banner banner banner
Ловец мелкого жемчуга
Ловец мелкого жемчуга
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ловец мелкого жемчуга

скачать книгу бесплатно

Если бы он мог себе представить, сколько таких вот провинциальных покорителей приезжало в этот город!

То есть Георгий знал, конечно, что не он первый приехал в Москву и что каждый из приезжающих был уверен в своих силах, впервые ступая в разные годы на эту землю, брусчатку или асфальт. Но того, как много их было, этих самозабвенно-счастливых покорителей, – этого он не то что не знал, а вот именно не представлял…

И представил только теперь, оказавшись в ошалевшем от июльской жары городе. Георгию вдруг показалось, что половина из тех людей, которые толпой летели мимо него и словно бы даже сквозь него по улицам, – что по меньшей мере половина из них тоже приехали сюда недавно и хотят того же, чего хочет он: стать здесь не просто своими – стать здесь лучшими. Теми, без кого этот город не выживет, не захочет жить.

И это открытие вызвало у него такую растерянность, какой он совсем от себя не ожидал. Легко было лететь в будущее, сидя в тесной голубятне, раскачивающейся от морского ветра над деревьями старого сада! И очень трудно было разглядеть какое-то будущее в глазах председательницы приемной комиссии, которая смотрела на Георгия, словно размышляя, к чему его, такого никчемного, можно все-таки приспособить.

– Какого, говорите, года рождения? – с усмешкой переспросила она. – Ах, уже два-адцать исполнилось? Что и говорить, самое время на операторский! Молодой человек, вы что-нибудь, кроме фотоаппарата «Смена», в руках держали?

– Держал. – Впервые в жизни Георгий почувствовал, что у него становятся горячими щеки. – Кинокамеру « Супер-8».

– Супер – что? – удивленно переспросила дама. Большие, серебряные с чернью серьги-полумесяцы качнулись у нее в ушах, и множество мелких висюлечек на них зашелестели – кажется, тоже от удивления. – Это что за агрегат такой?

– Просто кинокамера, – безуспешно пытаясь выглядеть невозмутимым, пожал плечами Георгий. – Я в армии ею снимал.

– Ах, в а-армии! – насмешливо протянула она. – На ракетной точке?

Ничего себе! Георгий чуть рот не открыл от такой проницательности.

– Д-да… – пробормотал он. – На ракетной точке. А как вы догадались?

– Подумаешь, бином Ньютона! – усмехнулась дама. – Где еще могли сохраниться подобные раритеты? Что ж, дело ваше, дерзайте. Надеетесь удачно рискнуть и выпить шампанское? – Она разглядывала его в упор, но при этом в ее больших черных глазах не было не то что доброжелательности – даже капли интереса. – Жить где будете во время экзаменов?

– В общежитии, – сказал он. – Если вы предоставляете.

Где он будет жить, если общежитие не предоставляют, Георгий понятия не имел.

К счастью, жилье предоставлялось, и уже через час он поставил свой брезентовый рюкзак на пол возле вахтерской будки вгиковской общаги. Но и в эту минуту, и через полчаса, когда, уже получив ключ и постельное белье, шел по длинному коридору четырнадцатого этажа к своей комнате, растерянность не покидала его.

Дверь оказалась открыта. Вернее, она была просто снята с петель и аккуратно прислонена к стене. Впрочем, это Георгия не слишком удивило. Он постучал по прислоненной к стене двери.

– Занято, но заходи! – раздалось из глубины помещения.

Георгий вошел в полутемный предбанник и остановился еще перед одной дверью, из-за которой и доносился голос.

– Заходи, заходи! – снова послышалось оттуда.

Георгий толкнул дверь и оказался в небольшой, но показавшейся ему просторной комнате.

Уже через секунду он понял, почему эта комната с клочкастыми обоями выглядела просторной: мебели в ней не было совсем. Вернее, на полу лежало что-то, похожее на пружинный матрас, но трудно было сказать, считалось это мебелью или нет.

На матрасе, подложив под голову большую, туго набитую спортивную сумку, лежал парень в ярко-красной майке. Он курил, старательно и не очень умело выпуская дым колечками, и внимательно следил, как эти кривоватые колечки поднимаются к потолку. Лицо у него при этом было такое, словно он наблюдал что-то абстрактно-глобальное – например, смену исторических эпох.

– Располагайся, – не отрываясь от созерцания колечек, предложил парень. – Федя.

Георгий сообразил, что тот представился, и сказал в ответ:

– Георгий.

– Что, так и называть? – Федя наконец оторвался от колечек и взглянул на него. – Может, еще и по отчеству?

– Как хочешь, так и называй, – пожал плечами Георгий, заодно оглядывая комнату и соображая, как ему располагаться на голом полу. – Возможны варианты, я на все откликаюсь.

– Как дворняга! – хмыкнул Федя. – Хоть Бобиком зови, хоть Кабздохом, только пожрать давай. Да ты не обижайся, я не со зла.

– На обиженных воду возят, – усмехнулся Георгий. – Слушай, а зачем постель выдают, раз кроватей нет?

– Ключей от блока тоже нет, только от комнаты, – сказал Федя. – Видишь, дверь снимать пришлось. Ты на какой поступаешь?

– На операторский.

– А я-то на сценарный!

Федино лицо вдруг переменилось, словно по взмаху волшебной палочки. Выражение настороженного безразличия мгновенно исчезло, и лицо сделалось простым и открытым. И сразу стало видно, какое оно у него круглое – как будто циркулем обведенное. И глаза у него были круглые, и даже уши.

– Так мы с тобой, получается, не конкуренты? – Федя встал со своего матраса и оглядел Георгия уже совсем другим взглядом своих круглых черных глаз – живым, полным любопытства взглядом.

– Получается, нет, – улыбнулся Георгий. – А почему ты решил, что я на сценарный? На лбу же у меня не написано.

– Молодой ты потому что, – объяснил Федя. – Молодые в основном на сценарный идут или на актерский. На режиссерский и операторский лет в тридцать поступают.

– Ну да? – удивился Георгий. – То-то она…

– Она – это кто? – тут же поинтересовался Федя.

– Да никто, – махнул рукой Георгий. – Ладно, пойду кровать искать. Или тут всюду так?

– Пошли вместе, – кивнул Федя. – Я тоже только что приехал, еще не огляделся. Вид из окна творческий, это главное.

Георгий улыбнулся про себя. Федя валялся на матрасе с таким видом, будто провел в этой комнате по меньшей мере месяц и являлся ее законным хозяином. А вид из распахнутого окна был самый обыкновенный: зеленел какой-то парк – кажется, больничный, – торчала коробка футбольного поля, и тянулся над блестящей от солнца рекой акведук. Но во всем этом был размах – свободный, широкий, московский! Георгий сразу почувствовал его и понял, о чем говорит сосед. К тому же он никогда в жизни не смотрел в окно с такой высоты – с четырнадцатого этажа.

– Я тебя Жориком буду звать, – заявил Федя. – Или Рыжим, все-таки получше звучит. Ну и имечко у тебя!

– Я привык, – снова улыбнулся Георгий.

На творческий тур надо было послать тридцать снимков, которые Георгий отобрал с трудом. Правда, квартира в Таганроге была завалена папками с фотографиями, но, когда он начал рассматривать их, чтобы выбрать лучшие, все они показались ему такими убогими, такими дилетантскими!

С пейзажами было более-менее понятно. Георгий решил послать только виды моря, притом снятые с одной точки – со старого баркаса, лежащего на берегу: в шторм, в штиль, зимой, осенью, летом… Ему казалось, что главное – не красивый вид сам по себе, а вот именно те перемены, которые происходят с одним и тем же пейзажем и которых человек не замечает, пока не увидит их все вместе, в одной линии. И ему нравилось выстраивать эту линию – медленную, ясную, живую.

Ему-то нравилось, но, может, во ВГИКе решат, что это слишком однообразно, что он прислал одинаковые снимки просто потому, что не умеет делать разные?

Портреты тоже могли посчитать однообразными, потому что лучшими Георгию казались фотографии женщин, и только их он отправил на конкурс.

«Надо же, наверное, стариков послать? – размышлял он, перебирая стопку фотографий. – Ну, морщины там всякие, мудрость жизни… Или не надо?»

Из «стариков» ему нравилась только мать, но морщин у нее как раз таки почти не было – ни в жизни, ни на сделанной им фотографии, – хотя ей недавно исполнилось пятьдесят. В молодости мать, наверное, была даже красивая. Это на старых снимках было заметно, где она была сфотографирована с отцом сразу после свадьбы – веселая, с наивным взглядом черных глаз из-под рыжей челки. Ее взгляд – чуть исподлобья, как у маленькой девочки, – это было единственное, что совсем не изменилось за пятнадцать лет, прошедших после смерти отца, и Георгий радовался, что через много лет ему удалось поймать объективом этот молодой взгляд.

Он вообще всем своим фотографиям радовался как детям, хотя, конечно, понятия не имел о том, как радуются детям. Но женские фотографии – это было вообще особенное. Георгий смотрел на них и понимал, что вот это хорошо, что это лучшее, что он мог сделать, – и сделал.

Зина смотрела на него своим ясным взглядом, и в ее лице было то сочетание девичьей трепетности с глубоко скрытым житейским расчетом, которое было в ней и в жизни. На фотографии было видно, какой она будет лет через десять, эта маленькая девушка с нежным, обрисованным световой линией лицом. Но в то же время было неважно, какой она будет через десять лет, а важен был только этот светящийся абрис.

Маринка улыбалась своими большими, ярко накрашенными губами, словно говорила: «Знаешь, сколько у меня мужиков было?» Но при этом вся она была такая молоденькая, такая свежая, что даже дешевая косметика не портила ее лица, и казалось, что от фотографии пахнет крепкими летними яблоками.

Парикмахерша Лида старалась смотреть загадочно, как Незнакомка на картине Крамского, но видно было, что она вот-вот не выдержит и расхохочется, хотя и привыкла притворяться.

Все, все они были разными, и всех их Георгий помнил не глазами только, а сердцем и телом, хотя ни одну из них не любил, а… А что – он не знал, но чувствовал, что это было что-то очень хорошее и для них тоже, не только для него.

Когда он вошел в аудиторию, где проходил первый экзамен, то сразу увидел красную картонную папку, в которой прислал свои работы на конкурс. Папка лежала на столе перед грузным мужчиной, который вынимал из нее фотографии и разглядывал их по одной. Георгий присмотрелся – конечно, это и был Роман Муштаков, знаменитый кинооператор, уже двадцать лет преподававший во ВГИКе.

Он заметил, что Муштаков тоже взглянул на него с интересом. Это было неожиданно – по сравнению, например, с равнодушием председательницы приемной комиссии, которая сегодня была уже в других, но тоже огромных серьгах.

Георгий так толком и не понял, что все-таки придется сдавать. Знал только, что будет вопрос по химии – по тем разделам, которые связаны с химическими процессами в фотоделе и в кино. Все остальное было неясно. Говорили, что спросить могут обо всем и что будут сличать присланные на конкурс фотографии с теми, которые абитуриенты сделают уже во время экзамена, в городе и в павильоне ВГИКа.

Фотографировали они вчера, на это ушел весь день, но это было по крайней мере что-то понятное. А вот что сегодня?..

Вопрос по химии оказался нетрудным. Георгий вообще любил химию, даже слишком, как говорила школьная химичка, когда он был в девятом классе.

– Учась в школе имени Чехова, в школе с вековыми традициями, – восклицала она, – можно заинтересоваться чем-нибудь созидательным, а не смесью красного фосфора с бертолетовой солью!

Впрочем, уже через год химичка успокоилась, потому что Турчин перестал устраивать взрывы в химкабинете и увлекся фотографией, а это увлечение все-таки можно было считать полезным, даже с учетом того, что он делал издевательские, по ее мнению, снимки учителей во время уроков.

– Ладно! – сказал вдруг Муштаков, когда Георгий ответил на химический вопрос билета и написал штук десять формул разных реакций, как потребовала сурового вида дама-экзаменаторша. – Реактивы знаешь, проявлять-печатать умеешь. А зачем? Ну, для чего, для чего? – повторил он, заметив недоумение в глазах Георгия. – Чтобы – что?

– Чтобы… Просто хочется, – произнес Георгий, проклиная себя за этот идиотский, детский ответ.

– Что ж, хорошее объяснение, – вдруг улыбнулся Муштаков. – Честное, во всяком случае. Но ведь это объяснение для себя, правильно? Ну а для меня, для других въедливых личностей? Не бойся приблизительности, – добавил он. – Любые объяснения искусства приблизительны, но ничего не поделаешь, все-таки иногда приходится их давать. Во время экзамена, например. Давай-давай, говори красивые слова, – ободрил он.

– Ну, мне, наверное, хочется показать то, что в человеке есть, но не всегда видно, – стараясь говорить уверенно, начал Георгий. – То, что в нем главное. Оно очень редко выходит наружу, поэтому его обычно никто не успевает заметить. Да никто и не хочет замечать, потому что заботы всякие, быт… В общем, я когда снимаю, то думаю… То есть не думаю, а чувствую: если я это главное смогу остановить, то оно останется навсегда, даже когда и человек умрет, и фотографии все сгорят. Пока Георгий до конца выговорил этот непривычно длинный для него монолог, он увлекся, и, как всегда, когда он чем-нибудь увлекался, это стало слышно в его голосе. Он даже руками взмахнул, чуть не задев очки преподавателя, сидевшего близко от него за столом. Преподаватель улыбнулся и отодвинулся, но Георгий этого не заметил.

– Хорошо, это ты про портреты говоришь, – кивнул Муштаков; его широкое, с обвислыми щеками и темными мешками под глазами лицо как будто разгладилось немного, стало моложе. – А пейзаж, а натюрморт, репортаж? А движение? Там-то в чем смысл? Камерой снимал когда-нибудь?

– Снимал, а как же! – насмешливо произнесла председательница приемной комиссии. – Камерой «Хали-гали», так, кажется?

Но Георгию было уже наплевать на эту даму с ее равнодушием, язвительностью и шелестящими серьгами. Он чувствовал, что сейчас, вот в эту минуту, решается его судьба. Обычно в таких – да что там в таких, даже в менее напряженных ситуациях! – его брала оторопь. Но сейчас все было по-другому. Он просто знал: надо вытащить из себя, из своей души все, что клубится в ней неясными образами, и высказать это ясными словами.

– Вот именно – движение! – горячо произнес он. – Про него-то я и понял, когда на камеру начал снимать. Сначала как будто фотографировать стал, потом смотрю: не то, не получается ничего! Выстраиваю картинки, а они должны двигаться, меняться, и не сами собой, а я должен их менять. Оживлять, понимаете?

– Понимаю, – кивнул Муштаков. – Ну и как, получилось?

– Получилось. То есть это мне так кажется, конечно, – спохватился Георгий. – В общем, я хотел, чтобы все на пленке передралось и помирилось.

– И что, достиг гармонии в результате? – снова спросил Муштаков.

– Да какая гармония! Это у свиньи гармония, а где люди, там гармонии быть не может. И не должно, – уточнил Георгий.

Муштаков засмеялся.

– Интересный философский вывод! – покрутил он головой. – А что камерой снимал-то?

– Ну, что в армии можно снимать? Солдат, прапора, тайгу… Девушку одну.

– Да, девушек ты много наснимал, это я заметил, – усмехнулся Муштаков. – Со страстью, что и говорить. А это кто, мать? – Он вынул из папки фотографию.

– Ага, – кивнул Георгий. – А как вы поняли?

– Похож ты на нее. Рыжий тоже. Может, в ее годы и ты спокойный будешь, усталый. А может, и не будешь! – добавил он. – Из художников кого любишь, Рембрандта?

– Да-а… – удивленно протянул Георгий. – А как вы догадались?

– Дурак бы не догадался. Со светом любишь играть. А из фотографов Картье-Брессона, так?

– Так, – кивнул Георгий. – Только я ему не подражал… То есть не хотел подражать.

– Не бойтесь совершенства, вам его не достичь, – усмехнулся Муштаков. – Не помните, кто это сказал, Мария Самойловна? – обратился он к даме в серьгах.

– Понятия не имею, – пожала она плечами. – Надо Марфу спросить, она все знает.

– Контражур что такое? – деловито спросил Муштаков – уже у Георгия.

– Контражур, или контровый свет, идет от прожектора, установленного напротив камеры, он высвечивает контуры и отделяет фигуру от фона, накладывает блики и светящийся ореол по контуру, создает экспрессивное настроение в кадре, – отчеканил тот.

Зря, что ли, он прочитал все книги по фотоделу, которые зачем-то собрала в гарнизонной библиотеке таежная дворянка Марина Францевна! Да и потом, уже в Таганроге, часами не вылезал из читального зала, когда понял, что хочет поступать на операторский.

– Знаешь, знаешь, – махнул рукой Муштаков. – Ладно, иди. Увлекательный ты парень!

– Постойте, Роман Иннокентьевич, что значит «иди»? – встрепенулась Мария Самойловна, и серьги у ее щек возмущенно зашелестели. – Я, например, не составила себе никакого представления об этом абитуриенте. Кроме наивной горячности и тщательно скрываемых амбиций, я пока ничего не увидела. Скажите, фамилия Эйзенштейн вам что-нибудь говорит? – обратилась она к Георгию.

Фамилия Эйзенштейн ему много чего говорила, и, чувствуя, что голос сейчас от радости сорвется на фальцет, он принялся вываливать на эту презрительную даму все, что знал об Эйзенштейне и обо всех его операторах. Даже презрительность ее, даже необъяснимая неприязнь к нему, которой Мария Самойловна не скрывала, – даже это больше не смущало Георгия и не уязвляло. Он чувствовал, что самое главное сегодня уже произошло, уже решилось, и ему хотелось подпрыгнуть выше стола, или показать язык, или сделать еще что-нибудь глупое и бесшабашное!

Он так ясно почувствовал это еще в аудитории, что потом даже не удивился пятерке, полученной за этот странный экзамен. Хотя все остальные, кто поступал на операторский – все они действительно были гораздо старше, и их было очень много, – смотрели на него с настороженным недоумением.

Георгия больше удивляло другое: как все-таки Муштаков догадался, что он любит Картье-Брессона?

«Ну, я же этого и не скрывал, – думал он, бредя по проспекту Мира, то и дело сталкиваясь с прохожими. – Мне же этого и хотелось – чтобы в каждой фотографии была какая-то мысль».

Это казалось ему главным в фотографиях обожаемого Картье-Брессона, этим они отличались от любых картин, вообще от живописи: простой мыслью, почти афоризмом, который ясно читался в каждом предмете и портрете, в каждой уличной сценке. Георгий догадывался, что это и заставляет вглядываться в них, – обманчивая уверенность в том, что вот-вот ухватишь знакомую мысль за ускользающий хвостик, вот-вот выразишь ее простыми словами. Он сам обманывался так, глядя на фотографии Картье-Брессона, и хотел, чтобы так же обманывались другие, глядя уже на его собственные фотографии.

Но как Муштаков догадался о том, что он хотел добиться именно этого? Значит, удалось?..

Вчера, полдня слоняясь по ВДНХ с выданным на время экзамена фотоаппаратом, Георгий долго не мог понять, что же все-таки хочет снимать. Вернее, желание-то было ему ясно: он хотел показать Москву – такую, какой видел ее сам. Непонятную, неизвестно почему приманчивую, огромную, равнодушную, живую, дышащую, как покрытая тонкой корочкой вулканическая лава… Но как это сделать?

И потом, когда уже печатал фотографии во вгиковской лаборатории, он не был уверен в том, что сделал все правильно. Да и технически нелегко оказалось это сделать: все-таки выдали абитуриентам не какой-нибудь профессиональный «Никон», а простенький фотоаппарат, с которым сильно не разгуляешься.

Георгий смотрел, как в красном свете фонаря проступают на фотобумаге снятые им кадры.

До предела увеличенная, четкая и оттого особенно неприятная, цепкая лапка голубя, сидящего на каких-то перилах, и сквозь нее, за ней – размытая толпа, похожая на беспечно и счастливо кружащуюся карусель.

Веревочка шарика, привязанная к тонкому запястью детской руки, а рядом – множество взрослых рук, уверенных, грубых или холеных, украшенных кольцами и дорогими часами.