banner banner banner
Учитель. Том 1. Роман перемен
Учитель. Том 1. Роман перемен
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Учитель. Том 1. Роман перемен

скачать книгу бесплатно

Нужны были деньги – я клялся их заработать. Чтобы стать медиком. Оперировать в морском госпитале, чьи окна выходят на Карантинную бухту, где пенобородые волны накатывают на треугольные волнорезы, похожие на огромные кукурузные хлопья из детских завтраков.

«Аркадий Алексеевич, спасайте больного, пощадите нервы и души родственников». Те подойдут ко мне в длинном, пропахшем хлороформом коридоре, по-собачьи жалостливо заглянут в глаза и, протягивая двести, пятьсот или даже тысячу (когда я стану врачом, такая купюра несомненно появится) гривен, произнесут заветное всеобъясняющее «спасибо». Ничего – я буду монументален, – это моя работа, но деньги, конечно, возьму. Так делают все приличные врачи. А я буду врачом приличным.

Подобные мысли, фантазии будили во мне странное, почти животное, возбуждение. Я упивался им, набирая обороты, раскручиваясь, как маховик.

Но стоило выйти за порог дома, окунувшись в идущую со скотного двора Алимовых гнилостно-терпкую вонь навоза, экзальтация проходила. Улетучивалась. И оставалась пустота, знакомая с детства. Когда счастье – вот оно, протяни руку, ухватись, но нет ни сил, ни желания.

Я вертелся возле «Огонька», где якобы требовался грузчик, но не заходил внутрь, а чаще всего просто стоял, тщетно стараясь поймать то мотивирующее возбуждение, которое все еще пребывало со мной уходящим, неуловимым отблеском светлого будущего.

Так я ходил неделю или, может быть, две, пока наконец не осознал, что ни на какую работу, данную мне без поручения со стороны, полученную исключительно по своей инициативе, я, в принципе, не способен. Позже это чувство мне доводилось испытывать сотню раз, вновь и вновь поражаясь, как менее сообразительные ребята, знакомые по детскому саду и школе, добиваются большего, нежели я, успеха, деловито, словно в вагоне СВ, устраиваясь в жизни без особых на то предпосылок. Полагаю, секрет их заключался в топорной простоте, которой они довольствовались, усваивая основные, примитивные правила существования без желания идти дальше, в иные плоскости бытия.

Мечта стать хирургом, которая еще могла бы превратиться в нечто действенное, материальное, продержалась во мне не больше недели, постепенно, медленно, как застоявшаяся вода в раковине, сходя на нет и в итоге превратившись в отложенное воспоминание, приятное, но бесполезное. Я тешил себя тем, что мои герои Курт Кобейн и Эксл Роуз добились успеха в двадцать четыре и двадцать пять, а мне еще нет двадцати. Так успокаивал я себя. И смирялся.

Я был спокоен и в тот вечер, когда мама вернулась домой хмурая, взъерошенная. Мы на ходу поздоровались. Я, стараясь быстрее исчезнуть из кухни, насыпал в пузатый фарфоровый чайник с отколотой ручкой зверобой, ромашку, бессмертник – все, что спасало от дисбактериоза, плеснул кипятка и убежал в дом.

Но все равно был пойман, когда, проголодавшись, сунулся за куском бородинского хлеба и мясной закаткой.

– Присаживайся, сынок, поговорим, – тихо сказала мама, растирая виски, как всегда при мигрени.

Хлипкий табурет с обмотанной изолентой ножкой заскрипел подо мной.

– Что думаешь с поступлением? – пристальный, немигающий взгляд. Глаза у мамы воспаленные, красные.

Я внутренне съежился, подобрался. Мама смотрела так, будто уже определилась, но хотела, чтобы окончательное решение мы якобы принимали вдвоем. Она говорила о необходимости выживать, об ответственности, о куске хлеба, о старости, о запасном варианте.

В медицину еще успеешь пойти, сынок, а сейчас надо подстраховаться. Ты же понимаешь, репетитора нам не потянуть. И вдруг не поступишь? Ты, конечно, молодец, умница, на золотую медаль идешь, но там же надо взятки давать, а откуда у нас деньги? Согласись, лучше иметь запасной вариант. Вот в соседнем Песчаном севастопольский университет открыл курсы. Раньше только при самом университете были, так это в Севастополь ездить, а тут прямо в Песчаном. По-моему, неплохой вариант. Потом можно пойти куда угодно, но сейчас надо подстраховаться…

Мама старалась говорить уверенно, но страх в глазах – и она сама понимала это – был красноречивее ее, в общем-то, правильных слов.

Возможно, мне надо было оппонировать. Говорить что-то про медицинский университет. Про то, каким великим патофизиологом был Сергей Иванович Георгиевский, раз в его честь назвали вуз, где учатся три тысячи студентов. И я хочу быть одним из них. Все это, безусловно, надо было сказать. Возможно, кто знает, я бы, воодушевленный заразительным спичем, прямо с кухни, заставленной банками с консервацией – сколько же сил уходило на ее приготовление каждое лето! – отправился поступать в университет имени Георгиевского. Но я лишь выдавил, точно предал:

– Не знаю…

Самые глупые, самые фатальные, самые бездарные слова для мужчины. Дело ведь было не в маме, не в ее аргументах. Я сам не хотел рушить предопределенный мне план. Так было легче.

В очередной раз я побоялся (или поленился) взять на себя ответственность. Пусть они решат за меня. Я ведь точно знал, что кто-то неизбежно будет отвечать за результат. В своей правоте уверен я не был, а, значит, существовал реальный шанс ошибиться, встретившись с наказанием.

Потому мне и нравилась школа: расписание, оценки, домашнее задание, сроки, конкретные задачи, ясные цели. Это был рай определенности, против которой можно и нужно было бунтовать, дабы поставить себе галочку несогласия, обязательную для юношеского максимализма. Но, по факту, я наслаждался системой, дышал ею, как соседский токсикоман Славик купленным по знакомству клеем «Момент».

Потому через неделю я сидел в школе Песчаного, на подготовительных курсах Севастопольского национального технического университета.

Рада училась в параллельной группе.

3

Деревня становится особенно тоскливой во время дождя. Вся она как бы расклеивается, размокает, и ноги, чувства утопают в грязи, смешанной с мусором и навозом. И даже редкий, диковинный для каштановского пейзажа асфальт, постеленный, со слов бабушки, еще при Брежневе, превращается в нечто похожее на дешевую гречневую кашу. Вода в прорытых по краям дороги канавах становится хлопчатой, мутной, приобретая темно-зеленый оттенок, каким обычно отливают на солнце зловонные мухи, оккупирующие деревенский сортир.

В Крыму, правда, осадков бывает немного, но в первых числах того октября, когда я записался на курсы, дождь лил всю неделю. Оттого еще больше не хотелось ехать в Песчаное.

Зонтик я по обыкновению не взял, боясь потерять. Чаще зонтов я терял только шапки. Да и нормального – черного или темно-синего – зонтика у нас не было; мама постоянно всучивала мне уродливую, жуткой расцветки каракатицу, из которой торчали ржавые спицы. Поэтому уже на остановке мой аккуратно поставленный польским гелем чуб скуксился и превратился в безвольного слизняка, ползущего на отмеченный мальчишескими угрями лоб. Одежда намокла. Хуже того – тряпичный рюкзак “Nirvana”, который я упросил купить маму на симферопольском рынке, водостойким тоже не оказался, и тетради в нем пропитались влагой. Это был крах. Сколько бы я ни прятался на пустой остановке под разлапистой крымской сосной. Низ ее ствола был основательно побелен, хотя мне казалось, что по правилам белят только фруктовые деревья.

В таком виде идти на подготовительные курсы было, конечно, нелепо. Со стороны, наверное, я выглядел как размокшая в кипятке лапша быстрого приготовления. Только специями забыли присыпать. Но идти всё-таки надо. Потому что на первом занятии, как сказала мама, запишут тех, кого допустят к посещению на весь семестр.

Да, надо было ехать. Это я потом сообразил, что плати деньги и ходи, когда хочешь – капитализм нынче, сынок, – а тогда, накачанный, как футболист перед финалом, мамой-тренером, я втиснулся, оставляя лужи на вспучившейся резине салона, в старый ПАЗ, протянул водителю деньги и, уткнувшись в книжку, поехал в Песчаное.

Подготовительные курсы устроили в школе. Утром и днем здесь преподавали физику, математику, биологию, географию, русский язык, другие предметы, а вечером те же и приглашенные учителя, но под вывеской Севастопольского национального технического университета углубленно рассказывали про физику, математику, русский язык.

Школа мне не понравилась. Хмурое, отделанное серым булыжником здание в два этажа, растянутое по длине, оно казалось приплюснутым, точно кепка кавказца. С левой стороны от входа мостился памятник выдающемуся крымско-татарскому деятелю Мустафе, фамилию которого я так и не смог запомнить, хотя честно старался, а справа плотным рядом шли кусты смарагдовой туи.

Старик-охранник, сидящий в отгороженной пластиком и стеклом будке, на вопросы о курсах не реагировал и вообще делал вид, что здесь оказался случайно. Ориентировался я по людям: куда они – туда и я. Удивляло то, что мелькали преимущественно славянские лица. Группка татар непривычно тихо держалась в сторонке. Уже вечером, анализируя ситуацию, я сообразил, почему их было так мало. Татары отправляли детей на учебу не в Севастополь, а в Симферополь. И это логично, потому что Севастополь – город русских моряков, отчаянно переиначиваемый московскими инвесторами в курортный рай, а Симферополь – административный центр, где, несмотря на украинскую власть, главное влияние имеет Меджлис.

Из Каштан я так никого и не встретил. Зато на ступеньках познакомился с Квасом. Вторым человеком после Рады, как я стал называть его позже.

Он столь активно вертел башкой – на голову это косматое, белобрысое мракобесие не тянуло, – что повалился на меня, идущего сзади. Квас, похоже, и сам испугался, едва не проглотив шариковую ручку, торчащую изо рта.

Это было его страстью – разгрызать в крошево колпачки гривневых шариковых ручек. Грыз он их чаще, чем писал ими. Когда же забывал или окончательно уничтожал колпачок, а другого не было – одалживал материал у меня.

Квас тряхнул белобрысыми космами и спрятал ручку в рюкзак, с которого суженными зрачками смотрел прорезиненный Курт Кобейн. Я невольно взглянул на свой рюкзак – для сравнения. Мой был лучше. Курт сидел с акустической гитарой у микрофонной стойки, среди горящих свечей и белых лилий – кадр с последнего концерта Nirvana на MTV “Unplugged into New York”. Разницу изображений оценил и Квас.

– А таких уже не было, – с сожалением протянул он, глядя на мой рюкзак.

– Ага, – растерялся я, – это мне мама купила…

– Нормальная у тебя мама.

– Это да, – и с особой глубиной чувства я добавил: – Очень!

Он протянул руку:

– Юра Васильев.

– Аркадий Бессонов. – Рука у него была по-мальчишески влажной, холодной.

– По правде сказать, – он улыбнулся, – все называют меня Квасильев. Или Квас…

Я кивнул, но Бесиком, как меня окрестили в школе, представляться не стал.

– Ты из какой группы?

– Из первой.

– Я тоже. Так куда нам?

– Вроде бы на второй этаж.

– Ну тогда двигаем. – Мы вновь зашагали по лестнице. – А тебя, кстати, какой альбом Курта больше всего штырит?

Он говорил именно так – песни, альбомы, концерты Курта. Группы “Nirvana” для него не существовало. Только Курт Кобейн.

Я хотел ответить что-нибудь вычурное, удивить, но от волнения первого общения ляпнул стандартное:

– “Nevermind”.

– Не, ну это понятно, – разочарованно протянул Квас. – А песня?

– “Lithium” и “On a plain”, – с ходу ответил я и даже напел: – “I like it I’m not gonna crack…”

– “I miss you I’m not gonna crack”, – улыбнувшись, подхватил Квас, в отличие от меня попадая в ноты. – Круто! А то все по “Teen spirit” прутся…

– Или по “Come as you are”, хотя она клевая.

– Ага, – Квас достал из рюкзака ручку. – В общем, давай это… будем тусоваться. На занятиях и так.

Я согласился. И мы зашли в класс с портретами Льва Толстого и Ивана Тургенева на обклеенных бледно-синими обоями стенах.

4

Несмотря на присутствие литературных классиков, в кабинете занимались физикой и математикой. Брали интегралы и дифференциалы, высчитывали напряжение по закону Ома и силу тока по законам Кирхгоффа.

Математика мне давалась легко. И слава богу, потому что преподавательница Ирина Викторовна Киреева – рыжеватая, веснушчатая женщина в ярко-красных очках – относилась ко мне не то чтобы с антипатией, но определенно с подозрением. Будто мы встречались до подготовительных курсов, и я провинился в чем-то.

Ирина Викторовна приехала из Севастополя. Летом у нее погибли внучка и сын. Напротив здания университета, где она преподавала радиотехникам и кибернетикам высшую математику.

Сын должен был отвезти внучку в детскую поликлинику. Заказал такси. У института, в Стрелецкой балке, на встречную вылетел черный «паджеро». Протаранил такси «Дэо Матисс». Сталь непрочная, тонкая. «Паджеро» тоже не танк, но массивнее. Все пассажиры «Дэо» – сын, внучка Киреевой, водительница такси – погибли на месте, превратившись в подобие свекольных котлет, которыми нас потчевали в школьной столовой. «Паджеро», как гласит щедрая на эвфемизмы милицейская хроника, скрылся с места преступления. Его водителем оказался сын главного православного священника Севастополя.

С Киреевой пробовали договориться. Но единственным ее желанием – только бы нашлись силы – было задушить и водителя черного джипа, и батюшку. Пусть отмолит грехи на небесах. Но сил не было. И родных не осталось. Никого не осудили.

Ирина Викторовна просила в университете расчет. Хотела уехать на родину, в Алтайский край, но ей не дали. Уговорили, отправили подготавливать абитуриентов в Песчаное. Сняли одноэтажный домик, отделанный розовой плиткой. Странная в своей заботе о людях практика как для института постсоветского времени.

Первый месяц Киреева регулярно вызывала меня к доске. Просила решить задачу. Я нервничал, заикался, точно Леха Новокрещенцев в школе. Решение я знал, но смущали вечно заляпываемые в дороге штаны и ботинки, которые в сочетании со старомодной одеждой стесняли перед оценивающими взглядами одногруппниц.

Выхода было два: либо превратиться в изгоя – “Gramma take me home”, – либо адаптироваться к учительским вызовам. Неожиданно для себя я выбрал второе. В этом мне помог Квас. И его красная спортивная сумка с нашивкой “In Utero”.

Ее он постоянно таскал с собой. Тетрадей, учебников Квас не носил – только запас ручек, – потому я не мог сообразить, для чего ему эта сумка. Пока однажды он ее не раскрыл.

Валил мокрый снег, падающий на лицо слюнявыми поцелуями неопытных семиклассниц. Я в мокрой куртке терся у входа, под ржавыми остовами турников. Квас появился со стороны сточной канавы, злой, насупленный. Спрашивать его о причинах дурного настроения было всегда бесполезно – не отвечал. Но тут он начал говорить сам:

– Ничего, блядь, не замечаешь?

Я присмотрелся:

– Вроде бы нет…

– А боты, блядь, боты! – Квас сокрушенно взмахнул сумкой. – Родственнички презентовали! – цедя эти слова, он как бы соревновался, какое из них ему более отвратительно.

Его ноги были упакованы в нечто похожее на деревянные колодки тошнотворной расцветки.

– Мрак!

– Да ладно, чего ты? – успокаивал я, но хотелось смеяться.

– Хер с ними, – вздохнул Квас. – Давай раз боты, сука, такие, накатим!

Я вздрогнул. Через пятнадцать минут начинались занятия. Да и выпивал я преимущественно один, так как стеснялся употреблять алкоголь при людях. Особенно раздражали домашние посиделки с фразами вроде «А чего это Аркаша не пьет? Лучше уж дома, чем в подворотнях».

– Да мы по чуть-чуть, не ссы…

Прячемся в укреплениях на заднем дворе школы. Укрепления – землянка, стенки, лабиринты из металлических труб, – видимо, предназначены для занятий по допризывной подготовке юношей. Раньше эта дисциплина называлась «Начальная военная подготовка», и так мне нравилось больше. От юношей в укреплениях – битое стекло и сморщенные блямбы высохших экскрементов, от армии – несколько шин, выкрашенных в защитный цвет.

Устраиваемся на каменном выступе с надписью «Артем, я люблю тебя и выйибу в жопу». Надеюсь, это не военрук писал.

Квас ставит сумку, жужжит язычком молнии. Внутри – пузатая бутылочка «Первака», квашеные огурцы в полиэтиленовом пакете и свертки, замотанные в мятую фольгу. В них – влажная, вареная свекла, порезанное сало, горбушка черного хлеба.

– Давай по одной, – Квас достает металлические стопочки, булькает водки, – закусываем…

Вот почему его называют Квас.

С водкой в желудке терпеть Кирееву легче. И даже привычный выход к доске только добавляет позитивных эмоций. Мел движется плавно, слова льются певуче – этакая песня решения интегралов, – и я увлекаюсь настолько, что начинаю красоваться, вводя в ступор не только Кирееву, но и Таню Матковскую, чье лицо напоминает куриную жопку. Квас подмигивает, не выпуская изо рта колпачка ручки.

После столь вдохновленного ответа вызывать меня стали реже. Да и я уже не терялся, а наоборот – пытался фраппировать; слишком забавным казалось лицо Тани.

Физика мне давалась сложнее. Хотя, по словам Кваса, еще не придумали более легкой науки: есть «дано», есть формулы – соединяй, решай. Но не получалось. Может быть, лирик во мне душил физика.

Зато преподавательница – Варвара Петровна Калдаева – относилась с симпатией. А вот Кваса за его манеры третировала. Каждое занятие мы слушали ее сакраментальный вопрос:

– Васильев, где твоя ручка?

Квас тут же вытаскивал ее изо рта, слюнявую, жамканную, и медленно произносил:

– Вот она, Варвара Петровна!

При этом олимпийским факелом он выставлял ручку перед собой, от чего лица впереди сидящих девочек трогала совершеннейшая брезгливость.

– Так не грызи ее, а пиши ею! – припечатывала стол Калдаева.

Все это напоминало скорее детский класс, нежели занятие с абитуриентами, если бы не вульгарные школьницы впереди.

Квас на Калдаеву не злился, говорил, что хорошо бы с ней выпить, но не предлагал, будучи уверенным в том, что она потребляет исключительно шмурдяк, а сам он признавал только водку. На чем основывалась его знание – неизвестно. Но Калдаева и, правда, отличалась похмельной грустью лица.

Потом, вернувшись в село, я встречал ее в нашей церквушке, бьющей поклоны перед старинной иконой Николая Угодника. Выглядела она точно так же, как и на подготовительных курсах.

Сильнее всего я нервничал на коллоквиумах, которые всегда писал хуже Кваса. Это злило, доканывало меня. Ведь большую часть контрольной Квас суровыми взглядами расстреливал давно небеленный потолок, а потом, за пятнадцать-двадцать минут до конца, с видом только что свихнувшегося писателя, начинал быстро-быстро ваять на мятых листах. И всегда получал «отлично».

Метод Кваса так раззадорил меня, что вместо решения собственных задач я под конец сдачи проверял его листы, стараясь понять, где он хитрит. Хитрости не было, сколько я ни цеплялся к вечно мятым влажным листам. Но доверие мое уменьшалось, и все чаще внутри клокотало непонимание.

Квас на подозрения не обижался. Напрягся он только один раз, когда я, выпив много, а закусив мало, булькая хмельным негодованием, заявил, что его родители башляют учителям.

Недели две Квас не общался со мной. Без содержимого красной сумки я стух и на радость Киреевой отвечал у доски в прежней нервно-ипохондрической манере. Извинения Квас принял лишь с третьего или четвертого раза. Я говорил долго, слезно, а он глядел куда-то в сторону, пока не перебил: