгрешный) ведомо нечто постыдное о твоих родственниках или соплеменниках? – выговорила она все это весьма резво: у ее ножек бархатная кожа, поскольку карие глаза так бархатисты – но взгляд ее бежит, как бы по льдистой скользя поверхности! Его голубизна (как и минойская бронза клинка Лиэслиа) как будто в ножнах.
Она спросила еще:
– Это с ними ты был бы (как сместила она «был» и «сейчас»!) иным? – это прозвучало, обманывая, как якобы прохладный ветерок в степи, в которой раскинулась беззащитная березовая рощица, совершенно отличная от бархата ее ножек, легко и до самых пят прикрытых подолом платья… Этот ветерок степи могу бы спросить у эльфа, не колыхнувши подола:
– Это с нею ты был бы счастлив иначе? – спросила бы его ипостась Стихии, и эльф должен был бы уважить ее вопрос! Но (на деле) эльф не может уважать ипостась, то есть определенную функцию, Ибо бессмысленно уважать прилагательное без самого существа – в той ирреальной иерархии, где мы единственно существуем…
– Откуда ты знаешь?
– …, – ответила ему ипостась и рассмеялась, ибо в ответ он получил только серебряный смех: как он тенист, как он ручьист, каков он родников! Каков с оковами и вовсе без оков: смех над грехом-ха-ха, над святостью-ха-ха, над вечною любовью-боже-мой, кочан капустный – лист за листом снимать пустые потроха… Смех рассмеялся эльфу, как бы говоря ему:
– Слова говоришь, Благородный, вопросы задаешь? Юлишь! – торжествуя, смеялся смех – Стало быть, и тебе ведомо нечто постыдное о твоих родственниках!
Так встретились они, эльф и пешая Ночная Всадница (или могли бы встретиться, что означает были оба должны, но – кому или чему?) – как два в своем роде прекрасных изображения на средневековой гравюре, которым не надо ЛИШНЕГО, поскольку сами они – лишние, иначе, ДОБАВЛЕНИЕ к плоти, как добавлена к ней душа… Потом эльф ощутит уважение к противнику, важность его мужества и прилагательностью его умений, но это потом – как люди смывают едкий пот после битвы.
Тонкий минойский (то есть несколько старше средневековья) клинок Лиэслиа словно бы сам по себе пронзил грудь ведьмы и вышел (или выглянул) из ее спины: рука ведьмы медленно разжалась, и ее меч (тоже красиво полетевший в сторону эльфийского сердца), на лезвии которого не менее красиво был выписан ряд маленьких золотых лилий, выпал из ее нежной ладошки – так завершился этот неслучайный бой, скоротечный и прекрасный, но совершенно обыкновенный! Ибо всадник (ибо эльф всегда отделен от плоти любых поражений) обыкновенно и совершенно поразил пешего.
Стоило клинку быть извлеченным, как ведьма медленно опустилась на землю – оставив после себя прекрасную о себе память, которая больше чем плоть! Чтобы поразить ведьму, эльфу пришлось бросить тело вперед и припасть к гриве коня. Но по завершении поединка стало казаться, что это Аодан подошел к нему сзади и ткнулся в плечо (как в ладонь с краюхой), и Лиэслиа повернулся к нему и обнял за шею.
– Противник был силен и честен, и обречен, – сказал эльф. Потом он опять обернулся к сраженной всаднице и признался ей:
– И невыносимо прекрасен…
Своеобразие вызывает к жизни своеобразие, позволяет перекинуться в новые образы, в новую (но очень свою) природу, но – не только! Вместе с ним является своеволие, и тогда оно как старое тело с новой душой: новая душа постепенно и (как это ни удивительно) сразу же делает старое (достаточно его лишь вспомнить) новым… Но этого мало, ибо люди (да и не только они) наделены даром самунижения, способны делать Несравненное недоступным – для этого им достаточно лишь начать говорить! Они начинают и не заканчивают, полагая, что истина как про-пасть лежит между противоположными мнениями, то есть мало что мнят-и-мнут о себе и себя (Бог с ними, что ложно), но еще и предполагают между собой эту плотоядную пасть говоренья.
Верю-верю я всякому зубастому зверю человеческих качеств: верю в непоправимо вульгарное и невыносимо прекрасное! Но кого хвалят или хают, с тем ставят себя вровень; но отдавать должное – не означает хвалить или хаять, ибо здесь и сейчас исполняют не только себя… Это я знаю для себя и поэтому никогда не был богом, разве что мнил себя убитым. Господи! Когда кто-нибудь кого-нибудь когда бы то и где бы то ни было самоубивает, понимайте, что душа само-и-убийцы просит себе у многожды себя большего хоть какого-нибудь места под солнцем.
Напротив, честное убийство не есть домогательство, но – поединок, то есть мера себя; рассмотрим пример честных (что означает частичных) убийств: ее, вступившую в свой поединок женщину , звали Янна (а на самом деле, конечно же, иначе), что на язык смертных (то есть частичных) людей никак не переводилось, ибо она сейчас и не навсегда была смертною крепостной девчонкой лет пятнадцати от роду в провонявших мороженой рыбой штанах; в волшебной (но немногим отличной от нашей) реальности могла она быть королевой Ель, нагой и чумазой – после выигранного (но все равно что проигранного) сражения обессиленно упавшей в пыль, но так и не выпустившей из руки минойский (даже если она и не знает, что это такое) клинок…
Напротив нее – здесь что-то от сердечного выплеска! – присела простая человеческая святая, предположим, какая-нибудь Игнатия или Епифания, или просто сестра милосердия – когда она ухаживает в холерном бараке своего мироздания! Но именно в холерном бараке совершаются (вместе с дерьмом и кровью) выжимки человеческих сутей из человеческих тел; впрочем, сейчас она была сиротой под опекой общины, тонким и жилистым некрасивым человечьим зверенышем (почти как мы, что проморожены культурой насквозь) в рыбацких, то есть провонявших рыбьими потрохами штанах и рваной клетчатой рубахе (откуда подобное в русской деревне начала девятнадцатого века? А не все ли равно! Главное, что это подробно) – но именно благодаря ей тягучая как прозрачный мед (тоже цвета минойской бронзы) жизнь эльфа Лиэслиа так и осталась счастливой, но – иначе…
В самый первый миг нападения, когда мародеры Императора Французов со всех сторон (то есть еще и сверху, и снизу – то есть буквально, ибо все есть Слово) вошли в деревню, но – здесь мы на миг отступим от этого «мига»! Отступим от событий, которое мародерам (ах как они побегут из этой страны!) еще только предстоят: вот так же и половодье входит, чтобы отступить – тогда хорошо понимай, что для тебя наступила весна (то есть твое изменение и твоя измена); тогда хорошо понимай, что для тебя весна – постоянна; то есть считай, что для тебя весны как бы и нет – и тогда ты сможешь сделать с этой весною ВСЕ… Впрочем, мы никуда не торопимся.
Итак, в самый первый миг нападения, когда мародеры со всех сторон вошли в деревню – действительно, они казались продолжением водяной стихии: сначала просочился лазутчик, потом остальные – вломились! Становилось понятно, почему на Янне штаны и рубаха, провонявшие уже не потрохами, но – мороженой рыбой; время заледенело, в нем встали во весь рост ловцы человеков, и единственным выходом стало – выйти из времени, стать все еще человеком…
В первый миг нападения Янна спала и – сразу проснулась, меняя пластилиновость только что владевшего ею сна на необожженную, но недостаточно влажную глину реальности – то есть к гончарному кругу постоянно посещавших ее повседневность дежавю еще непригодную… И началось! Россыпью (как о стену свинцовый горох), то есть со вполне бесполезным, но еще очень опасным визгом стали метаться женщины – своим рикошетом разя обывателей; тени их прерванных снов путаются у них под ногами и прямо указывают, что нашествие на деревню состоялось не утром или вечером, а в обыкновенный час отдыха после трудов и трапез – по мосту из этих теней мог бы проскакать Аодан!
В первый миг пробуждения ( то есть возвращение в Екклесиаст с его дежавю) Янна еще спала, разумеется, и сон не торопился уйти – хотя был уже прерван! Так что случилось странное – сон во сне; сна уже не было, но он продолжался: сон во сне словно эльф на коне – и Лиэслиа мог бы прийти по этому мосту и, значит, эльф не мог не прийти… Он, как и мародеры, тоже вошел отовсюду, поэтому не то чтобы сразу ВСЕ увидел, но – увидел ВСЕМ, то есть не как некий Аргус: мухи отдельно, котлеты отдельно… Увидел, что от топота подкованных сапог невыразимо разило чесноком! Причем мародеры не то чтобы разили всех налево и направо, но – были заразны. Поскольку были они безо-и-небезобразны.
Всех, способных оказать сопротивление – резали превентивно! То есть резали примитивно и по простому; что есть рукопашный бой? Это просто: ударь и убей сразу, то есть по своему честно, то есть совершенно по своему – именно поэтому резали всех, способных хотя бы потянуться за оружием, хотя бы сделать движение. – то есть не обмереть! Не перебраться из жизни в малую смерть и там переждать негаданный ужас, но – остаться и умереть… Что есть такая смерть, когда ты стал героем и умер? Не знаю, но – некто входит в ваш дом, чтобы им овладеть; но – утро бросило лед и медь сквозь осенний прем в окна – и более никаких фанфар, никаких медных труб! Но все, окружившее вас, непоправимо вульгарно: и не уйти от того, что льнет и окружает, и не прийти к ускользающему – даже если уже ты все еще человек!
В это время (время, когда эльф вошел в деревню – когда пробудилась Янна, и ее непробудившаяся явь, ее сон во сне позвали эльфа!) некий мародер Императора Французов (но по природе своей италиец), этот некий человек прозвищем и сутью Рыхля (нечто вроде недостаточно разведенного теста из глины, когда оно совсем без души) быстро, но тщательно геройствовал в тщательно выбранной им избе; прочий разбойный народец (народ, известно, всегда рыхл, если нет в нем некоей добавки к плоти – порою это душа!) кое-где встретил-таки сопротивленьице – не то чтоб как мы в 41-м навалили перед чужою броней гору трупов, нет! Но все же, все же… – впрочем, деревушка была невелика, и не было рядом с ней никакой Волги, чтоб упереться лопатками и огрызнуться выбитыми зубами… Но все же, все же! Кто-то честно погиб, а кто-то и бесчестно, то есть у нас все по прежнему.
Итак, пока некий человечный человек Рыхля, по природе своей италиец и почти возрожденец, обстоятельно набивал свой мешок, исполненный в виде солдатского ранца (где рядом с маршальским жезлом всегда отыщется место наличным – как и каиновой печати на лице местечко всегда сыщется!), девчонка-подросток Янна полностью пришла в себя – здесь требуются пояснения… Как девчонке, никчемушной сироте, и надлежало (деревня берегла себя, никакой педафилии, все в русле традиций), проживала в лачуге на самой окраине, и именно Рыхля первым заглянул в лачугу и убедился, что в ней нет ничего достойного внимания, и ринулся дальше, каинов ранец за собой волоча, но – уже разбудил; стало быть, даже ничтожнейший из ничтожных может быть одной из причин прихода эльфа и возможных перемен природы? Разумеется, ибо все может быть.
И еще раз о пройденном: может показаться странным, что на иждивенце деревни, рядом с которой нет никакой тебе Волги, рыбацкие штаны, пропахшие мороженой рыбой и клетчатая (Боже мой, смешения эпох и культур стали в этой истории бытом!) ковбойка – но еще более остраненным оказалось явление эльфа! Особенно то, что он не стал вмешиваться в побоище и грабеж, но безо всяких сомнений стал причиной их мнимости.
Мнимость(как и масть коня Аодана, которой нет вовсе) любого побоища обычно и привычно состоит в том, что на самом деле никакого побоища нет и что убиваемые обычно ничем не лучше убийц – такая вот банальность! Такое вот общее место для блатного сходняка, где никто ничего по сути не решает, но все так или иначе друг друга режут… Когда Лиэслиа послал свою первую стрелу (то есть – действительно отделил от себя, ибо молчал, не вмешался – вмешалась стрела!) в дергающуюся спину «какого-то и кого-то», кто насиловал женщину, то стрела (как и была) осталась прекрасна, но из Элда ушла навсегда.
Когда Лиэслиа послал свою вторую стрелу, которая намного опередила первую, которая ушла далеко вперед во времени, ибо они в реальности могли бы встретиться и рассечь друг друга (словно ветка цветущей сакуры, рассекаемая хвостом кометы); но, поскольку обе уже ушли из Элда, получилось убийство: первая стрела просто-напросто расщепила вторую, уже вонзившуюся между лопаток насильника! А что сейчас Янна, главное, где она?
В то время как некий Рыхля (заметим, не убивший и не попытавшийся убить никчемного подростка) набивал барахлом свой никчемный (вот как трубку табаком набивают, чтобы пустить на воздух) маршальский ранец, он вдруг ощутил некое беспокойство и прервал его набивание; в то время, как никчемная девочка-подросток после пережитого ею пробуждения и испытанного сразу же ужаса впервые глотнула воздух (как рыба, чей замороженный запах на ее рыбацких штанах) – как если бы рыба, оставшись без своей водяной атмосферы, вдруг сумела запеть – в это время или в то, но этот никчемный подросток из своей лачуги стал видеть сквозь стены! В то время – изменилось время.
– Уйти ото всего, что окружает
и льнет, и ускользает от тебя,
что вещи, как в потоке, искажает,
и нас и и отраженный мир дробя;
что даже в миг прощанья осаждает,
вонзая в нас свои шипы, – уйти, и что почти
не замечал, и что подчас
от глаз таилось в будничности фона, вдруг разглядеть вблизи…
И все-таки уйти, – как из руки
рука, – уйти, и поминай как звали,
уйти, – куда? – пели ушедшие стрелы, друг другу вторя и создавая древнерусское многоголосье, причем посредством еще ненаписанных строк немца Рильке; лучше не знать ничего, чем многое – наполовину, – вторили стрелы одна другой, причем посредством слов немца Ницше – потому-то и не рассекли друг друга напополам и ушли, и достигли, и вонзились между лопаток – уже там рассекая…
В это самое время (и внутри измененного времени) никчемная девочка-подросток глотнула (как та мороженая рыба) воздуха и – запела! Причем совершенно не вторя ни многоголосью, ни немцам. Причем ее зрение, ограниченное стенами лачуги, совершенно как эльф по незримым струнам земли и меридианам вселенной, прошло сквозь стены и ушло, и увидело… И сумело вернуться и принести себя Янне обратно! Тогда-то и стала она называть себя Янной. Прежде, вестимо, люди ее окликали иначе.
Она увидела, конечно же, не самую первую стрелу, а ее полет – уже расщепивший вонзившуюся между лопаток мародера вторую стрелу! Полет не продолжился, задержался в теле стрелы и не поразил жертву насильника, но – только его самого; в это время Рыхля (разумеется, так и не ощутивший свое беспокойство как нечто несказанное, но – его ощутивший) почувствовал, что постигшее его неясное беспокойство превышает своими размером и весом не только походный его солдатский ранец с возможным маршальским жезлом, но и вес самого Рыхли: вот так его тело, когда без души, вдруг сопоставило себя с этой казалось бы самой ничтожной добавкой…
Он переступил через труп убитого им хозяина избы (защищался, тужился задержать – верно, жена с младенцем успели выскочить – почти наверняка на другую погибель!) и выглянул в окно; как раз в это самое время ничтожная Янна взглянула сквозь стену и сумела увидеть; а потом она еще раз сумела увидеть, а потом и еще раз…
Она увидела дивного эльфа, оружного и на коне, причем сквозь стену своей лачуги; причем тени мародеров (бывших солдат Великой армии Императора Французов) оказались для нее как-то вдруг (как испанская Армада, фатально угодившая в шторм) совершенно несущественны – и действительно, мародеры уже переставали существовать…
То, что я назвал ее Янной, а не Анной или Жанной, тоже совершенно несущественно и не существует в моем с-ума-сшествии моих ирреальных иерархий (как бы с горы в долину, где даже в голой степи возможна березовая рощица – в которой обязательно прячется ведьма!); Янна увидела эльфа и окруживших его псов, посланных за ним Ночной Всадницей, не только на самом деле, но и – якобы им побежденной!
Она увидела эльфа, который во все стороны и наотмашь разил ведьминых псов: псы представлялись сгустками тьмы, наотмашь меняющими облики – перекидывались то в людей, то в зверей! Она увидела эльфа, который разил тьму и сам становился тьмой: это он был насилуемой поселянкой, воющей и дергающей под убитым и почти что надвое перерубленным стрелой (или двумя стрелами) мародером! Причем Янна увидела, что и она становилась воющей поселянкой, воющей и дергающейся под своей несмываемой душой!
Причем Янна, выйдя несмываемой душой за пределы лачуги – причем сама Янна сейчас за пределами никчемной лачуги только-только приходила в себя – ибо тело ее готовилось присоединиться к душе; причем ее душа, которая то ли насиловала ее, то ли сама была ее телом насилуема, вовсе не была тем действительным насильником-ландскнехтом на службе у французов, то есть не была тем немцем с вонючим ртом, что только что был убит – причем это сама Янна не позволила себе быть убитой эльфийской стрелой… И еще она могла видеть эльфа!
Она могла видеть, что и сам эльф был перерублен им же посланными стрелами, то есть он был не сам по себе: от следующих двух им отпущенных на свободу стрел умерли и навсегда изменились те два италийца, что прижимали к земле руки насилуемой поселянки – Янна увидела это убийство, вскочила и бросилась прочь из лачуги (по дороге подобрав и вобрав свою парящую за пределами душу), потом она навсегда бросилась прочь из деревни, предоставивши эльфу самому завершить избиение прочих убийц.
Эльф отпускал на волю стрелы: изменились первые мародеры и – умерли; потом изменились вторые и умерли; а потом могла бы измениться деревня, лишившаяся своих и чужих мародеров – колчан эльфа не мог опустеть – но изменение всего мира и избавление его от ведьминых теней могло означать конец света – и что дальше, за светом? Там не будет ни эльфа, преобразившего прошлый мир – ибо эльф тогда сам становится прошлым – ни насилуемой (но живой) поселянки, то есть не то чтобы не будет жизни, но – кому в этой новой жизни отыщется место, мне пока неизвестно.
Именно поэтом у ошеломленный Рыхля, благодаря негаданному своему беспокойству успевший в окружившее его чудо вглядеться, тоже опрометью бросился из недограбленной им избы и при этом (благодаря окружившему его чуду) счастливо (и для продолжения этой истории небесполезно) своей эльфийской стрелы избежал, то есть неизмененным покинул эту русскую деревушку изб и лачуг – разве что в уме несколько повредился! А как иначе, ибо смешались и сдвинулись для него пространство и время, поскольку только так он мог спастись от во все стороны разящего (для которого нет ни пространства, ни времени) эльфа.
Именно поэтому Рыхля благополучно переместился в милую Францию, что само собой разумеется, но – не в свой девятнадцатый век и в его начало! А в эпоху несколько более раннюю, то есть либо в конкретный год 1429-й, либо несколько раньше или несколько позже, но – не у стен Орлеана; причем оказался он в новом теле и другой (но полностью следуя карме) личностью… Становилось ясно, почему ни Лиэслиа, ни Эктиарн не присутствовали при сожжении Жанны из Домреми – не было в том нужды!
Палачи (а Рыхля, следуя карме, перекинулся в палача) – они ведь тоже (как с рук на руки и далее, в другую свою природу) передаточное звено; и еще: успешным или безуспешным получилось у меня описание эльфа – об этом судить только видевшим эльфов! Поэтому сейчас и я сам – палач, казнящий что-то «одно» и оставляющий потомкам многомерное «нечто» – в этом разница между сказанным и несказанным.
Палачи самих себя – то есть те, кто выбирает себе из множеств какое-то одно будущее – то есть те представители всегда вымирающего вида «все еще людей», которые властны перекидывать свои иллюзии в материальность – они передают свое прошлое своему будущему; поэтому и только лишь потому я назначил себя штатным палачом города Руана – чтобы иметь возможность вживе описать мною виденное или воображенное.
Я буду называть его и себя (чтобы не множить сущности) Рыхлей; разумеется, и сейчас, и тогда у него было совершенно другое имя, другими были внешность и мировосприятие – поэтому никакого маршальского жезла у него за душой не наблюдается, ибо и он, и я находимся сейчас на площади Старого рынка в Руане ранним утром 30-го мая (то есть в среду и посреди – кирпич за кирпичиком – мироздания) в 1431-м году, и обуреваемы оба несуетливою скорбью: столб, к которому привязана ведьма, слишком высок, и я не могу выказать ей официального милосердия, то есть перед самым сожжением по тихому удавить.
Внешняя хронология (а ведь есть еще внутренняя – скользящая сквозь) предшествующих событий такова, что ее можно опустить: опустим невероятную эпопею ведьмы и все невероятные чудеса, совершенные ею посредством окружавших ее людей; опустим все ее пролегшие меж времена слова посланий – «солдаты будут сражаться, и Бог пошлет им победу» – всем нам, живущим вчера, сегодня и завтра… Отпустим все это на волю несуетных волн!
Палачи, они ведь тоже передаточное звено; они как несуетные волны, что перебирают эти свои лязгающие или плещущие инструменты, например: пластилиновость места и времени, трансформации пола и возраста, убиения и воскрешения – есть те, кто все это совершает, но есть и те, кто все это завершает, не пытаясь покинуть наш общий Экклесиаст… Потому само аутодафе (точнее, его процедура) описанию не подлежит, ибо нет ничего глупее обнаженных (как и голые короли со всею их властью) структур.
Примечателен разве что (ведь род лукавый доказательства чуда жаждет – и иногда оно дается!) этот неоспоримый факт: Жанну якобы сожгли не за ее якобы ведовство, нет! Нас всегда сжигают за некую тонкость: в тюрьме ее принудили переодеться из мужского одеяния в женское платье; подумав, она вернулась в свою ипостась – вот за это ее действительно попытались сжечь…
Я (который сейчас Рыхля или кто-то еще, а вовсе не я) не обращал никакого внимания на рев рыночных оборванцев (которые в будущем будут вовсе не оборванцами – вот разве что вовсю вшивы своими инстинктами), требовавших поскорей дать ведьме огня: я получил от начальства указание ни в коем случае не торопиться – английские солдаты (вечные вредители – аки вши на теле – Императору Французов) окружили аутодафе и сдерживали натиск толпы, в чем-то напоминавшей свору псов Ночной Всадницы…
Напротив, я (который вовсе не Рыхля, всего лишь благополучно избежавший эльфийских стрел и даже побывавший впоследствии в русском плену) – сейчас меня называют Жеффруа Тераж (не более чем растиражированный на толпу палач) – вдруг опустел собой и наполнился предназначенным, и не стал медлить, и дал ведьме огня.
Поскольку удавить ведьму не получилось, то даже когда пламя ее всю охватило, ведьма продолжала молиться и призывать Иисуса (зафиксировано в документах), и когда тело ее испустило дух (не знаю, зловонный или благоуханный), то было велено мне, Жеффруа Теражу, пламя пригасить, дабы показать любопытной толпе (зафиксировано в документах), что всеми ими была сожжена именно женщина – мерзкое, должно быть, зрелище и, главное, обожженного лица совершенно не распознать.
Потом я снова дал огня и сжег тело уже дотла; потом я (который уже не Рыхля и вовсе не растриражирован) собрал пепел Жанетты и бросил его в Сену, и потом рассказывал (зафиксировано в документах), что сердце ее было совершеннейше целым и полным крови; вместе со мной об этом рассказывал и Рыхля, так и не видевший эльфа, но – присутствие его ощутивший… Что до Янны, получившей от судьбы (и кого-то из мародеров) разбудившую ее оплеуху, то и слова о ней, и ее слава получились иными – она, как Лиэслиа (как и сраженная эльфом Ночная Всадница, и многие до или после), была счастлива, но – иначе.
Аодан медленно, тягуче и непреодолимо выносил вперед копыта: он был средством передвижения души – казалось, он многие и многие души выносил на себе и нес! И даже богов (совершенных исследователей) случалось (причем не изредка, а всегда) ему носить к их божественным целям; впрочем, он (как и Лиэслиа) богов едва выносил! Впрочем, казалось, он и богами мог переступать, как переступают ногами… Аодан медленно, тягуче и непреодолимо выносил вперед копыта, причем с трудом и внутренним усилием – как бы сквозь себя самого!
«Здесь и сейчас», пространство и время его сущности стали как пластилиновое стекло, и его приходилось продавливать, поэтому тот единственный, кем конь не переступал, но – тот, кто переступал самим конем и чье имя было сейчас Лиэслиа, протянул над его гривой руку с клинком из минойской Холодной Бронзы, которому сегодня дал новое имя: Янна – стекло пространства и времени плавились перед этим острием и поддавались! Но плавились либо мучительно медленно, либо сладостно медленно: выбери (как рыбари – вот и Янна в рыбацких штанах – выбирают бессмертие, когда оно идет косяком) и начинай выбирать, и продолжай – когда у тебя нет никакого выбора.
Выбирай, как выбирал бессмертие мудрейший буриданов осел, то есть – не делая выбора; когда все плывет по течению, стань «всем» или «ничем» (что суть одно), и все без выбора станет твоим – если останешься настоящим, то есть останешься жив: какое тебе отчаяние выбрать и где выйти из чаяний – выбирай, но знай, что твой выбор тебя не выберет, а – вберет, как Янну вобрало ее острие… Опять Лиэслиа соткал в протянутой руке (или перекинул в ней темную бронзу в сияние) клинок из Стенающей звезды и опять запел:
– Солнце зимнего дня.
Тень моя леденеет
У коня на спине, – пропел он, и вместе с ним (а иногда и вместо него) пела Стенающая звезда, что то ли была вытянута по-над гривою Аодана, то ли напрямую выкована из минойской Болодной Бронзы, здесь и сейчас взявшей и носящей на себе человеческое имя Янна – и вот тогда это имя явило свое своеволие: кареглазый клинок, словно бы сам собой совершая движение сжатой ладони от запястья и несколько наискось, вослед движению начал рассекать-рассекать-рассекать и рассек-таки сначала гриву, а потом и шею коня…
Сначала на шее Аодана неслышно возникла точайшая и неуловимая для глаз полоса, но – очень скоро ставшая уловимой и алой; очень скоро ноги скакуна (так и не вынесенные далеко вперед) стали (а они стояли на полете и о него опирались) подламываться вместе с полетом: конь рухнул и обрушился, причем не сам в себя и не сам по себе – Лиэслиа то ли не успел, то ли не захотел с него соскочить… Так лезвие-Янна вонзилась в полет, заставив его от себя отпрянуть: Янна больше не нуждалась в посредниках между собой и реальностью!
Потеряв свое приземистое сознание (Рыхля отмахнулся от проснувшейся девчонки, и та на миг обмерла) от простой оплеухи, вместе с ним Янна потеряла и надобность в в ежемгновенном приземистом выживании – теперь от от приземистости ничего не зависело в Янне, и все с ней происходящее происходило без нее и само по себе плыло по течению «себя настоящей»: так Элд пришел за ней! А потом она пришла в себя (опять оказавшись в лачуге) и сжалась (как сжимается сердце) в комочек самом дальнем углу лачуги своего сознания (там, где вынимается из стены доска – чтобы порою выглядывать); впрочем, ни в угле, ни в самой лачуге уже не было никакой нужды – потому ее словно бы и не было – то есть не было ни стены, ни досок, ни вязанок хвороста у ног Жанны из Домреми…
– Принесите ей Воды! – просто сказал Перворожденный; он так и не обернулся к Янне, занятый полетом первой стрелы, что сейчас рассекала стрелу вторую – которая сейчас рассекала первую! То есть очень давно рассекала, то есть ей еще только предстоит рассечь реальность пополам: причем при этом точнехонько попасть между лопаток насильника-ландскнехта – причем ни в коем случае не подтолкнуть собой наконечник второй стрелы, дабы не убил распластанную на земле жертву – ту, кого насиловал (не со зла, а по обычаю) равнодушный немецкий мародер… Потом эльфийские стрелы нашли двух италийцев, что прижимали к земле руки жертвы.
Ландскнехт и италийцы принялись изменяться, сначала временно, а потом уже необратимо: становясь, а потом уже и оставаясь подобием земли, а уже потом корнями и ползущими рядом с ними червями, которым еще только предстоит поедать тела навсегда измененных – при этом эльф вовсе не задавался банальным воросом: способен ли всемогущий Творец сотворить камень, который не возможет поднять? Как не мочь, но – позволяя, чтобы ставший во главе угла камень поднимался сам, то есть уже своевольно.
– Принесите ей Воды! – просто сказал тогда (и после всего вышесказанного) Перворожденный; тотчас из дерева лачуги (которое – перекинувшись в тело Янны – осознало свою необходимость и опять стало реальным) – опять и опять и тотчас явились древесные гномы и всплеснули над Янной руками – и ей в лицо тотчас и опять, и уже потом прямо в лицо плеснула вода, и она открыла глаза и закашлялась, и тогда (когда стены лачуги, как и гномы, опять удалились) – тогда-то она и увидела эльфа… Впрочем, ей для этого глаз открывать вовсе не требовалось, да и сам эльф на нее не смотрел.
Участь остальных мародеров, заполонивших деревню, тоже оказывалось незавидна, но – совершенно уже не интересна! Впрочем, сама деревня тоже было совершенна – то есть совершенно заключена в свой Экклесиаст, и к ней нечего было добавлять, но и убавлять тоже нечего; мародера стали землей (не путать с великой Стихией), потому не стал Лиэслиа просить и требовать у древесных гномов Земли для Янны – что совершенно и совершено, и понятно – впрочем, был еще у Янны и был предназначен для Янны Рыхля, который как в своем будущем, так и в своем прошлом был и остался палачом, совершенно безгрешно сжегшим Святую Ведьму…
Да что там Рыхля? Зачем ему видеть эльфа? Он с черного хода проник на чердак мироздания и в эту мою историю, чтобы там пребывать и оставаться некоей функцией – зачем ему видеть эльфа, если и без того он за волею эльфа последовал, причем так, как переступают ногами – совершенно неистребимо, ибо функционально…
Что до Янны, увидевшей эльфа и ставшей острием и лезвием его клинка и этим клинком своевольно рассекшей голову его скакуну и отделившей рассудок скакуна от его тулова – с ней не все так однозначно обстоит, поскольку ее «все» и не думает остановиться… Конь рухнул, но – сначала и прежде всего отделилась (вместе с четвероногим сознанием) его голова: произошло потрясающее грехопадение наоборот (то есть Первородный грех был поставлен с головы на ноги), причем эльф не успел соскочить и едва не был придавлен рухнувшим туловом…
– Принесите ей Огня! – сказал Перворожденный, что так и не обернулся к девченке: с ней, увидевшей эльфа и ставшей острием его клинка – с ней осталось ее «все», которое неоднозначно… Но опять из древесных стволов и жердей, в которых опять возникла нужда, явились древесные гномы и всплеснули над Янной рками своего древесного рассудка: тотчас древесность и рассудочность вспыхнули, давая девчонке в рыбацких штанах и клетчатой ковбойской рубахе (сейчас она была, как тогда говорили, насельницей – населявшей или подвергнутой насилию, выбирайте! – только своего века) – давая именно этой девчонке (насельнице самого начала 19-го столетия да и всех прочих начал) зрение над зрением, осязание над осязанием, слух над слухом – то есть давая ей душу души…
Эльф был беспощаден и добр, найдя ее среди мертвых (когда эти мертвые все еще живы), потому эльф произнес еще:
– Принесите ей Воздуха! – и на этот раз он не дал гномам (тоже насельникам, но – самых малых вещей) времени и не дал им пространства, в которые они могли бы удалиться и из которых могли бы возникнуть – тотчас их древесность и рассудочность пошли на воздух, не то чтобы полностью сгорев: они тоже стали Стихией, ибо и малое бывает Стихии подобно… Так зачем эльфам люди? А затем, что эльфы и есть люди, переступившие себя и ставшие собой – что может быть проще?
Проще нет совсем ничего; разве что ответ на вопрос может показаться совсем уж простым: полюбил ли эльф Лиэслиа эту зздесь и там, и повсюду и всегда обреченную на сиротство Янну – впрочем, есть еще проще! Зачем Янне такая малость, когда теперь у нее есть великая нелюбовь: полюбил, откажись и полюби заново, уже новым собой и опять откажись и полюби уже наново и опять.
– Дайте ведьме огня! – этот вопль то ли толпа проревела, то ли палач Рыхля услыхал даже не шепоток, но – эхо шепота происходящей Стихии; еще может быть так: ни Лиэслиа, ни Эктиарн не стали вмешиваться, но – оказались-таки замешаны в знаменитом руанском аутодафе; так было или никак этого не было, но – штатный палач Жеффруа Тераж перестал сожалеть о своей невозможности…
Еще он перестал быть мной; еще и еще он переставал и совсем перестал сожалеть о невозможности оказать ведьме свою казенную милость и по тихому удавить (то есть лишить Воздуха, дабы не ощутила Огня; дабы из дров и из хвороста, на коих сжигали, не явились древесные гномы и не всплеснули над ведьмой руками и не дали ей Воды), поэтому – если делать что должно, то и будет, что по настоящему должно – он дал ведьме простого огня…
Потом, по прошествии времени, он этот простой огонь притушил и дал толпе оглядеть обгорелое тело, дабы все они увидели уязвимое женское естество уничтоженной, дабы убедились в недопустимости метаморфоз и перемещений: невозможно уйти из Экклесиаста – как совершенно невозможно перевернуться с головы на ноги! Невозможно Янне отсечь голову эльфийскому скакуну. Невозможно Лиэслиа соскочить или не соскочить с рухнувшего Аодана. Поэтому эльф просто (вот как прост был данный ведьме огонь) слез с коня и пошел по спасенной им деревне.
Эта спасенная им деревня все равно была бы мертва для него – будь она жива или мертва – как если бы ее не было; и он никогда бы не спешился здесь, будь она жива или мертва – то есть застывшей в неизменности; да и вообще его никогда бы здесь не было, когда бы не шел он сейчас по спасенной им деревне – пусто было бы эльфу в человеческой деревне, когда бы не звучали в его душе эти голоса: живые молились о мертвых, и мертвые молились о живых…