banner banner banner
Руководство для домработниц (сборник)
Руководство для домработниц (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Руководство для домработниц (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Я их вставлю. Сначала прополощи.

Сунула ему стаканчик. Он промыл рот, выплюнул, не поднимая головы. Я полила зубы перекисью водорода и вставила ему в рот. “Вот, смотри!” – поднесла зеркальце Мейми с ручкой из слоновой кости.

– Што жа шелюсти! – и он засмеялся.

– Шедевр, дедушка! – я тоже засмеялась, поцеловала его в потный лоб.

– О боже! – взвизгнула мать, рванулась ко мне, раскинув руки. Поскользнулась на крови, ударилась о бачки для вырванных зубов. Схватилась за них, чтобы удержаться на ногах.

– Посмотри на его зубы, мама.

Она даже не заметила. Не видела разницы. Он налил ей “Джека Дэниэлса”. Она взяла стакан, рассеянно буркнула: “За тебя”, выпила.

– Ты спятил, папа. Он спятил. Откуда столько чайных пакетиков?

Его рубашка отлепилась от кожи с таким треском, что мне почудилось – лопнула по швам. Я помогла ему вымыть грудь и морщинистый живот. Сама тоже умылась, переоделась в коралловую кофту Мейми. Пока мы ждали такси “8–5”, мать и дед молча пили. Я сама спустила нас на лифте, остановила его самую чуточку над нижним этажом. Когда мы добрались домой, таксист помог деду взойти по лестнице. Дед задержался у двери Мейми, но та спала.

Улегшись на кровать, дедушка тоже заснул, а зубы его скалились в ухмылке, как у Белы Лугоши[15 - Бела Лугоши (1882–1956) – американский актер венгерского происхождения. Наиболее известен исполнением роли графа Дракулы в фильме “Дракула” (1931).]. Болели, наверное.

– Хорошо сработано, – сказала моя мать.

– Ты перестала его ненавидеть, мама, перестала ведь?

– Да нет, – сказала она. – Не перестала.

Звездочки и святые

Подождите, я сейчас все объясню.

В такие истории – как давеча утром с психиатром – я попадаю то и дело, с самого детства. Психиатр купил дом, затеял реконструкцию, а сам поселился в коттедже окнами на мой участок. Судя по лицу, человек был приятный и красавец, и мне, естественно, хотелось произвести на него хорошее впечатление. Была идея угостить его домашним печеньем, но вдруг он подумает, что я назойливая? Как-то спозаранку я как обычно пила кофе и смотрела в окно на свой сад, такой очаровательный: душистый горошек, и живокость, и космея. Настроение у меня было… ну-у-у… приподнятое… Почему я запинаюсь, прежде чем в этом признаться? А вдруг вы подумаете, что я сентиментальная, мне ведь хочется произвести на вас хорошее впечатление. В общем, смотрела я да радовалась, швырнула пригоршню корма на свою террасу и сидела, улыбаясь сама себе, когда десятки горлиц и зябликов слетелись поклевать. И вдруг – гром и молния – на террасу запрыгивают два гигантских кота и с громким чавканьем принимаются пожирать птиц, и перья разлетаются во все стороны, и в эту самую минуту психиатр выходит наружу. Таращится на меня, вскрикивает: “Какой ужас!” и удирает без оглядки. С тех пор он всячески старается меня избегать – правда-правда, мне не почудилось. И как, скажите на милость, мне теперь объяснить ему, что все случилось в мгновение ока и улыбалась я не котам, истребляющим птичек. Просто во мне еще не успела погаснуть радость от зябликов и душистого горошка.

Сколько себя помню, первое впечатление я всегда производила крайне неудачное. Вот в Монтане, например: я просто хотела снять с Кентширива носки, чтобы мы могли прогуляться босиком. Я же не знала, что они у него пришпилены булавками к кальсонам. Но больше всего мне хочется рассказать про школу Святого Иосифа. Видите ли, психиатры (только, прошу вас, не поймите меня неправильно, я не зациклена на психиатрах, я вообще никогда ни на чем не зацикливаюсь) … мне кажется, психиатры уделяют слишком много внимания первичной сцене и доэдипальной депривации, но упускают из виду психологические травмы, нанесенные начальной школой и одноклассниками – жестокими, беспощадными.

О том, что случилось в школе Вилас – первой моей школе в Эль-Пасо, – я даже рассказывать не стану. Одно большое недоразумение. И вот, когда с начала учебного года прошло почти три месяца, я, третьеклассница, стою на детской площадке перед школой Святого Иосифа. Моей новой школой. Стою и обмираю от ужаса. Я думала, что в школе, где носят форму, будет как-то полегче. Но на спину давит тяжелый металлический корсет, который нужен, чтобы у меня прошел сколиоз, как это называют… А если говорить прямо, он нужен, чтобы горб не рос. В общем, мне выбрали белую блузку и клетчатую юбку на несколько размеров больше, чтоб налезали на корсет, а моя мать, естественно, не подумала хотя бы укоротить юбку.

Когда я проучилась там несколько месяцев, опять случилось большое недоразумение. Однажды по школе дежурила сестра Мерседес. Молоденькая, ласковая – наверно, в ее прошлом была трагическая любовь. Скорее всего, он был летчик и погиб на войне… Когда мы проходили парами мимо сестры Мерседес, она дотронулась до моего горба и шепнула: “Дитя мое, ты несешь тяжкий крест”. Откуда ж ей было знать, что я успела сделаться религиозной фанатичкой и ее невинные слова убедят меня, что я предназначена нашему Спасителю?

(Ох, кстати, о матерях. На днях в автобус села мать с маленьким сыном. Она, очевидно, работает и, очевидно, забрала ребенка из садика после работы, она устала, но рада видеть сына, и вот она его расспрашивает, а он рассказывает обо всем, чем сегодня занимался. “Ты у меня особенный!” – восклицает мать, обнимая его. А мальчик: “Особенный? Значит, я дебил?!” На ресницах у него повисают огромные слезы, он весь дрожит от ужаса, а мать продолжает широко улыбаться – совсем как я тогда утром с птичками.)

В тот день на детской площадке я поняла, что никогда в жизни не войду в мир других. Не просто “не впишусь”, меня даже не впустят. В углу площадки две девочки крутили тяжелую скакалку, а остальные, красивые, розовощекие, поочередно проскакивали под веревкой: прыг-скок, и вовремя отскок назад, и снова в очередь. Топ-топ, ни одна не сбивалась с ритма. Посреди площадки была карусель с круглым сиденьем, которое головокружительно, беззаботно вертелось, никогда не останавливаясь, но хохочущие дети вскакивали на него и снова соскакивали, и не только не падали, а мчались дальше так же стремительно. Повсюду вокруг меня на площадке царили синхронность и симметрия. Две монахини: четки щелкают в унисон, аккуратные головки слаженно кивают детям. Мяч энергично стучит по бетону, дюжина мататенас подбрасывается и тут же подхватывается одним взмахом маленькой ручонки. Хлоп-хлоп-хлоп: эти девочки заняты замысловатыми, дико сложными играми в ладошки. “Собака прибежала, хозяину сказала. Хлоп-хлоп”. Я слонялась по площадке, не просто неспособная войти в их мир, но, казалось, невидимая, что было по-своему даже хорошо. Решила сбежать – завернула за угол школьного здания, где с кухни слышались смех и звяканье. Угол отгораживал меня от детской площадки, а приветливый смех в кухне успокаивал. Правда, туда мне тоже было нельзя. Но вдруг визг, крик, голос одной из монахинь: “Ой, разве я смогу, я ни за что не смогу”, и тут я смекнула: почему бы мне не зайти на кухню – монахиня ведь всего-навсего не может вынуть мышь из мышеловки. “Давайте я это сделаю”, – предложила я. И монахини так обрадовались, что даже ничего не сказали насчет того, что я вломилась в кухню, только одна шепнула другой: “Протестантка”.

Вот так все началось. Они меня не только приняли, но даже дали оладью: горячую, вкуснющую, со сливочным маслом. Естественно, дома я завтракала, но оладья была такая вкусная, что я умяла ее моментально и получила еще одну. Итак, каждый день в награду за то, что я вынимала мышей из двух-трех мышеловок и клала туда приманку, мне доставались не только оладьи, но и бесплатный образок со святым Христофором – жетон на обед. Так я была избавлена от необходимости перед первым уроком, у всех на виду, стоять в очереди за жетонами, которые выдавались в обмен на десять центов.

Из-за больной спины мне разрешалось оставаться в классе, пока другие занимались физкультурой или на большой перемене носились по площадке. Только утром приходилось непросто, потому что школьный автобус привозил нас загодя к запертым воротам. Я приказывала себе: попробуй с кем-нибудь подружиться, разговаривай с одноклассницами, но какое там. Все девочки были католички и учились вместе с подготовительного класса. Справедливости ради скажу, что они были добрые, нормальные. Но я была намного младше одноклассниц, потому что перепрыгнула через несколько классов. И вдобавок до войны жила исключительно в шахтерских поселках в глуши. Я не умела задавать вопросы вроде: “Тебе понравился урок про Бельгийское Конго?” или “Какое у тебя хобби?” Нет, я подбиралась к одноклассникам бочком и выпаливала что-нибудь вроде: “У моего дяди один глаз стеклянный”. Или “А я как-то нашла мертвого медведя-кадьяка, у него вся морда была в червях”. Девочки либо игнорировали меня, либо хихикали, либо говорили: “Врушка-врушка, мокрая подушка!”

Итак, одно время у меня было где перекантоваться до начала уроков. Я чувствовала, что приношу пользу, что меня уважают. А потом обнаружила, что девочки шипят мне вслед не только “протестантка”, но и “нищенка”, а позднее – “крысоловка” и “Минни Маус”. Я притворялась, что мне все равно, а кухню просто обожала: тихий смех и шепотки монахинь-кухарок в грубых холщовых рясах, похожих на ночные рубашки.

Естественно, к тому времени я решила стать монахиней – потому что они-то, судя по всему, никогда ни из-за чего не нервничали, и, главное, потому что была очарована их черными рясами и белыми накрахмаленными чепцами, похожими на гигантские ирисы. Готова поклясться: когда монахини стали одеваться на манер самых обыкновенных контролерш с парковки, католическая церковь потеряла массу потенциальных послушниц. И вот однажды в школу зашла моя мать – поинтересоваться, как у меня идут дела. Ей сообщили, что успеваемость у меня отличная, поведение примерное. Сестра Цецилия сказала, что на кухне они очень ценят мою помощь и стараются накормить меня сытным завтраком. Сказала моей матери – моей высокомерной матери в старой облезлой жакетке с облезлой, ослепшей – стеклянные глаза давно вывалились – лисой. Мать почувствовала унижение, а еще гадливость – из-за мышей, и бешеную ярость – из-за образков со святым Христофором, потому что все это время я каждое утро получала от нее по десять центов и после уроков тратила их на конфеты. Хитрая маленькая воровка. Шлеп-шлеп по щекам. Какое унижение!

Больше никакой кухни! А ведь это было чистой воды недоразумение. Наверно, монахини подумали, что возле кухни я кручусь, потому что голодаю, бедная крошка, и поручили мне мышеловки из милосердия, а не потому, будто моя помощь и вправду требовалась. Хуже другое: всю жизнь думаю и до сих пор не могу додуматься, как я могла бы своевременно развеять их заблуждения. Возможно, откажись я от той первой оладьи…

Вот так получилось, что теперь до начала уроков я отсиживалась в церкви и искренне решила стать монахиней или святой. Первая же тайна: пламя свечей, выстроившихся рядами под каждой статуей Иисуса, Марии и Иосифа, беспрерывно мерцает и дрожит, словно от порывов ветра, хотя огромная церковь наглухо закупорена и все тяжелые двери плотно закрыты. Я рассудила: в статуях столь крепок Дух Господень, что свечи трепещут и шипят, страдальчески трясутся. Когда свечи разгорались, озаряя раны на белых костлявых ступнях Иисуса, казалось, что кровь еще свежая.

Поначалу, зайдя в церковь, я оставалась у дверей; голова шла кругом от пьянящего запаха ладана. Я преклоняла колени и молилась. Стоять на коленях было ужасно больно: корсет врезался в позвоночник. Я не сомневалась, что боль приближает меня к святости и дана в наказание за грехи, но больно было так, что я перестала опускаться на колени, а просто сидела в церковном сумраке до звонка на первый урок. Обычно в церкви никого, кроме меня, не было: только по четвергам приходил отец Ансельмо и запирался в исповедальне. Несколько старух, старшеклассницы, иногда какая-нибудь девочка из начальной школы – все они проходили вперед, у алтаря останавливались преклонить колени и перекреститься, а потом еще раз становились на колени и крестились, прежде чем войти в исповедальню через вторую дверцу. Меня озадачивало, почему после исповеди одни молятся недолго, а другие – подолгу. Я отдала бы все на свете, лишь бы узнать, что происходит в исповедальне. Точно не скажу, сколько дней прошло, прежде чем я, как-то незаметно для себя, оказалась внутри, и сердце у меня бешено забилось. Обстановка была самая изысканная, превосходящая все мои фантазии. Надымлено миррой, подушка для коленей – бархатная, а сверху смотрит Пресвятая Дева, с неисчерпаемой жалостью и состраданием. За резной перегородкой – отец Ансельмо, в обычное время щуплый, вечно задерганный человечек. Но тут он предстал в виде силуэта – у Мейми висит похожий портрет мужчины в высокой шляпе. Он мог оказаться кем угодно: Тайроном Пауэром[16 - Тайрон Пауэр – известный американский киноактер (1914–1958).], моим отцом, Богом. Голос ничуть не похож на голос отца Ансельмо: низкий, отдается негромким эхом. Отец Ансельмо попросил меня прочитать молитву, которой я не знала, и тогда сам стал проговаривать ее по строчке, а я за ним повторяла: “…беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною”. Потом он спросил про мои грехи. Я не собиралась лукавить. Мне, истинная правда, не в чем было исповедоваться. Ни единого греха. И я ужасно застыдилась: неужели так ничего и не придет в голову? Загляни в глубины своего сердца, дитя мое… Ничего. В отчаянии, из пламенного желания угодить, я выдумала один грех. Я стукнула свою сестру по голове щеткой для волос. Ты завидуешь сестре? О да, святой отец. Завидовать грешно, дитя мое, помолись, чтобы Господь разрешил тебя от этого греха. Три “Аве Мария”. Я встала на колени и, начав молиться, сообразила, что наказание недолгое, в следующий раз надо заслужить что-нибудь получше. Но следующего раза не было. Сестра Цецилия в тот же день велела мне остаться после уроков. Хуже всего была ее доброта. Она понимает, как сильно мне хочется приобщиться к таинствам Церкви. К таинствам – ой как хочется! Но я протестантка: не крещена, не конфирмована. Мне дозволено ходить в их школу, и сестра Цецилия этому рада, потому что я хорошая, послушная ученица, но участвовать в жизни их Церкви мне нельзя. Я должна оставаться на детской площадке вместе с другими девочками.

Меня осенила страшная мысль, и я достала из кармана мои четыре карточки со святыми. За каждое “отлично” по чтению или арифметике полагалась одна звездочка. В пятницу ученица, у которой было больше всего звездочек, получала карточку со святым – очень похожую на карточки с бейсболистами[17 - Коллекционные карточки с портретами бейсболистов выпускаются в США и других странах, где популярен бейсбол.], только у святых были нимбы, облепленные блестками, а у бейсболистов – нет.

– У меня не отберут моих святых? – спросила я, и в груди у меня закололо.

– Конечно, не отберут. Надеюсь, ты заслужишь еще очень много новых, – сестра Цецилия улыбнулась мне и опять обласкала. – Ты все равно можешь молиться, милая девочка, о наставлении на путь истинный. Давай помолимся вместе. “Радуйся, Мария…”

Я зажмурилась и начала горячо молиться Богоматери, у которой всегда будет лицо сестры Цецилии.

Всякий раз, когда на улице – далеко ли, близко ли – выла сирена “скорой”, сестра Цецилия, чем бы мы ни были заняты, просила нас прерваться, преклонить голову, уткнувшись в деревянную парту, и прочесть с начала до конца “Радуйся, Мария”. Я это делаю до сих пор. В смысле читаю “Радуйся, Мария”. Вообще-то… лбом к деревянным столешницам я тоже прижимаюсь: слушаю, потому что столы шумят, точно ветки на ветру, точно до сих пор остаются деревьями. В те годы мне не давали покоя самые разные вопросы: например, чту вдыхает жизнь в свечи и откуда берется звук, который в партах. Если в мире Божьем у всего есть душа, даже у парт – у них ведь есть голос, – то должен быть и рай. Меня в рай не пустят, потому что я протестантка. Мне придется отправляться в лимбус[18 - Лимбус, лимб – в католицизме пространства на границе ада и рая, куда попадают души людей, не принявших крещения, а также души ветхозаветных праведников и младенцев.]. А я готова попасть в ад, но только не в лимбус – очень уж противное название, похоже на “свинтус”, несолидное.

Я сказала матери, что хочу стать католичкой. Мать с дедом закатили истерику. Дед хотел перевести меня обратно в Вилас, но мать сказала: нет, там одни мексиканцы и малолетние преступники. Я ей сказала, что у Иосифа полно мексиканок, но она ответила: эти из хороших семей. А у нас семья хорошая? Я искренне не понимала, хорошая она или нет. Я и теперь заглядываю в панорамные окна, за которыми сидят целые семейства, и размышляю: “Чем они заняты? Как они между собой разговаривают?”

Однажды сестра Цецилия пришла к нам домой в сопровождении другой монахини. Зачем они приходили, не знаю: им не дали и слова сказать. Началась катавасия: мать плачет, Мейми – моя бабушка – плачет, а дедушка спьяну кинулся на монахинь, стал обзываться: “Ну вы, вороны”. На следующий день я боялась, что сестра Цецилия будет сердиться и на большой перемене, оставляя меня посидеть в классе одну, не скажет: “До скорого, милая”. Но она, уходя, дала мне книгу “Как Бетси нашла понимание”[19 - Детская повесть американской писательницы Дороти Фишер, впервые опубликованная в 1916 г.] и сказала: “Мне кажется, тебе понравится”. Это была первая настоящая книга, которую я прочитала, первая книга, в которую я влюбилась.

Она хвалила меня на уроках, ставила в пример другим каждый раз, когда я получала звездочку, или по пятницам, когда мне доставалась карточка со святым. Я старалась во всем ей угождать: тщательно выводила наверху каждой страницы в тетрадках A.M. D. G.[20 - Ad maiorem Dei gloriam (AMDG) – “К вящей славе Божией” (лат.), геральдический девиз ордена иезуитов.], спешила вытереть доску тряпкой. Мои молитвы были самыми громкими, а моя рука поднималась первой, когда сестра Цецилия задавала вопрос. Она давала мне почитать книги, а однажды подарила бумажную закладку с надписью “Молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей”. В столовой я показала закладку Мелиссе Барнс. По глупости я думала: раз сестра Цецилия меня любит, полюбят и девочки. Но теперь насмешки сменились ненавистью. Когда на уроке я вставала, чтобы ответить, они шептали: “Подлиза, подлиза, подлиза”. Сестра Цецилия поручила мне собирать десятицентовики и выдавать жетоны на обед, и каждая девочка, забирая свой образок, шептала: “Подлиза”.

А потом однажды – как гром с ясного неба – мать на меня взъелась, потому что мой отец писал мне чаще, чем ей. Это потому, что я ему чаще пишу. Нет, потому, что ты подлиза. Однажды я пришла домой поздно (не успела на автобус, который отправлялся с главной площади). Мать стояла на верхней ступеньке лестницы, зажав в одной руке голубой конверт “Авиапочты” – письмо от отца. Другой рукой она зажгла, чиркнув ею по ногтю, кухонную спичку и, пока я взбегала по лестнице, сожгла письмо. Эти ее фокусы всегда меня пугали. Пока я была маленькая, спичку не замечала, думала, что мать прикуривает от своего пылающего пальца.

Я перестала разговаривать. Никому не объявила: “Все, я больше никогда ни слова не скажу”. Нет, я перестала разговаривать постепенно, а когда мимо проносилось завывание сирен, утыкалась лбом в парту и бормотала себе под нос молитву. Когда сестра Цецилия вызывала меня на уроке, я вставала, мотала головой и снова садилась. Я перестала получать святых и звездочки. Но все понапрасну: надо было это проделать раньше. А теперь меня стали звать “дура-передура”. Когда все ушли на физкультуру, сестра Цецилия задержалась в классе: “Что случилось, милая? Чем я могу тебе помочь? Поговори со мной, пожалуйста”. Я стискивала челюсти и отводила взгляд. Она ушла, а я осталась в классе, в душном полумраке. Скоро она вернулась, принесла книгу “Черный красавчик” и положила ее передо мной. “Чудесная книга, только очень грустная. Скажи мне, ты из-за чего-то грустишь?”

Я убежала от нее и от книги в гардеробную. Конечно, в знойном Техасе мы ходили без пальто, и гардеробная не требовалась, в ней хранились коробки с пыльными учебниками. И с пасхальными украшениями. И с рождественскими. Сестра Цецилия вошла в эту узкую каморку вслед за мной. Взяла за плечи, развернула к себе, заставила встать на колени. “Давай помолимся, – сказала. – Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего Иисус…” На глазах у нее выступили слезы. В ее взгляде было столько нежности, что я просто не вынесла. Стала вырываться, нечаянно сбила ее с ног. Чепец, зацепившись за крючок на вешалке, слетел у нее с головы. Девчонки врали: голову она не бреет. Она закричала, выбежала в коридор.

В тот же день меня сняли с уроков и отправили домой: исключили из школы Святого Иосифа за то, что я ударила монахиню. Не понимаю, как она могла подумать, что я способна ее ударить. Все было совершенно не так.

Руководство для домработниц

42 ПЬЕМОНТ-КОЛЬЦЕВОЙ. Автобус неторопливо катит к Джек-Лондон-сквер. Домработницы и пожилые дамы. Я села рядом со слепой старушкой, которая читает книгу, набранную шрифтом Брайля: медленно, бесшумно водит пальцем по странице, от строчки к строчке. Смотришь и успокаиваешься. Старушка сошла на Двадцать девятой улице, где с вывески “ПРОДУКЦИЯ ОБЩЕСТВА СЛЕПЫХ” осыпались все буквы, кроме “СЛЕПЫХ”.

Мне тоже сходить на Двадцать девятой, но я поневоле еду в центр: надо обналичить чек миссис Джессел. Если она еще раз выпишет чек вместо того, чтобы отдать наличными, я от нее уйду. А еще у нее никогда не бывает мелочи. На прошлой неделе я отдала свои кровные двадцать пять центов, чтобы доехать до банка, и что же вы думаете: оказалось, она забыла расписаться на чеке.

Она все забывает, даже свои болячки. А я их подбираю и кладу на ее секретер, когда обметаю пыль. На каминной доске бумажка: “10 УТРА ТOШЬНОТА” (пентобарб.). На полке у раковины – “ДИЯРЕЯ”. На кухонной плите – “ГОЛ-КРУЖ. ПЛОХО С ПАМЯТЬЮ”. В основном она забывает, пила ли сегодня фенобарбитал, и забывает, что уже два раза звонила мне домой спросить, пила ли, и где ее кольцо с рубином, и так далее.

Она ходит за мной по пятам, из комнаты в комнату, повторяя одни и те же фразы, снова и снова. Я с ней скоро сама свихнусь. Каждый раз говорю: “Все, ухожу”, но мне ее жаль. Ей не с кем поговорить, кроме меня. Муж – адвокат, у него есть гольф и любовница. Наверно, миссис Джессел про это не знает или не помнит. А вот домработницы знают всё.

Домработницы воруют, что правда, то правда. Но не те вещи, над которыми так трясутся наши хозяйки. Лежащие мертвым грузом излишки – вот что, в конце концов, совращает нас с пути истинного. А мелочь в ваших стильных пепельницах нам совершенно ни к чему.

В один прекрасный день за бриджем некая дама поделилась идеей: “Хотите проверить домработницу на честность – понаставьте везде миниатюрные пепельницы и насыпьте в них горсточки мелочи, и пусть они будут на каждом шагу”. У меня свое решение: всегда подкладываю в пепельницы по два-три цента, а иногда даже десятицентовик.

Придя на работу, я первым делом проверяю, где лежат часы, кольца, вечерние сумочки из золотой парчи. И потом, когда хозяйки прибегают, запыхавшись, раскрасневшиеся, все на нервах, спокойно говорю: “У вас под подушкой” или “За вашим фисташковым унитазом”. Я лично ворую только снотворное: запасаюсь на черный день.

Сегодня я украла баночку кунжута “Острова специй”. Миссис Джессел редко готовит. А если готовит, то курицу с кунжутом. Рецепт приклеен к дверце шкафчика с пряностями. Его ксерокопия лежит в ящике с марками и шпагатом, еще одна – в ее записной книжке. Всякий раз, заказывая по телефону курицу, соевый соус и херес, она добавляет еще баночку кунжута. У нее пятнадцать баночек кунжута. Теперь четырнадцать.

Пока ждала сорок второго, сидела на бордюре, а надо мной стояли три другие домработницы, темнокожие, в белых форменных платьях. Они старые подруги, много лет работают на Кантри-клаб-роуд. Вначале мы хором возмутились: автобус пришел на две минуты раньше, показал нам хвост. Паршивец. Водитель прекрасно знает, что домработницы всегда ждут на остановке и следующий сорок второй будет только через час.

Я курила, другие сравнивали то, чем разжились. Прихвачено без спросу: лак для ногтей, духи, туалетная бумага. Подарено: разрозненные сережки, двадцать вешалок, рваные бюстгальтеры.

(Совет домработницам: что бы вам ни подарила хозяйка, берите и благодарите. Ненужное можно оставить в автобусе – запихнуть в щель между сиденьями.)

Чтобы включиться в разговор, я показала им мою баночку с кунжутом. Они покатились со смеху. “Ой, доча, учудила! Кунжут?!” Спросили, как только меня хватает так долго работать у миссис Джессел. Почти все сбегают самое позднее после третьего раза – просто не выдерживают. Спросили, правда ли, что у нее сто сорок пар туфель. Да, но это еще не страшно, а вот что почти все пары одинаковые…

За приятной беседой час прошел незаметно. Обсудили всех дам, у которых работаем. Посмеялись, иногда не без горечи.

Домработницы старой школы обычно меня сторонятся. И устроиться домработницей мне нелегко, потому что я “образованная”. Черт возьми, никакую другую работу я сейчас точно не найду. Я навострилась сразу же сообщать дамам: мой муж-алкоголик недавно умер, оставив меня с четырьмя детьми. Я никогда нигде не работала – детей растила, и всякое такое прочее.

43 ШЭТТАК – БЕРКЛИ. Скамейки с надписью РЕКЛАМНОЕ АГЕНТСТВО “ТОЧКА РОСЫ” каждое утро сырые. Прошу у прохожего прикурить, а он отдает мне всю книжечку. “ПРОФИЛАКТИКА СУИЦИДА”. Спички для дураков, супербезопасные – чиркаш спрятан под специальным клапаном. Береженого бог бережет.

На той стороне улицы женщина из химчистки “Чистота” подметает свой кусок тротуара. По обе стороны от нее асфальт словно бы шевелится: столько на нем мусора и листьев. В Окленде осень.

В тот же день, когда, отработав у Хорвицей, я ехала обратно, тротуар перед “ЧИСТОТОЙ” снова скрывали листья да мусор. Я швырнула на него свой пересадочный билет[21 - В США есть билеты на общественный транспорт, позволяющие бесплатно сделать одну пересадку на другой маршрут.]. Мне всегда дают пересадочные билеты. Иногда я их кому-нибудь отдаю, но чаще просто храню на всякий случай.

Тер поддразнивал меня за то, что я никогда ничего не выбрасываю:

– Знай, Мэгги Мэй: на этом свете нет ничего, что ты можешь удержать. Ничегошеньки – разве что меня.

Когда мы жили на Телеграф-авеню, я однажды проснулась от того, что Тер сунул мне в руку колечко от пивной банки. Смотрит на меня сверху вниз и улыбается. Терри был молодой ковбой, приехал из Небраски. Он никогда не ходил в кино на зарубежные фильмы. А почему, я только теперь сообразила – не успевал прочесть субтитры.

Если Тер читал книгу, что случалось редко, то каждую прочитанную страницу вырывал и отшвыривал. Прихожу домой, а по всей комнате – окна у нас всегда были открыты или разбиты – кружатся листки, точно голуби на парковке у супермаркета.

33 БЕРКЛИ (ЭКСПРЕСС). Тридцать третий заблудился! У вывески “СИРС”[22 - Магазин крупной американской торговой сети.] водитель прозевал поворот на шоссе. Все пассажиры принялись давить на кнопки, и водитель, багровый от стыда, свернул налево на Двадцать седьмую. И завез нас в тупик. Местные высовывались из окошек поглазеть на автобус. Четверо мужчин вышли из своих домов, чтобы помочь водителю выбраться задним ходом – протыриться по узкой улице между припаркованных машин. Вырвавшись на шоссе, автобус разогнался до восьмидесяти миль. Стало как-то страшновато. Мы все переговаривались, перебивая друг друга, оживились: все-таки событие.

Сегодня мне к Линде.

(Домработницы! Возьмите за правило: у друзей работать нельзя. Рано или поздно они обидятся на вас за то, что вы про них слишком много знаете. Либо, по той же причине, они вам разонравятся.)

Но Линда и Боб – мои добрые старые друзья. Даже когда их нет дома, я чувствую их тепло. На простынях – пятна от спермы и черничного желе. В туалете – “Скаковой листок” и сигаретные бычки. Записки, которые Боб пишет Линде: “Купи курево, машину тебе оставляю, трам-па-ра-рам и трали-вали”. Рисунки: “Андреа с любовью маме”. Корочки от пиццы. Протираю “Виндексом” их зеркальце для кокаина.

Из всех домов, куда я хожу работать, только этот не сверкает чистотой. Точнее, это натуральный свинарник. Каждую среду я, чувствуя себя Сизифом, поднимаюсь по ступенькам в гостиную, которая вечно выглядит так, словно хозяева затевают переезд.

С друзей я имею не очень много: не требую ни почасовой оплаты, ни денег на проезд. И пообедать у них, естественно, всегда нечем. А тружусь в поте лица. Но часто присаживаюсь отдохнуть, задерживаюсь допоздна. Курю и читаю “Нью-Йорк таймс”, порнороманы, “Как возвести крышу над патио”. А в основном просто смотрю в окно на соседний дом, где раньше жили мы. Рассел-стрит, дом 2129. Смотрю на дерево, на котором растут “деревянные груши”. Тер любил стрелять по ним из духовушки. Штакетник и теперь блестит от его стальных шариков. Вывеска “БЕКИНС”, освещавшая по ночам нашу постель. Я тоскую по Теру и курю. Поездов днем не слышно.

40 ТЕЛЕГРАФ-АВЕНЮ – САНАТОРИЙ “МИЛЛХЕЙВЕН”. Четыре старухи в инвалидных креслах смотрят туманным взглядом на улицу. За их спинами, на сестринском посту, красивая чернокожая медсестра танцует под “Я застрелил шерифа”[23 - Известная песня Боба Марли.]. Музыка кажется громкой даже мне, но старухи – ноль внимания. Под ними на тротуаре лежит записка, кривые буквы: “ОНКОЛОГИЧ. ИНСТИТУТ, 13.30”.

Автобус опаздывает. Мимо проезжают машины. Если в автомобиле богатый, он никогда не смотрит на людей на улице – не смотрит, и все. А бедный обязательно посмотрит… Вообще-то порой кажется, что бедняки просто катаются по городу, глазея на прохожих. Я сама так делала. Бедняки проводят много времени в ожидании. В очередях за соцпособием и на бирже труда, в прачечных самообслуживания, у телефонных будок, в приемных покоях, в тюрьмах и т.д. Дожидаясь сорокового, все мы заглядывали в широкое окно под вывеской “ПРАЧЕЧНАЯ БАКА И АДДИ”. Бак родился среди бензобаков – на автозаправке в Джорджии. Сейчас, распластавшись на пяти стиральных машинах, он привинчивал к стене у себя над головой гигантский телевизор. Адди развлекала нас смешной пантомимой: показывала знаками, что телевизор обязательно свалится. Прохожие останавливались вместе с нами понаблюдать за Баком. А экран отражал всех нас – совсем как в передаче “Человек с улицы”.

Рядом, в “ФУШЕ” – большие негритянские похороны. Я раньше читала неоновую вывеску агентства ритуальных услуг как “ТУШЕ”, и мне неизменно представлялась смерть в маске, а кончик ее рапиры – у моего сердца.

У меня набралось тридцать таблеток: от Джесселов, Бёрнсов, Макинтайров, Хорвицей и Блумов. В каждом доме, где я работаю, колес столько – у одних они возбуждающие, у других успокоительные, – что какого-нибудь “ангела ада” упекли бы за такие запасы на двадцать лет.

18 ПАРК-БУЛЬВАР – МОНКЛЕР. Центральная часть Окленда. Пьяный индеец – он вечно торчит на остановке – уже запомнил меня, каждый раз говорит: “Вот так-то, милка, судьба придет – по рукам свяжет”.

На Парк-бульвар – синий автобус полицейского управления нашего графства, на окнах решетки. В автобусе – два десятка арестантов, едут в суд на предъявление обвинения. Мужчины в оранжевых комбинезонах скованы вместе и передвигаются, словно одна артель. И вообще-то с тем же чувством локтя. В автобусе темно. В стекле отражается светофор. Желтый “ЖДИТЕ-ЖДИТЕ”. Красный “СТОЙТЕ-СТОЙТЕ”.

Долго, сонно тянется время: до фешенебельных холмов Монклер, затянутых дымкой, час езды. В автобусе одни домработницы. На склоне чуть ниже лютеранской церкви “Сион” – огромный черно-белый указатель “БЕРЕГИСЬ КАМНЕПАДА”. Каждый раз читаю и каждый раз невольно начинаю смеяться. Другие домработницы и водитель оборачиваются, таращатся на меня. Это уже ритуал. Когда-то я машинально крестилась, проезжая мимо католических церквей. А перестала, наверно, потому, что пассажиры вечно оборачивались и таращились. Но “Радуйся, Мария” я до сих пор машинально читаю про себя, когда слышу сирены “скорых”. И это доставляет мне большие неудобства, потому что в Окленде я живу на “Пилюльке”, между трех больниц.

У подножия холмов Монклер женщины на “тойотах” ждут приезжающих на автобусе домработниц. Меня всегда подвозят до верхнего конца Снейк-роуд: я сажусь вместе с Мейми к ее хозяйке, и та говорит: “Ой, Мейми, какая вы красотка в этом мелированном парике, а я прямо от мольберта, черт-те в чем”. Мы с Мейми закуриваем.

Голос женщины всегда повышается на две октавы, когда она разговаривает с домработницей или кошкой.

(Домработницы! Кстати, о кошках… Никогда не ласкайте кошек, не разрешайте им играть со шваброй и тряпками. Дамы станут ревновать. Но никогда не спихивайте кошек со стульев. А вот собак всегда ласкайте и, когда приходите в дом впервые, пять-десять минут гладьте Чероки или Лапку. И не забывайте закрывать унитазы крышками. Пушистые, слюнявые толстомордики.)

Блумы. Самый странный дом из тех, где я работаю, единственный красивый дом. И он, и она – психиатры. Семейные психотерапевты. У них двое усыновленных “дошкольников”.

(В домах, где есть “дошкольники”, лучше не работать. Младенцы – прелесть. На них можно смотреть часами, их можно укачивать на руках. Но детки чуть старше – это рев, засохшие комки каши, затвердевшие неожиданности, по которым потоптались тапочки в виде песика Снупи.)

(У психиатров тоже не надо работать. Спятишь. Я сама могла бы дать им пару советов… Мужские туфли для увеличения роста – ну-ну…)

Доктор Блум (он, а не она) снова сидит дома, болеет. Он еще и астматик, в довершение всего. Стоит вот в халате, мешает мне, почесывает шлепанцем свою бледную волосатую ногу.

“О-го-го-го, миссис Робинсон”[24 - “Миссис Робинсон” – песня популярного дуэта “Саймон и Гарфанкел” из кинофильма “Выпускник” (1967).]. У него стереосистема за две тысячи долларов и пять пластинок. Саймон и Гарфанкел, Джони Митчел и три альбома “Битлз”.

Стоит в дверях кухни, чешет другую ногу. Когда я, орудуя шваброй, рисую на полу “Мистером Мускулом” сладострастные разводы – от доктора Блума до обеденной зоны, – спрашивает, почему я выбрала такую работу.

– Сдается мне, то ли от чувства вины, то ли со зла, – говорю нараспев.

– Можно, я заварю себе чаю, когда высохнет пол?

– Будет вам, идите присядьте. Я принесу чай. С сахаром или с медом?

– С медом. Если это не слишком затруднительно. И с лимоном, если…

– Идите, присядьте. – Несу ему чай.

Однажды я вздумала подарить четырехлетней Наташе черную кофточку с блестками. Для игр в принцесс. Доктор Блум (она, а не он) раскипятилась, завопила: “Это же разврат”. Сначала я поняла ее слова так, будто она обвиняет меня в попытке совратить Наташу. Она выкинула кофточку в мусорный бак. А я, когда отработала, вытащила из бака и унесла, и теперь иногда надеваю, когда играю в принцессу.

(Домработницы! На своем пути вы повстречаете много эмансипированных женщин. Первая стадия – группа женской солидарности; вторая стадия – наем домработницы; третья – развод.)

Таблеток у Блумов – полным-полно, прямо как из рога изобилия. Ее тонизирующие и его успокоительные. У него есть таблетки “белладонна”. Не знаю уж, как они действуют, но жаль, что меня зовут не Белладонна.

Однажды утром я подслушала, как он сказал ей за завтраком: “Давай сегодня сделаем что-нибудь спонтанное: пойдем с детьми запускать воздушного змея!”

Растрогал меня до глубины души. Сердце советовало мне немедленно встрять в их разговор, наподобие домработницы из комиксов на последней странице “Сэтердей ивнинг пост”. Я умею делать отличных змеев и знаю хорошие места в Тилдене: вот где ветер. В Монклере ветра нет. Но моя рука включила пылесос, чтобы заглушить ответ его супруги. На улице лило как из ведра.

В игровой комнате тарарам. Спрашиваю Наташу: “Вы с Тоддом правда играете во все эти игрушки?” Она говорит, что по понедельникам они с Тоддом, как только встанут, вываливают игрушки на пол, потому что в этот день приду я. “Веди сюда брата”, – говорю.

Только я их впрягла в работу, заходит доктор Блум. Она, не он. Читает мне нотацию: не надо, мол, вмешиваться, она, мол, не желает “грузить детей комплексами вины и долга”. Стою, слушаю надувшись. Она умолкает, а потом добавляет: разморозьте, мол, холодильник и протрите его нашатырем, а потом – ванильным экстрактом.

Нашатырь и ванильный экстракт? Всю ненависть с меня как рукой сняло. Вроде бы мелочь, но я поняла, что ей искренне хочется иметь уютный дом и не хочется, чтобы ее детей грузили комплексами вины и долга. Потом я выпила стакан молока, от которого пахло нашатырем и ванилью.

40 ТЕЛЕГРАФ-АВЕНЮ – БЕРКЛИ. “ПРАЧЕЧНАЯ БАКА И АДДИ”. Адди сейчас одна в прачечной, моет огромное окно. Позади нее, на одной из стиральных машин, лежит гигантская рыбья голова в целлофановом пакете. Глаза невидящие, сонные. Это им приятель – Уокер его зовут – приносит головы на бульон. Адди рисует на стекле здоровенные мыльные круги. На той стороне улицы, в детском саду Святого Луки, маленький мальчик решает, что она ему машет. И тоже машет, описывая рукой такие же громадные круги. Адди замирает, улыбается, машет ему по-настоящему. Подходит мой автобус. В гору по Телеграф-авеню, в сторону Беркли. САЛОН КРАСОТЫ “ВОЛШЕБНАЯ ПАЛОЧКА”, в витрине – звезда из фольги, прикрепленная к мухобойке. Рядом – ортопедические товары: две умоляющие руки и одна нога.

Тер отказывался ездить на автобусах. Люди нагоняли на него тоску: просто сидят, и все. Но автовокзалы ему нравились. Мы часто ходили на автовокзалы в Сан-Франциско и Окленде. Чаще в Окленде, на Сан-Пабло-авеню. Однажды он сказал, что любит меня за то, что я похожа на Сан-Пабло-авеню.

А он был похож на свалку в Беркли. Жаль, что до свалки не ходит автобус. Мы туда ездили, когда скучали по Нью-Мексико. Там голо и ветрено, и чайки парят, как в пустыне козодои. В какую сторону ни глянь, везде только небо. По дорогам, поднимая лавины пыли, громыхают мусоровозы. Серые динозавры.