banner banner banner
Шесть граней жизни. Повесть о чутком доме и о природе, полной множества языков
Шесть граней жизни. Повесть о чутком доме и о природе, полной множества языков
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Шесть граней жизни. Повесть о чутком доме и о природе, полной множества языков

скачать книгу бесплатно


Внечеловеческое общение может быть чрезвычайно спокойным и приятным. В психологическом плане пазл отношений не особенно сложен. Он свободен от таких понятий, как «почему», «вина» и «прощение». Я могла подробно объяснить всё насчет толя и теплоизоляции и насчет того, что крыша в доме – самое важное. Могла рассказать, что бы случилось, останься она под крышей. Но какой смысл? В мире белки грамматика проще, чем в моем, там нет закавык вроде сослагательного наклонения «случилось бы». Она не вдавалась в причины и следствия. Прошлое было памятью о конкретных зернышках, связанных с особыми местами, хотя порой она и это забывала. Из притяжательных местоимений хватало одного – «мой».

Поскольку белка, по всей видимости, примирилась с выселением, казалось, будто одна из проблем с кровельными работами решена. И хорошо, потому что уже после обеда пришли плотник с помощниками. Они хотели сразу оторвать кусок кровельного толя и глянуть, что там под ним. Принесли и установили лестницу, и двое влезли наверх.

Вот тогда-то выяснилось, что белка отнюдь не была согласна. Наоборот, она сочла это возмутительным вторжением в ее владения, а споры за территорию способны вызвать весьма сильные эмоции. Она примчалась по соснам, словно Тарзан на тропе войны, и в несколько прыжков очутилась на крыше. Там она встала на задние лапки, вытянулась во весь рост и разразилась очередью цокающих проклятий. Серьезность свою она подчеркнула, притопывая лапкой. Плотники смотрели на нее с восхищением и страхом, потом нагнулись и оторвали толь.

Признаться, она вызвала у меня симпатию. Какая независимость, какое мужество! И всё же она проиграла схватку за территорию: выселение было неизбежно. Теперь ее жилье под крышей санируют, и на время домом завладеют плотники. Собрав вещи и напоследок обойдя дом, я отдала им ключ.

Когда новый толь и теплоизоляция водворились на свои места, весна продвинулась еще немного вперед, а кровельные работы подошли к новому этапу. Настала пора установить новые лотки с водосточными трубами, и жестянщик хотел знать, надо ли их прилаживать к бочкам для дождевой воды.

Ясное дело, надо, ведь бочки для дождевой воды и практичны, и вызывают приятные ассоциации. Через интернет я нашла подержанные железные бочки подходящего зеленого цвета, а продавец согласился доставить их на участок. Короче говоря, от меня требовалось только быть на месте и получить их. В это время я надеялась также встретить возвращение перелетных птиц, которые летом жили на участке. В качестве маленького приветственного подарка я купила скворечник, а заодно приобрела дождемер для не слишком больших количеств воды.

На той неделе, когда я приехала, работники отдыхали, но с участка всё равно доносился энергичный стук. Дятел. Видимо, его вдохновили плотники и вешнее солнце. Такое впечатление, будто дятлы каждую весну выдалбливают новые дупла, где можно вывести и сообща выкормить птенцов. Хотя они справедливо делят родительские обязанности, особо общительными их не назовешь, однако барабанный перестук объединяет их и передает необходимую информацию. В экспериментах дятлы даже научились просить разные вещи, варьируя число ударов клювом. Как барабанщики они сущие виртуозы, да еще и меняют высоту тона, стуча по разной древесине.

Клюв действует не только как долото: он еще и молоток, и подъемный рычаг, и зубило, и детектор насекомых – всё в одном. И дятел охотно это демонстрирует. Легкие зондирующие постукивания по дереву локализуют личинок, после чего он поднимает кору, чтобы извлечь лакомство, а затем вполне может использовать клюв как бур для строительства нового жилья. Интересно, сколько дупел он уже наделал на участке. В одном из них, например, жил поползень, который на всякий случай прикрыл вход с помощью глины, чтобы дятел не взял с него плату, съев птенцов.

Как и все дома, птичьи жилища кое-что говорят о своих обитателях: если дятел, к примеру, выстилал дупло стружкой, то поползень – кусочками коры. Гнездо черного дрозда, упавшее возле навеса, было поистине произведением искусства. Переплетенные еловые веточки снаружи законопачены мхом и полосками бересты, внутренность же выровнена глиной и выстлана мягкой травой. А почему бы птицам не ценить красоту и добрую ручную работу? Некоторые экзотические виды постоянно украшают свои жилища свежими цветами, другие же собирают вещицы определенного цвета и сооружают из них инсталляции, посреди которых танцуют для своих дам.

Благодаря привезенному скворечнику я чувствовала себя немножко причастной к устройству птичьих жилищ. А поскольку лазать по деревьям не люблю, выбрала модель, которую можно повесить на ветку, – красный домик, похожий на наш; только вот крепление было не очень удачным, при сильном ветре возможна сильная качка. Впрочем, зимой шаткий домишко, пожалуй, сойдет за кормушку.

Подвесив скворечник, я некоторое время занималась устройством собственного жилья. Места было не так уж много, но лампу и мамины занавески с узором из полевых цветов я пристроила. Потом снова вышла на воздух и, к собственному удивлению, увидела, как синичка-лазоревка нырнула прямиком в мой нескладный скворечник, хоть он и качался. Легкий хлопок – и ее тельце проскочило в отверстие.

Я знала: что касается жилья, лазоревки неприхотливы, ведь в Стокгольме одна из них жила у меня в кухонной вентиляции. Высунувшись из окна, я иной раз видела в щелках вентиляционного вывода темные глазки. Относились мы друг к другу с известным любопытством. В первый раз, когда синичка прилетела и обнаружила меня за кухонным окном, она поспешно вернулась на лужайку соседнего двора, где клевала личинок. Как только я отошла в глубь комнаты, она прилетела снова, но стоило мне приблизиться к окну, всё повторилось. И неоднократно. Лазоревка прилетала и тотчас улетала, завидев в окне мой силуэт, я отходила – и она возвращалась. Прямо как туры танца. Мало-помалу она осмелела. Из квартиры я видела, как она села на подоконник, чтобы последить за мной. А то, что она, подобно всем птицам, воспринимала мир несколько иначе, нежели я, еще усиливало ее интерес. Формы и расстояния она отчасти оценивает посредством теней, а чтобы высматривать насекомых, ее глаза как бы их увеличивают. Вероятно, я представлялась ей чем-то загадочным.

Наше знакомство стало и более безопасным, и более странным оттого, что нас разделяло стекло. Писатель Бьёрн фон Розен писал, как поползень перелетал с одного окна на другое, следя за его передвижениями в доме. Их контакт начался с того, что птицу кормили с подоконника, и постепенно она стала подлетать к фон Розену и вне дома. У нас с лазоревкой такие отношения не сложились, хотя порой я перехватывала взгляд, говоривший о любопытстве и робости.

Она была из тех, кто сменил сокращающиеся лиственные леса на город, где условия совсем иные. Для птиц это означало не только строительство гнезд в домах, а не на деревьях. Большим синицам пришлось петь на более высоких частотах, чтобы перекрыть уличный шум, а черным дроздам – ускорить темп развития. В городе больше света, поэтому они просыпались раньше, и биологические часы у них тоже шли быстрее, так что они скорее становились половозрелыми. Их словно бы заразил городской стресс. Растущая урбанизация захватила многих живых существ, и с моего балкона я могла видеть с десяток разных видов птиц. Однажды мимо меня на тротуар даже посыпались перья. Ястреб-перепелятник разорил голубиное гнездо, ведь за одним видом неизбежно последовал и другой.

Но все-таки птицы ассоциируются у меня не с городскими стенами, а с вольным полетом. Когда за письменным столом меня охватывала сходная легкость, я всегда думала о множестве птичьих перьев, что окунались в чернила. Тысячелетиями в них жила давняя мечта о возможности свободно летать, подобно Икару и ангелам, ведь, пусть даже тело было тяжелым, слова и мысли легко парили в эмпиреях.

Леонардо да Винчи заполнил целые книги наблюдениями за полетом птиц. Он понял, что воздух ведет себя примерно так же, как вода, и показал, как он течет над и под крыльями. Благодаря его исследованиям братья Райт впоследствии смогли сконструировать самолет. Например, они сообразили, что хвостовое оперение птиц важно для маневренности полета.

Однако по сей день ни один пилот не может соперничать с птицами. Меня их полет просто ошеломляет. Некоторые на скорости шестьдесят километров в час могут резко затормозить и опуститься на качающуюся ветку, некоторые способны спать или спариваться на лету. Перья стали чуть ли не дополнительным органом чувств, так как у своего основания они передают кожным нервным окончаниям напор скорости ветра. При движении крыльев вверх опахала перьев растопыриваются, а когда крылья толкают воздух вниз, особые крючочки не дают им растопыриться. Совершенно одинаковых перьев не существует, и ни одно в полете не может обойтись без других.

Во время своих долгих миграций перелетные птицы держатся вместе. Они послушны тем же законам, каким подчиняется столь многое под солнцем, ведь движение Земли вокруг светила воздействует на жизнь всей планеты. К счастью, никто не замечает, что движется она со скоростью сто восемь тысяч километров в час, и в этом движении сеть меридианов влечет над Землей пятьдесят миллиардов перелетных птиц. Чтобы оказаться ближе к солнцу, одни без остановки одолевают тысячи миль, другие даже перелетают через Гималаи. Они могут прихватить с собой семена, прицепившиеся к оперению, а заодно и насекомых, которые, стало быть, тоже путешествуют. Крылья заставляют воздух трепетать, словно от упоения. Там, в вышине, миллионы птичьих сердец стучат в десять раз быстрее моего собственного сердца, обеспечивая птичьи тела энергией и теплом.

Что движет перелетными птицами? Без сомнения, они чувствуют температурные различия, ибо в связи с изменением климата миллионы перелетных птиц сократили свои путешествия; многие попросту остаются на всё более теплом Севере. Белки и те порой реагировали на изменение температуры. Со времен Средневековья в Финляндии бытуют рассказы о том, как по-настоящему лютые зимы гнали их на восток. Тогда они передвигались многомильным фронтом, хотя все маркировали свою самостоятельность, держась друг от друга на расстоянии. В Швеции видели похожую миграцию белок холодной снежной зимой 1955 года. Однако наиболее драматична история из Сибири. Там стаи белок отправлялись в безумные странствия, и ни горы, ни реки их не останавливали. Многих находили в полном изнеможении, с гнойными ранами на лапках, иногда парализованными, но все, кто мог, продолжали поход. В студеном 1847 году тысячи белок переплыли Енисей и на другом берегу вторглись в город Красноярск, где их убивали во множестве.

Этот феномен побудил меня снова задуматься о белках. Ведь они одиночки, зверьки, охраняющие свою территорию, так что же гнало их всем скопом на восток? Может быть, несмотря ни на что, они воздействовали друг на друга, или какой-то внутренний барометр подсказывал им, что близится резкий температурный перепад?

В свою очередь, перелетные птицы как будто бы обладают и внутренним барометром, и датчиком освещенности. Осенью, как только свет начинает меркнуть, миллиарды птиц вдруг снимаются с места и летят на юг, словно исполинская толпа чартерных туристов. Подобно всем воздушным путешественникам, они должны избегать избыточного веса, так что им следует с точностью до грамма знать, сколько пищи можно запасти в теле. Во многих случаях количества калорий, содержащихся в одном орехе, достаточно для перелета в Африку. Но тело нуждается и в другом весе: грудные мышцы, необходимые для движения крыльев, быстро растут, как и клетки мозга, помогающие им в этом. А вот мочевой пузырь – это балласт, каким ограничилась эволюция, потому что во время перелета земля примет все отходы.

Расписание давным-давно заучено, и отстать никто не желает. Аист с раненым крылом, которого в 1933 году лечили на немецкой орнитологической станции, был охвачен таким беспокойством, что пустился в дорогу. Лететь он не мог, но за шесть осенних недель прошагал пешком сто пятьдесят километров в том же направлении, в каком улетели его сородичи. Курс он, вероятно, знал с детства, поскольку даже те, кто совершает перелет впервые, должны добраться до цели. Подобное же беспокойство овладевает скворцами, запертыми в клетке. Обратясь к югу, они весь перелетный период упорно бьются о решетку.

Ведь у перелетных птиц есть также внутренние карты. Они обеспечивают их не только картиной земли, но и точечными звездными письменами. Птенцы морских ласточек еще в гнезде смотрят на небо и через несколько недель запоминают положение солнца и различных звезд. Полярная звезда – это для них север. Перед отлетом они специально делают круг над гнездом, чтобы запомнить географию родных мест. За время путешествия географический образ бесконечно расширится.

В «Чудесном путешествии Нильса Хольгерссона по Швеции с дикими гусями» именно движение перелетных птиц оживляет географию. Книга была задумана как хрестоматия для народной школы, и издатели любезно снабдили Сельму Лагерлёф кучей сухих сведений из багажа знаний старшего учителя. Прочитав всё это, она приуныла. Как оживить факты? Как вдохнуть жизнь в топографические желто-зеленые поля и записки о климате и флоре? Решение нашлось: она наполнила ландшафт животными – и густые кусты разом зашевелились, а в кронах деревьев грянули песни.

На мысль о том, чтобы сделать животных носителями действия, ее навела «Книга джунглей» Киплинга, где мальчик перенял у животных язык и мораль. Киплинговскому волку-вожаку Акеле у нее соответствует гусыня-вожак Акка, а тигр Шер-Хан сродни лису Смирре. Природа джунглей не похожа на природу Швеции, и в книге Сельмы Лагерлёф действуют лоси, утки-кряквы, лебеди и орлы. Ведут они себя примерно так, как обыкновенно ведут себя в своей среде, и, хотя наделены речью, не очеловечены, как в старых сказках или в мире будущих диснеевских мультипликаций. Они лишь показывают, что человек не есть мера всего.

У Лагерлёф лис Смирре преследует стаю гусей через всю Швецию, и это, конечно, абсурд, но лис стал красной нитью, обеспечившей весьма путаному путешествию диких гусей причину и драматизм. Нельзя сказать, что Лагерлёф была незнакома с жизнью природы. Еще в детстве она узнала, что домашний гусь может улететь вместе с дикими гусями, а потом вернуться со своими гусятами, а касательно повадок диких гусей она консультировалась со специалистом по перелетным птицам. Вместе с тем природа у нее ожила именно в языке, и позднее писатель Мишель Турнье поставит «Чудесное путешествие Нильса Хольгерссона» в один ряд с такими классическими произведениями, как басни Лафонтена и «Маленький принц» Сент-Экзюпери.

Лично я считаю, что крылатые друзья Нильса Хольгерссона оттесняют наиболее неправдоподобные выдумки саги на задний план. Они и в реальности сказочны. Непостижимые органы чувств позволяют им, легким, словно письма, преодолевать штормовые моря и огромные континенты и попадать в точности куда надо.

Как-то раз мне захотелось посмотреть на их отлет с близкого расстояния, и прохладным сентябрьским вечером я села на последний автобус в районе Вемменхёга, где начал свое путешествие Нильс Хольгерссон. С собой я захватила маленькую горную палатку и зонтик с изображением звездного неба, чтобы участвовать в птичьем ориентировании. Целью было побережье Фальстербу, где они пролетят. На конечной остановке уже царила тьма, но благодаря маяку я нашла место, поросшее низкой травой, где горизонт казался совсем близким. Когда я устроилась на покой, над палаткой послышался слабый шорох. На картинках я видела, как миллионы перелетных птиц покрывают на экране радара всю береговую линию, так что она словно бы цветет и стекает в море. Сейчас летучая береговая линия была надо мной.

Я лежала в мягком спальнике, и этот шорох накрывал меня, словно гусиное крыло. Я представляла себе, как озера, реки и горы вливаются в память летящих птиц быстрее, чем у иных школьников. Ведь им надо повсюду увязывать широту с долготой. Их органы чувств вбирают всё вокруг, а поскольку глаза у них расположены по бокам, поле зрения у них широкое. Над морем добавляется инфразвук движений волн, но самое главное – чувство Земли. В невероятных ее глубинах течет расплавленное железо, создавая магнитные токи, по которым птицы ориентируются, подобно железным опилкам. Это обеспечивает им ощущение направления, помехой которому является только электромагнетизм городской электроаппаратуры. Ведь они живут в куда более интенсивном контакте с движениями Земли и Солнца, нежели мы.

Выглянув на рассвете из палатки, я пребывала еще на пограничье меж полетом во сне и реальностью. В траве белело сказочное яйцо. Его внимательное рассмотрение лишь подтвердило, насколько птичья способность ориентироваться превосходит мою, потому что яйцо оказалось мячиком, а место моей ночной стоянки – полем для гольфа. Но, упаковывая палатку, я подумала о том, что птичье яйцо уже содержит все предпосылки для кругосветного путешествия.

Яйцо – исходный мир птицы, и, если хочешь создать себе связь с маленькой жизнью внутри скорлупки, начинать надо с него. Так поступил Конрад Лоренц, изучая серых гусей. Они пленили его еще в детстве, когда однажды на берегу Дуная он услышал пролет стаи диких гусей. Мальчик знать не знал, куда они летят, но ему отчаянно захотелось присоединиться к ним. Впоследствии, пытаясь выразить свои ощущения в картинах, он на всех изображал гусей.

Позднее, уже став зоологом, Лоренц следил за их жизнью другим манером. В его доме тогда было полным-полно аквариумных рыбок, собак, обезьян, грызунов, попугаев и галок, но с серыми гусями, которых он растил сам, у него сложились особые отношения. Чтобы увидеть, как они вылупляются, он подложил несколько яиц под домашнюю гусыню, которая высиживала их, пока птенцам не подошло время проклюнуться. Тогда он поместил одно яйцо в инкубатор, где мог наблюдать за вылуплением. Приложив к яйцу ухо, он слышал внутри писк, постукивание и ворочание. Потом в скорлупе появилась дырочка, высунулся клюв, а немного погодя на него посмотрел глаз. Затем послышался контактный сигнал серых гусей, тихий, словно шепот, и он ответил так же. После этой приветственной церемонии он стал родителем гусенка, так как птенец запечатлел его в своей памяти.

К тому, что произошло дальше, Лоренц вовсе не стремился, но с той минуты он не мог оставить птенца буквально ни на минуту. Каждый раз, когда он порывался отойти, тот издавал душераздирающий писк, и ему пришлось целыми днями носить гусенка с собой в корзинке, а ночью брать его в постель. Через равные промежутки времени раздавался контактный сигнал – короткое вопросительное «пи-пи-пи-пи». В «Чудесном путешествии Нильса Хольгерссона» Сельма Лагерлёф толковала этот звук как «Я здесь, а где ты?» – и Лоренц тоже считал, что смысл именно таков. Пока птенец подрастал, ему приходилось беспрерывно поддерживать этот коротенький обмен репликами, потому что беспомощные птенцы требуют постоянного контакта. Когда гусенок и его братья-сестры подросли, Лоренц ходил с ними на луга, где они щипали зеленую травку, или к озерам, где они вместе плавали, а когда птенцы стали на крыло, бежал под ними, раскинув руки. Чтобы птицы приземлились, достаточно было просто нагнуться.

Но гусям также необходимо общаться между собой, особенно во время продолжительных перелетов. Громко перекликаясь, они не упускают друг друга из виду и держатся вместе, словно велосипедисты на соревнованиях. Как и журавли, они летят клином, так что крылья каждого гуся создают воздушный вихрь, поддерживающий птиц, следующих наискось сзади.

Другие птицы группируются в полете иначе. Южнее я видела десятки тысяч скворцов, образовывавших тучи, которые волшебно переливались, соединяясь и разъединяясь, точно клубы дыма или абстрактные фигуры, живые и изменчивые. Будто на одном дыхании, они поднимались и опускались у горизонта, где попеременно то сгущались, то редели, то как бы создавали в воздухе отпечаток пальца, то казались разреженной дымкой. Такое явление называется мурмурацией. Мне нравится это слово. В нем есть что-то от бормотания, журчания и шороха, ведь тут сплавляются воедино отдельные голоса.

Но как возникают подобные птичьи стаи? По крайней мере, теперь ученые начали понимать, каким образом все индивиды в них наблюдают друг за другом. Поскольку поле зрения у птиц шире и восприятие быстрее, чем у нас, каждая птица наблюдает за семью другими. И всё же их молниеносная координация – загадка. Даже когда сотни тысяч птиц летят очень близко друг к другу, они никогда не сталкиваются. Не сбавляя скорости, они могут изменить направление за семидесятую долю секунды, а при такой быстроте обычная коммуникация невозможна. К тому же каждая птица по отдельности реагирует медленнее. Может быть, они поддерживают какой-то незримый прямой контакт?

Так и оказалось. В 1990-е годы в мозгу были открыты особые нервные клетки, которые возбуждают поведение, наблюдаемое у других. Их назвали зеркальными нейронами, и именно благодаря им мы заражаемся друг от друга смехом, жестикуляцией или зевотой. С их помощью в птичьих стаях распространяются малозаметные движения, поскольку в социальных группах необходимо быстро «вживаться» в обстановку.

Значит, реакции у всех членов стаи просто взаимоусиливаются? Мне вспомнился феномен, который после исследования обезьян на Японских островах назвали «сотая обезьяна». Ученые кормили обезьян сладким картофелем, и в один прекрасный день одну из молодых обезьян осенило. Чтобы удалить грязь с корнеплода, она стала мыть бататы в море, и постепенно остальные начали ей подражать. А потом вдруг случилось нечто странное. Скажем, после того, как эту модель поведения переняла сотня обезьян. На близлежащих островах обезьяны тоже начали мыть бататы.

Примерно тогда же нечто подобное заметили и у птиц. В 1950-е годы молочные бутылки в Англии закупоривали тонкой алюминиевой фольгой. Утром молоко ставили у дверей каждого дома, и лондонские синицы-лазоревки быстро смекнули, что могут проклюнуть крышку и добраться до верхнего слоя сливок. А очень скоро все английские лазоревки овладели этим трюком.

Создавалось впечатление, будто по достижении определенного уровня группы способны расти быстрее и менять характер, как бы преодолев некий критический порог. В книге «Масса и власть» Элиас Канетти описал, как группа людей внезапно может превратиться в неуправляемую толпу. Таким же образом их увлекают идеи и культурные движения. Я сама видела, как поэты сообща, точно скворцы, могли изменить курс, несмотря на то что поэзия сугубо индивидуальна. Я даже написала об этом книгу.

Что-то в психологии групп и привлекало меня, и настораживало. Напоминало два сна из моего детства. В одном я свободно летала, раскинув руки и ноги, как в архетипической полетной фантазии. В другом сне я, напротив, видела, как некие космические существа кололи людям вакцину единообразия. Все, кому сделали укол, старались внушить мне, что преображение чудесно, но явное единообразие было для меня кошмаром. Я не знала, что меня пугало: унификация или утраченный контроль. Знала только, что, подобно белке, хочу быть независимой и, подобно птицам, летать свободно.

Хотя вопрос в том, насколько они свободны.

Между свободой и объединением, одиночеством и общностью существует динамика, и у птиц она проявляется весьма ярко. В своем крылатом бытии они отмечены воздействием смен времен года, влиянием окружающей среды и генами, накопленными многими поколениями. Кроме того, они ищут друг в друге и проводников, и защитников. На птичьем базаре острова Стура-Карлсё я видела тысячи кайр, теснившихся вплотную друг к дружке, поскольку тогда риск стать добычей хищных птиц уменьшался, а соседи, нырявшие в море, показывали, где есть рыба.

Одновременно все они были уникальны, и каждая птица находила свое яйцо среди четырнадцати тысяч других. Каждый только что вылупившийся птенец опять-таки узнавал в оглушительном гаме голоса родителей. Он слышал их еще в яйце, сквозь скорлупу, и различал среди тысяч других.

Сходным образом дело обстоит повсюду. Еле заметные нюансы отличают уникальные яйца, уникальных птиц и уникальных певцов, ведь жизнь состоит из миллиардов существ с судьбами, не поддающимися никакой классификации. В осенних формациях перелетных птиц это не проявляется, но зато весьма заметно, когда они весной возвращаются обратно. Тогда групповое ощущение, царившее во время осеннего перелета, как ветром сдувает, и коммуникация меняет характер. В том же воздухе, что прежде нес слитные птичьи стаи, теперь разносятся пограничные песни, которые будут держать на расстоянии самцов того же вида.

Ведь песня сообщает не только о принадлежности к определенному виду. Она комбинирует «я» и «мы», словно имя и фамилию, и «я» раскрывается в тончайших своих оттенках, которые и заставляют самочку выбрать из многих именно этого певца. Впоследствии его своеобычность обеспечит всему виду еще больше вариаций.

Мне казалось, в этом птичьем хоре, где все являют свое крохотное «я», сквозит легкая трогательность. Запоздалая трель лазоревки и та претендовала на центральное место. Хотя почему бы и нет? Бесконечное крещендо Большого взрыва началось с крохотного средоточия всех возможностей. Пожалуй, и несколько простых нот тоже могут иметь значение.

Песня говорит нечто большее, чем «я здесь». Я заучивала птичьи песни с помощью словесных цепочек. В таких птичьих разговорниках пеночка говорила: «Милая мама, мне можно в кино?» – а овсянка говорила по-английски: A bit of bread and no cheese. Эти цепочки сообщали ритм, но не смысл, а сочетания букв не передавали звуков, какие пытались изобразить. Песня черного дрозда решительно не «тру-тру-трули-тру-тит-тит».

Птицы общаются музыкальными тонами, мы же относимся к сравнительно музыкально-глухому виду. Мы не слышим ни обертонов, ни семисот пятидесяти тонов, какие за минуту способен издать крапивник. Песенка зяблика и та имеет тонкости, которые мы слышим, только если замедлить ее в десять раз.

Кроме того, горло у птиц не такое, как у нас, их голосовой орган – сиринкс – может воспроизводить разом несколько тонов. В греческой мифологии Сиринга (Syrinx) – нимфа, спасшаяся от любвеобильного бога Пана, превратившись в тростник. Когда он разочарованно дохнул на стебли, тростник запел, и Пан сделал из него флейту-сирингу, которая выпевала разом несколько тонов. В сиринксе птиц на одном дыхании без слышимой паузы формируются невероятно быстрые, сложные звуки, так как их воздушный мешок занимает треть тела и они делают в секунду два десятка вдохов.

Похоже, птицам важна и красота. Когда они поют особенно удачно, тело даже получает химическое вознаграждение в виде дофамина и окситоцина. Так происходит в особенности осенью, когда песня не маркирует территорию и не приманивает самочек, а просто поется, и всё.

И наслаждаются звуками не только они сами. Когда около ста тысяч лет назад мои собственные пращуры обзавелись гортанью, им захотелось подражать птицам. Древнейшие найденные музыкальные инструменты – это флейты, зачастую сделанные из птичьих косточек. Позднее, когда возникли слова, только поэзия могла создать что-то сродни песенной интонации, ритмам и звукам, ибо лирика уходит корнями в музыку. Греческую поэзию первоначально декламировали нараспев, и Аристотель полагал, что восходящий тон ямбов подходит для танцев.

О чем же думал Аристотель, гуляя по Лесбосу и слушая птиц? Думал ли он, что они отчасти угадывают то, о чем он писал: поэзию, небо, душу и быстротечность жизни? Может быть, он сравнивал птичьи песни с собственной поэтикой, как бы в грамматике музыкальных тонов?

Я бы охотно обсудила с ним всё это. Его бы наверняка заинтересовало, что ученые выяснили о воздействии музыкальных звуков. Возгласы, какие слышишь как от собачников, так и от родителей маленьких детей, могут, например, двумя тонами выразить разные вещи. Короткие звуки, если понижаются, предостерегают и выражают неодобрение («Фу-фу!»), а если повышаются, становятся приказом («Ко мне!»). Длинные звуки, когда они понижаются, ощущаются как более мягкие и успокаивают («Тс-с! Тс-с!»), а повышаясь, подбадривают («Хорошая девочка!»). Носитель эмоции – интонация, которую воспринимают даже те, кто не понимает слов. Может быть, ритм бессознательно напоминает биение сердца матери, услышанное в утробе? Если она была спокойна, сердце билось медленно, а если возбуждена или напряжена – быстро.

Аристотель действительно хотел понять мир птиц. Меж тем как его ученик Теофраст с головой ушел в лилии и майоран, сам он вникал в особенности ста сорока видов птиц, начиная от формы и функции клювов и кончая яйцами и тонкостями яичного желтка. Но прежде всего ему хотелось разобраться в жизни птиц. Он первым попытался объяснить их ежегодные миграции, собрал на удивление много наблюдений, связанных с птичьим пением, и обобщил их.

Например, он заметил, что птенец, только что вылупившийся из яйца, петь не умеет: пению надо учиться. Когда птенцы в гнезде слушают своего поющего отца, в их мозгу разрастаются сети нервных клеток. При отсутствии учителя песня станет неузнаваема. Мелодии тоже необходимо отрабатывать десятки тысяч раз, сравнивая с воспоминанием о песне отца. И все-таки результат будет иметь небольшие индивидуальные отличия.

Люди тоже учили птенцов петь. В XIX веке немецкие лесничие выкрадывали птенцов из гнезд снегирей и, когда кормили их, насвистывали простенькие мелодии. Как ни странно, птенцы подхватывали мелодии, хотя это могли быть фрагменты народных песен или что-нибудь из классики, а снегири вообще-то петь не мастера. Скворцы достигли в подражании мелодиям куда большего; так, в свое время у Моцарта был ручной скворец, который научился высвистывать небольшую тему из одной его фортепианной сонаты.

Однако лучшие имитаторы – попугаи. В дикой природе это птицы общественные и коммуникабельные, а находясь среди людей, они могут подражать как мелодиям и инструментам, так и интонациям и фразам. Аристотель действительно как будто бы немножко с ними разговаривал, поскольку указывал, что от алкоголя они становились весьма дерзкими. Может, на Лесбосе он разделил с попугаем бокальчик рецины? И пусть обмена мнениями, как в афинской Академии, не получилось, но он справедливо предположил, что и другие виды могут иметь свой язык. Здесь он тоже был первопроходцем.

Наиболее ярко дар речи проявляется у серых попугаев жако, ведь, согласно Книге рекордов Гиннесса, один из них обладал словарным запасом в восемьсот слов. Но самым знаменитым стал серый жако по кличке Алекс. Исследовательница Айрин Пепперберг обучила его начаткам английского по совершенно особой причине. Она хотела показать, что птицы понимают абстрактные понятия и сложные вопросы.

Поскольку губ у птиц нет, Алексу было трудно произнести звук п, но мало-помалу он овладел сотней слов, с помощью которых его и тестировали. Он без труда идентифицировал пятьдесят предметов, семь цветов, пять форм и разные материалы. Понимал цифры от одного до шести, а кроме того ноль, или ничто. Различал такие понятия, как «больше» и «меньше», «одинаковые» и «разные». Умел он выражать и свои эмоции и, когда чего-нибудь не желал, решительно говорил «нет». Если ему чего-то хотелось, он порой использовал слова весьма творчески. Яблоко, apple, он называл banerry, потому что вкусом оно напоминало банан, banana, а выглядело как вишня, cherry. Пирожное он именовал yummy-bread, то бишь «вкусный хлеб».

Слова он заучивал, наблюдая за двумя ассистентами, которые сидели перед ним и просили друг у друга разные предметы. Чтобы ему было легче идентифицировать себя с ними, они пытались принимать птичьи позы, но Алекс подхватывал и их реплики, обращенные друг к другу, и применял их как надо. Хотя человеческие слова для птиц не характерны, они позволили проникнуть в чуткий мозг Алекса. Этот случай доказал, что птицы способны понимать как абстрактные понятия, так и сложные вопросы.

Касательно ментального мира птиц люди явно во многом ошибались. Недооценивали их интеллект, а равно и коммуникацию. Мало того что множество тонов ускользают от нашего слуха, но и внутренний порядок звуков тоже имеет значение. Американские буроголовые гаички разными способами комбинируют шесть нот, примерно как слоги разных слов.

Сравнимо ли птичье пение с нашей речью? И Аристотель, и Дарвин были готовы это признать. И, как выяснилось, связь действительно существует, хотя кроется глубоко в мозгу птиц. Пока ученые занимались обмером черепов, птицы угодили в самый низ интеллектуальной шкалы. Когда же биологи стали вникать в устройство нервных клеток мозга, то оказалось, что и у нас, и у птиц они связаны между собой сходным образом, а вдобавок обучение происходило примерно в одних и тех же участках мозга. Разница лишь в том, что птичьи нейроны плотно насыщены быстрыми связями, поскольку объем мозга меньше.

И это еще не всё. За сходствами обнаружилась и общая генетика. В 1998 году был открыт ген, получивший заковыристое наименование Forkhead box protein P2, сокращенно FOXP2. В обиходе его называют геном речи, поскольку его мутации могут вызывать речевые затруднения, а возможно, и аутизм. Но этот ген есть не только у нас. Его нашли также и у других животных, когда мутации создавали аналогичные проблемы; так, например, у птиц его мутации вели к заиканию или к трудностям с подражанием.

Высоко надо мной на верхушке сосны распевал черный дрозд, ничуть не заикаясь. Нейроны соединялись молниеносно, и если песня действительно речь, то черный дрозд – лингвистический гений. В целом он не хитроумнее монотонно воркующего голубя или нечленораздельно каркающей вороны, ведь бывает и молчаливый ум, а речь имеет несчетные варианты. Но птичье пение среди них, пожалуй, наиболее красиво. Поскольку начинается оно весной, а потом смолкает, в нем сосредоточена яркость мимолетного. Как и в наших песнях, речь там, наверно, идет о всё той же древней любви, и тем не менее все птицы умудряются сделать свою версию чуточку личной. Вот так жизнь и поэзия продолжают свою вековечную тему.

Перелетных птиц я встретила не так уж много, потому что большинство, кажется, зимовали на участке. Наконец прибыли железные бочки, которые будут собирать дождевую воду с крыши. Когда их с грохотом подкатили к углам дома, я пригласила продавца на чашечку кофе, а после того как поблагодарила его за доставку, он рассказал, что бочки объездили чуть не полмира. Сперва из какой-то экзотической страны в них привезли сок в гавань Роттердама, а оттуда они отправились к какому-то смоландскому оптовику. Мысленно я ассоциировала их путешествия с миграцией перелетных птиц. Птицы следовали за жарким солнцем, а бочки с золотисто-желтым соком составляли им компанию. Когда вдали, у пролива, загалдели чайки, мне даже показалось, будто я почуяла атмосферу транзитной гавани этих бочек.

В таком вот настроении я, оставшись одна, собиралась пообедать. Пока разогревалась привезенная из города рыбная запеканка, я отмыла садовый стол, унаследованный от прежних хозяев. Какая-то птица, понятия не имеющая о застольных манерах, оставила там свою визитную карточку, и, прежде чем принести запеканку, я постелила скатерку. Запеканка соблазнительно пахла, и для полного удовольствия недоставало лишь холодного пива. Чтобы сходить за ним, мне потребовалось полминуты, но внимательной птице этого хватило. Когда я вернулась, посреди запеканки стояла сизая чайка.

Молниеносная атака с ясного неба. Я вообще не видела ни одной чайки, а они учуяли запах рыбы еще с пролива. И сейчас чайка с перепачканными соусом лапами спокойно взлетела. Рыбное филе было уже съедено.

В юности я любила чаек за их парящий полет над морем. В ту пору я знала о них не особенно много и в своей непросвещенной любви, вероятно, была далеко не одинока, ведь в 1970-е годы миллионным тиражом вышла повесть о чайке по имени Джонатан Ливингстон, которую затем экранизировали. Речь там шла о птице- философе, которая в одиночестве парила высоко над материальными склоками группы. С настоящими чайками у Джонатана было мало общего, ведь они очень общественные птицы. Когда в 1950-е годы нидерландский зоолог Нико Тинберген начал их изучать, перед ним открылся целый социум. Все телодвижения и все голосовые модуляции рассказывали о пище и опасностях, злости и подчинении, сотрудничестве и образовании пар, птенцах и подходящем жилье.

Подобно очень многим птицам, чайки перебрались теперь в населенные людьми места, где помойки и рестораны всегда обеспечивают их пищей. Крыши домов в качестве жилья надежнее прибрежных скал, и из окна своей стокгольмской квартиры я следила за всеми жизненными перипетиями семейства чаек, обитавшего на соседней крыше. Видела, как птенцы учились летать и как, когда один птенец упал с крыши, чайка-мать пикировала с воздуха на всех, кто приближался к нему по тротуару.

С той же легкостью, с какой перемещаются в воздухе, чайки передвигаются в любой среде. Пить они могут как соленую воду, так и пресную, а их меню простирается от рыбы до мелких грызунов и всего съедобного, что люди разбрасывают вокруг себя. Вдобавок они изобретательны: к примеру, энергично топая лапой по земле и имитируя дождь, выманивают дождевых червей. Даже видели, как они подманивают к себе золотых рыбок в прудах, держа в клюве кусочек хлеба. Смышленая чайка найдет тысячу способов пообедать. И с какой стати ей различать морскую рыбу и фабричную рыбную запеканку? Во всяком случае, пиво у меня осталось, и я могла добавить к нему бутерброд.

По-прежнему стоял светлый вечер. По-прежнему черный дрозд распевал надо мной свои песни с бесконечными вариациями, ведь в небесах нет границ. Высоко над землей они полнятся жизнью, так что, пока мой обед переваривался меж парящих крыльев, я чувствовала, что при каждом вдохе разделяю воздух с тысячами других существ.

В том числе с белкой, которая как раз скакала по крыше, где недавно устроила сцену. Сейчас она опять казалась вполне довольной жизнью, чем порадовала и меня. Хотя странно, что она вдруг исчезла с крыши. Подойдя к дому, я почувствовала: кое-что повторяется. Крыша была пуста, а новая сетка, которую плотники натянули между кровлей и стеной, была по-весеннему зеленой и свежей. Но вот ведь какая штука: в том углу, где у белки был старый вход, только что прогрызли новую дыру.

Жужжание у двери

Весна выдалась суматошная не только для птиц. До начала лета и мне, и рабочим надо было еще много чего сделать в доме, так что мои визиты туда участились. Белке я мешала до такой степени, что в доме ей разонравилось, а в этом отчасти и состояло мое намерение. Но на участок я приезжала с удовольствием, ведь как раз сейчас год открывался жизни. Пели птицы, набухали почки, просыпались мелкие насекомые. Их крылышки поблескивали скромно, неброско и всё же ярко.

Уже в марте в окно билась заспанная муха. Выгоняя ее на улицу, я думала о великом множестве насекомых, необходимых семейству большой синицы. Если муха сумеет найти партнера прежде, чем ее съедят, в течение месяца можно твердо рассчитывать на сотню тысяч новых мух, так что пусть летит искать партнера!

Немногим позже я помогла только что проснувшейся бабочке-лимоннице выбраться из дождемера. Это был солнечно-желтый самец, который, наверно, спешил покинуть свое зимовье, чтобы подготовиться к пробуждению самочек. Судя по всему, весенние эмоции завладели не только птицами. У бабочек тоже есть сердце, которое от запаха возможного партнера бьется быстрее, а у лимонниц, как мне показалось, страсть была особенно сильна. Спаривание может продолжаться неделю, и самец в самом деле отдаст самочке всё, в том числе питательные вещества и гормоны, которые повысят темп откладывания яиц. Стало быть, скоро на определенных листьях можно будет увидеть крохотные яйца лимонницы.

Прежде чем я сообразила, что жаждущим насекомым требуется мисочка с водой, маленький дождемер нечаянно стал для них ловушкой. Следующим в нем искупался крупный шмель. К тому времени, когда я выудила его из воды, он вконец выбился из сил, поэтому я сходила за ложкой сахарной воды. Спасательная операция явно получила достойную оценку. Когда он окунул в ложку свой хоботок, мне показалось, что его недовольство улетучилось. Шерстку он распушил с помощью лапок, демонстрируя акробатическую ловкость, и, когда она заблестела на солнце, мне захотелось погладить ее пальцем.

Я знала, какая мягкая у шмеля шерстка, потому что однажды мне довелось ощутить ее прикосновения. Как-то раз я в летний зной ехала в автобусе, и вокруг меня упорно кружил шмель. Возможно, от меня пахло цветочными духами, но его внимание было настолько назойливым, что мой сосед галантно вознамерился прогнать его, однако сумел только загнать его мне в вырез. Достать летуна оттуда галантность не позволяла, и шмель остался под блузкой.

Когда он там ползал, я чувствовала мягкую щекотку. Он меня не ужалил, поскольку я наклонилась, чтобы не придавить его, а может, вдобавок это был самец. Поскольку жало развилось из яйцеклада, обладают им только самки, да и те без необходимости его не используют. Обычно они сперва предостерегающе поднимают лапку или испускают неприятный запах масляной кислоты.

Тот шмель постепенно успокоился, и я тоже. Будь он уховерткой, я бы наверняка реагировала иначе. Несправедливо, конечно, но скелет у насекомых располагается поверх тела, и голый скелет вызывает неприятные ассоциации. Другое дело, когда у них яркие надкрылья, как у божьих коровок, или шерстка, как у шмелей. Ведь шмели по-настоящему пушистые: американские ученые насчитали на шмеле три миллиона тоненьких волосков – столько же, сколько у белки. Мне казалось, это неправдоподобно много, но, как бы то ни было, у меня они вызвали ощущение доверительной мягкости. В той долгой поездке, когда шмель отдыхал на моей коже, я решила выяснить о своем попутчике как можно больше.

Мой любительский интерес к биологии со временем изменился. В детстве меня завораживали экзотические млекопитающие вроде робкого окапи. Это странное животное выглядит как помесь жирафа, зебры и антилопы; мало того, у него есть еще и сходство с хамелеоном: глаза могут двигаться независимо друг от друга. Вплоть до XIX века эта живая сказка была науке неизвестна, так как пряталась в вековых джунглях Конго.

Но мало-помалу я поняла, что сказка может находиться совсем рядом. И необязательно среди млекопитающих, хотя с ними сопоставлять себя легче всего. Куда больше и древнее была совсем другая группа животных, и читать о ней – сущая научная фантастика.

Оказывается, есть существа, у которых пять тысяч глаз, уши в коленном суставе, вкус в лапах и трехмерное обоняние. Их речь, возможно, состоит из химии или вибраций и по-настоящему сложна. Уже двести миллионов лет назад они образовывали группу высокоорганизованных организмов, которая со временем стала чрезвычайно успешной. Сейчас они в совокупности весят втрое больше, чем все млекопитающие, рыбы, пресмыкающиеся и птицы, вместе взятые. Они насчитывают больше видов, чем все прочие животные, а на индивидуальном уровне в сто миллионов раз многочисленнее людей.

Короче говоря, насекомые – это полноправные представители биоразнообразия.

Воздушное пространство они завоевали задолго до того, как мелкие динозавры опробовали свои новенькие крылья. Стрекозы летали еще триста миллионов лет назад, а возраст самого древнего из найденных ископаемых мотыльков составляет двести пятьдесят миллионов лет. Поскольку насекомые малы размером и многочисленны, растут быстро и рано начинают спариваться, среди них возникает множество вариаций, а поскольку они обходятся малым количеством пищи, они успешнее других пережили земные катастрофы. Огромные динозавры вымерли, но пчелы, муравьи, жуки, кузнечики и вши сравнительно быстро оправились от неприятностей. Одновременно другие виды, в особенности птицы, развившиеся из динозавров, и цветы, возникшие из семян, упавших на выжженную землю, попали от них в зависимость. В итоге насекомые настолько вплелись в окружающую среду, что без них ее не станет.

К сожалению, мы не слишком их жалуем. Они кажутся крайне инородными, да и поставить себя на место исчезающе малой жизни отнюдь не легко. О тех, кто действительно совсем рядом с нами, например о комарах и блохах, никто вообще слышать не хочет. Потому-то насекомые были и остаются миром для увлеченных знатоков. Сама я не из их числа, но охотно слушаю тех, кто стремится передать другим свой энтузиазм. И я давно поняла, что исключительно благодаря насекомым весна полнится птичьим щебетом и цветами.

Пока что земля большей частью покрыта прошлогодней листвой и ветками, сорванными вешними бурями. Чтобы пробилась зелень, участок надо немного расчистить. Бывшие хозяева оставили в сарае инструмент для всякого времени года, от секаторов до ледобура, так что, разыскивая грабли, я могла заодно разобраться в этих сокровищах.

Однако нашлось там и кое-что другое. Возле кувалды валялось несколько заброшенных осиных гнезд. Я подняла их – до чего же легкие, словно сделаны из пылинок и крошечных крылышек, а ведь там помещалась растущая семья. Как эти невесомые жилища могли быть такими прочными?

Чтобы поближе рассмотреть конструкцию, я забрала гнезда в дом, который, кстати сказать, тоже послужил источником стройматериала. Возможно, осы обгрызали древесину возле двери на южной стене, где краска облупилась. Хотя едва ли можно счесть это повреждением, ведь при минимальном расходе материала результат был выдающийся. Недаром осы – первые на Земле производители бумаги. Из тончайшей бумаги – в жизни такой не видела! – были сделаны как бы округлые фонарики. Я осторожно положила их на кухонный стол и сняла верхний слой. Внутри сферы находился искусный плафон, полный шестиугольных ячеек. Некоторые были пусты, но в иных еще лежали мертвые осиные детки. Если бы они выросли, то приобрели бы индивидуальные отличия и все родились бы с талантом изготовлять бумагу, которую наполнили бы собственной жизнью. Ну чем не поэзия?

Лежа в одинаковых ячейках, полувзрослые осы выглядели невинно юными. Может, они бы посвятили внуков моей сестры в историю с цветами и пчелами? Хотя сами они не имели к этому прямого отношения: история была связана с их длинным генеалогическим древом. Ведь примерно сто сорок миллионов лет назад часть их насекомоядных предков устала охотиться на летучую добычу и начала добывать протеин из пыльцы. И это постепенно преобразило и их, и цветы.

Укорененным в земле растениям приходилось реализовать свое стремление к продолжению рода через посредников; до тех пор пыльцу с тычинок на пестики переносил ветер. Однако ветер капризен и ненадежен, так что пыльцы требовалось огромное количество. Собирающие пыльцу насекомые были куда лучшими курьерами. Поскольку среди динозавров мелкие цветки обнаружить трудно, на помощь пришли магнолии и водяные лилии, окружившие свои соцветия венчиком из лепестков. Другие цветы последовали их примеру и одновременно начали привлекать насекомых еще и нектаром, против которого те не могли устоять.

Тогда-то изменились и новоявленные вегетарианцы, которыми стали предки ос. Их верхняя губа и нижняя челюсть срослись в трубочку, через которую нектар всасывать легче, – вот так они превратились в пчел. С тех пор на протяжении ста тридцати миллионов лет цветы и пчелы осторожно старались удовлетворять обоюдные потребности: цветы – своей сладостью, пчелы – своим полетом. Мне подумалось, что это напоминает любовь; во всяком случае, именно это создало эдемский сад, где позднее появились мы.

Вклад ос в этот сад, пожалуй, менее очевиден, но ведь без них не было бы пчел. А поскольку они тоже любят нектар, то фактически могут участвовать в опылении; к тому же своих личинок осы кормят насекомыми, которых мы считаем вредителями. Яд в их жале считается менее сильным, нежели пчелиный. Так почему они не пользуются популярностью? Потому что не такие пушистые?

Многое в жизни может висеть на волоске, особенно для пчел, потому что пыльцу они переносят как раз на волосках. Кроме того, они превосходно взаимодействуют с цветами. На лету каждый ветвистый волосок приобретает положительный электрический заряд, тогда как заряд цветов на земле слабо отрицателен. То есть между ними возникает небольшое силовое поле, обеспечивающее более тесный контакт. Они в самом деле взаимно электризуются.

Что шерстка вдобавок греет, пчелам в тропическом климате не давало никаких преимуществ, а вот для шмелей обстоятельства сложились иначе. Когда сорок миллионов лет назад они появились в Гималайском регионе, температура там резко упала, так что шерстка оказалась весьма полезна. Благодаря ей шмели стали такими выносливыми, что их по-прежнему можно встретить у ледников. Медоносные пчелы обычно не вылетают при температуре ниже плюс шестнадцати градусов, тогда как шмели покидают гнезда уже при нескольких градусах тепла. Шмелиная матка способна даже перезимовать в земле под снегом благодаря своей шерстке и растворенному в крови глицерину, который не дает ей замерзнуть.

Обычно матка зарывается в почву где-нибудь на северном склоне, чтобы не проснуться слишком рано. Ждет, когда весеннее солнце прогреет почву и на северной стороне успеют появиться кой-какие цветы. Первый завтрак в году традиционно происходит на вербах, чьи мохнатые цветки чем-то похожи на нее. Женские цветки дают богатый энергией нектар, мужские – питательную пыльцу, а это необходимо для развития яиц, которые она носит после прошлогоднего спаривания. Хотя прежде ей надо найти для потомства надежное жилье.

Я заметила, что шмелиные матки уже успели проснуться. После встречи с той, что угодила в дождемер, я видела много шмелей, которые летали на участке, явно подыскивая себе жилье.

Привлекали их не вполне очевидные места. Мечта земляного шмеля – пустая мышиная норка с сохранившейся травяной изоляцией, а порой матка готова даже сразиться с мышью. Древесный шмель, напротив, ищет себе квартиру повыше, например в старой стене дома с воздушной изоляцией.

Так и есть. Пока я срезала сухие стебли мяты возле угла дома, рядом послышалось басовитое жужжание. Потом всё стихло. Через минуту-другую жужжание возобновилось, и внизу у стены появился шмель. Красноватый, как спасенный из дождемера, так что, возможно, та же самая особь.