скачать книгу бесплатно
Но Спицын все же против списывания провинции со счетов вообще, насаждения упрощенных схем жизни (чудовищных конструкций), кои не отражают реалии России. Одни нити и механизмы исторического процесса. Людей вообще нет. Поэтому, громя в своем письме централизованную историю Руси в «Курсе русской истории» В. Ключевского, он пишет про последнего: «Это не историк правды, трепещущий за каждый факт и ищущий в нем с боязнью, ожиданием, трепетом – истины, это лишь хладнокровный математик, систематик-резонер, все понимающий и ничем не дорожащий… Его ясный курс истории представляется мне какою-то огромною чудовищною сплетней, кто в прошлом видит только каких-то марионеток, которых тасует то так, то иначе и воображает, что такова жизнь. Ключевский играет в историю, а не живет ею…» Сейчас эти игры продвинулись далеко вперед. Но в таком ракурсе зрения на прошлое теряется конкретика жизни, ее вкус и цвет.
Впрочем, в XIX – начале XX века основную часть гона русской жизни взял на себя Петербург, хотя и Москва, как «порфироносная вдова», значила немало. Столица в России последних веков – источник силы, власти и богатства. А также в некоторые эпохи – новой знати. Например, «люди в случае» при Екатерине II или «новые русские» в эпоху Ельцина. Как пелось в одной популярной песне середины 1990?х годов:
Вот господа хорошие,
Крестьянского обличия,
Зато в Версаче с ног до головы;
С раскормленными девками,
Икрою и креветками
Веревки вьют из города Москвы.
Воздух улицы тут очень заметен, точнее – завистливый взгляд городской окраины на центр. А разве не так смотрел нередко в своих песнях В. Высоцкий? И это тоже культура. Культура городского романса, основанная на просторечии говора улицы, а не книжном знании писательской техники. Настоящая книга все же основана не на книге, а на крови реальной жизни нации. Подпитка культуры снизу (из низов общества) шла всегда. Столицы как гигантский пылесос (с разной мощностью в разные века) высасывали все яркое, необычное и мощное из провинции и на этом жировали и матерели.
И все же скорость течения времени в провинции всегда была меньше, чем в столицах. В провинции время малоподвижно, а местами почти неподвижно в течение столетий. Цари, герои, вожди и их присные сменяли друг друга на верхушке властной пирамиды, но русский крестьянин все так же пахал землю, изолируясь от всяких изменений. Мало того что историческое время в столице, провинциальном городе и селе течет по-разному (и дело не только в его скорости); но оно в нашем патриархальном укладе жизни еще и замкнутое, круговое, привязанное к аграрному циклу одних и тех же работ в течение года. Такое время предпочтительнее не только для крестьян, но и для купцов, сапожников, дьячков – чем время линейное.
Но уже в XIX веке, а тем более в XX русские книги полны сюжетов про «нового» человека, разрывающего кольцо старого времени, кующего для себя новое время. Этот герой – то «лишний» человек, как Онегин, Печорин или Григорий Мелихов; то нигилист, как Базаров, то рыцарь без страха и упрека, как Павка Корчагин или Алексей Маресьев. В любом случае – это выскочка, изгой, человек, бегущий впереди паровоза жизни, ускоритель времени, «теин в чаю», «букет цветов в благородном вине».
И в целом вся русская книга стала гигантским и очень мощным ускорителем русской жизни, исторического времени. В XX же веке скорость исторического времени, вырвавшегося из-под контроля человека, настолько увеличилась, что все книги сильно отстали от него, и художественную литературу отнесло на обочину жизни общества – в маргинальную нишу развлечений после трудного дня.
Анна Ахматова справедливо писала в «Беге времени»:
Что войны, что чума? Конец им виден скорый;
Их приговор почти произнесен.
Но как нам быть с тем ужасом, который
Был бегом времени когда-то наречен?
То есть скорость времени не есть хорошо для жизни отдельного человека в России, да и во всем мире, хотя этого джинна из бутылки – назад в нее не затолкаешь. Россия раскрестьянилась… И все же традиции выключенности из городской культуры (один выступает – другие смотрят), политической жизни общества, консерватизма населения в быту и менталитете; одновременно неприязненного и подобострастного отношения к аппарату любой власти – сохранились в российской провинции по сей день. И слава богу! Это и есть традиция чтения настоящей живой бумажной книги прошлых веков.
Сейчас основные читатели книги – женщины. Прорыв произошел в XX веке, когда советская власть выдернула женщину из семьи, поставив ее к станку или усадив в контору. Нехотя патриархальное общество, разрушенное великими войнами и стройками, сдавало свои позиции. Но деваться ему было некуда. А ведь совсем недавно дело обстояло так. Вот любопытная статистика владельческих записей на книгах первой четверти XIX века Вятской губернской библиотеки. По сословиям и полу: чиновники и учителя – 65; священнослужители – 31; купцы – 26; мещане – 8; крестьяне и военные – по 2 человека; женщины – 7. Эпоха разночинцев – главных читателей России второй половины XIX века, еще впереди.
О пользе и вреде многочтения
Действительно, чтение делает человека, обрабатывает его изнутри; но оно же отрывает его от земли, и он ступает уже по облакам, устремляясь в свои мысленные эмпиреи. Это совсем неплохо, если не заканчивается катастрофой. Нужен разумный баланс и сочетание прагматической жизни с жизнью идеальной – книжной. Для каждого человека он, видимо, свой.
Замечательный русский этнограф Дмитрий Константинович Зеленин (1878–1954), сын дьячка из глухого вятского села, в юности учился в Вятской духовной семинарии. В своем дневнике той поры он делал прелюбопытные записи о самом процессе чтения и его последствиях для себя. Великолепный самоанализ! 2 декабря 1896 года вполне зрелый (в ту пору) 18?летний юноша писал: «Вон что я, оказывается. Что бы я ни читал, беллетристику ли, научные ли вещи, один результат. Я воспринимаю (…) читаемое в свою плоть и кровь и наслаждаюсь этим восприятием и работою, самим процессом, мне приятно это движение в мозгах; которое, к слову сказать, я иногда даже и сознаю, ощущаю, я смакую это удовольствие, тем более что в будущем оно грезится мне еще новыми наслаждениями (…) Меня поражает, ошеломляет эта красивая нить мысли (…) Мне так жалко тревожить это прекрасное здание».
В природе и атмосфере чтения молодой семинарист видел прочный якорь своей жизни, несмотря на бурную толчею событий и сумятицу текущих дней. В тот же день он продолжает в дневнике: «Раньше я мечтал быть ученым, жрецом чистой науки, вроде Менделеева или даже Геккеля, и на этом, очевидно, придется остановиться. Здесь ведь приходится работать, а это для меня наслаждение; наблюдать жизнь, которая ускользает как-то от моих близоруких глаз, – не это вечное и беспрестанно движущееся и изменяющееся; а нечто прочное, стойкое, что можно забрать в свои лапы, подвергнуть неумолимому анализу. Итак, да здравствует наука!» И эту линию жизни он честно протянул в XX веке. Несмотря ни на что.
С какой невероятной силой русские разночинцы XIX века втягивали, всасывали в себя книжное знание! Это их ставка на новую жизнь! Мощь этого поглощения книги потрясает по сей день. Вся русская наука XIX–XX веков стоит на этих семинаристах-книгочеях. Для них наука – божество и главная ценность жизни. Для личной жизни человека – это не только плюсы. Тот же Зеленин, фанатично преданный черновой научной работе, которая в советские годы в основном была не востребована, прожил всю жизнь одиноким холостяком-професором Ленинградского ун-та, в окружении своей громадной библиотеки, каждый день занимаясь любимым научным трудом, который в условиях государственной политики той эпохи (раскрестьянивание России) считался вредным и ненужным.
И все же! Книга рождает книгу. Нет ли здесь ухода от реалий малосимпатичной жизни в скорлупу своих внутренних чувств и переживаний, наслаждения своей способностью мыслить? В такой жизни немало своих фобий и комплексов, гордыни и самоуничижения. 28 декабря 1897 г. выпускник семинарии и будущий ученый записал в своем дневнике: «Когда Н. И. высказал мне вчера, что он боится жизни, в которую приходится скоро вступить … (как в тину), то я похвастался (и чистосердечно), что совсем не боюсь, что это слишком мелко и что я выше этого. И это, пожалуй, правда. Я живу в “атмосфере мысли”, которую сам же и создал для себя, и вот это дает мне такую самоуверенность, такую силу относиться с высокомерием и даже с презрением к этим “мелочам”, к этой “серой массе”, дает мне и спокойствие… (…) Даже со своими товарищами, с которыми я так долго живу, я чужд, я не умею говорить задушевно. Ведь не таков же я дома. Совсем не такой!»
Метания растущей души. Книжник-изгой. Но вызревшая твердость духа, прочная природная основа п озволили Зеленину четко тянуть свою линию жизни до конца в людоедском XX веке. Этнография с 1930?х годов была в стране в основном разгромлена. Раскрестьянивание России – главная трагедия нации. А ученый неутомимо как часы делал то, что считал нужным – писал в «стол» научные труды. Не все из них дошли до наших дней.
Умер Зеленин 31 августа 1954 года у себя дома в Ленинграде. Вятский краевед В. Пленков, с ним переписывавшийся, обеспокоился долгим молчанием ученого и попросил свою приятельницу О. Галеркину сходить к нему домой. Свой визит и беседу с соседями она описала краеведу так: «Оказалось, что Д.К. жил один, занимая две комнаты. Комнаты были тесно заставлены книгами, оставался только узкий проход к письменному столу, за которым Д.К. работал до последнего дня. Он никуда не выходил, за исключением бани, и, как говорит дворница, всегда брал веник – очень любил париться, хотя врачи ему и не разрешали.
Так в последний раз сходил он в баню, а потом сел работать у себя в комнате. На следующий день пришла к нему племянница – она приходила два раза в неделю делать уборку, видит – дверь закрыта изнутри. Она подождала немного, думала, Д. К. вышел и забыл навесить наружный замок. Потом позвали управляющего домом, замок взломали и обнаружили, что Д. К. так и сидит за письменным столом, с очками на носу и вечным пером в руке. Рядом на электрической плитке стояла кружечка с водой. К счастью, плитка перегорела, а то мог бы случиться пожар – кругом лежали стопки бумаги. Должно быть, смерть застала Д. К. мгновенно, и остается утешаться только, что конец его был легким».
Жизнь и смерть человека Книги. Поразительный тип русского разночинца – подвижника науки и Читателя с большой буквы, выкованный XIX веком России.
* * *
Есть ли люди, в коих многочтение приглушает природные способности? Наверное, есть. Полный отрыв от реалий жизни, социума, семьи… Парение в воздухе. Но у большинства людей уход в мир книжных фантазий протекает более робко и кратко. В рассказе Чехова «Мальчики» двое совсем маленьких гимназистиков, начитавшись Майн Рида и Фенимора Купера, задумали бежать в Америку. Вот их план: «Сначала в Пермь… – тихо говорил Чечевицын, – потом в Тюмень… потом Томск… потом… в Камчатку… Отсюда самоеды перевезут на лодках через Берингов пролив… Вот тебе и Америка… Тут много пушных зверей.
– А Калифорния? – спросил Володя.
– А Калифорния ниже… Лишь бы в Америку попасть. Калифорния не за горами. Добывать же себе пропитание можно охотой и грабежом. (…)
– Знаете, кто я? – Господин Чечевицын. – Нет. Я Монтигомо, Ястребиный Коготь, вождь непобедимых. (…)
И Чечевицын, чтобы уговорить Володю, хвалил Америку, рычал как тигр, изображал пароход, бранился, обещал отдать Володе всю слоновую кость и все львиные и тигровые шкуры.
И этот худенький смуглый мальчик с щетинистыми волосами и веснушками казался девочкам необыкновенным, замечательным. Это был герой, решительный, неустрашимый человек, и рычал он так, что, стоя за дверями, в самом деле можно было подумать, что это тигр или лев. (…)
Мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и спрашивали, где продается порох)».
Столкновение книжных грез с реалиями жизни бывает ужасно жестоким и для детей и для взрослых. Момент отрезвления может полностью перевернуть жизнь человека. Но некоторым людям проще и легче не выходить из этого мира, отмахиваясь от практик жизни, как от надоедливых мух.
Один мой знакомый молодой инженер в Петербурге 1990?е годы читал ночами фэнтези (их тогда много наиздавали). Днем ходил на работу. Прибить гардину к стене ему было непосильно. Это делала жена. И подруга жены, в ужасе глядя на хилую фигуру мужа, спрашивала свою бывшую одноклассницу: «Ну зачем тебе такой муж?» Любовь к книгам становилась все горячее, нити, связывающие с людьми, все тоньше…
На моей памяти многих способных ребят (девочкам, как ни странно, это не грозит) погубило многочтение. «Объевшись» интересными, увлекательными книгами, они теряли свою оригинальность, уникальность стиля мысли, невольно подстраиваясь под других. Теряли тот единственный камень внутри себя, на коем могли выстроить что-то свое, на чем выращивается талант, судьба, карьера.
Обращение сразу ко всему, а значит, ни к чему конкретно вело к потере воли для движения вперед, разрыва стереотипов современной жизни. В плену банальностей, стереотипов, общих мест и трюизмов жить легче. Можно возразить, что полным-полно людей, у которых никаких особых талантов вообще нет. Середнячки! Но ведь надо же отделять зерно от плевел.
Детство многих подростков раньше было отмечено таким «запойным» дурманящим голову чтением. «Зачитался», – укоризненно говорили старухи, глядя на этих детей. Обломовщина – на лежаке из книг. Это, естественно, было характерно только для 1960?х – 1980?х годов – эпохи массового советского книголюбства и многочтения всего и вся. Другие формы культурного массового досуга почти отсутствовали.
Но все же и сейчас для многих людей беспорядочно широкий хаотичный спектр чтения способен заглушать природные творческие способности. Все здесь, впрочем, разнообразно и индивидуально. Что одному здорово – то другому смерть! Но какую-то странную мысль о вреде книги поэт Николай Гумилев уловил все же верно.
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.
Да и птицы здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
А наутро – комочек из пуха…
Даже птицы здесь не живут.
Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов.
Мне продавший их букинист,
Помню, был и горбатым, и нищим…
…Торговал за проклятым кладбищем
Мне продавший их букинист.
Писатели-книголюбы и русские книжники
1950?е – 1 970?е годы – время расцвета писателей-библиофилов. Тех, кто фанатично любил книгу больше жизни, собирал долгие годы свою библиотеку – страстно, исступленно. Книга для них намного больше автора, читателя, эпохи… Ко всему этому люди шли от книги, считая сие вторичным. Всю свою душу, все свободные средства, весь жар сердца и все свободное время эти люди вкладывали в личную библиотеку. Семье оставалось не так много. Ко всему в жизни эти люди шли через книгу.
Как всегда в широком движении, здесь были звезды первой величины (всесоюзного масштаба), региональные лидеры и районные титаны. К первым можно отнести прежде всего таких известных и характерных деятелей книжного фронта, как Николай Петрович Смирнов-Сокольский (1898–1962), Владимир Германович Лидин (1894–1979), Евгений Дмитриевич Петряев (1913–1987).
В уникальной библиотеке Смирнова-Сокольского, яркого артиста-эстрадника, более 10 тысяч томов первых и прижизненных изданий русских классиков XVIII–XX веков; альманахов, рукописных сборников, рисунков. Главное дело его жизни – собирательство и библиофилия, а работа артиста лишь давала необходимые для этого средства. Ему удивительно повезло с эпохой. Ведь в XX веке в России несколько раз обрушились накопленные веками и поколениями богатейшие собрания и коллекции книг, произведений искусства, рукописей, личных архивов.
Все мало-мальски ценное перетряхнулось и перешло из рук в руки порой несколько раз. Гибель дворянской поместной культуры после 1861 года, а затем разгром дворянских усадеб, революции 1917 года и Гражданская война, великий исход русской интеллигенции на Запад и тотальное обнищание после 1917 года всех имущих слоев русского общества, Великая Отечественная война… – все это часто приводило к тому, что невероятные культурные ценности продавались за бесценок или просто отбирались у владельцев (национализировались) и выплывали на рынок в огромных количествах. Экстрима удивительно много в расчете на одну человеческую жизнь. Возьмите тот же блокадный Ленинград!
Конечно, главным бенефициаром этого тотального ограбления собственного народа стало государство. Потому-то наши музеи и библиотеки так богаты. Реквизиция! Можно брать все и у всех даром. Так что эпоха подарила невероятное счастье и удачу собирателям книг, ухитрившимся в ней выжить. Именно таким счастьем в жизни обладал сын типографского наборщика и портнихи Николай Петрович Смирнов-Сокольский. В любую другую эпоху жизни ему ни за что не собрать бы тех уникумов, что стояли у него на книжных полках. Такая книга была для него сгусток человеческой психологии и судьбы, жизни. Какие шекспировские страсти он провидел в неразрезанном первоиздании А. С. Пушкина, коллекции писем Гоголя, редчайших альманахах XVIII века!
Вот про свои любимые книги, тесно переплетенные с судьбами их авторов, владельцев, друзей и врагов – он и писал свои живые очерки в книгах: «Рассказы о книгах» (1957), «Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина» (1962). Только гранды этого великого хобби могли себе позволить собирать первоиздания Пушкина. Именно Пушкин стал главным кумиром той книголюбской эпохи. Обожествлялось все, с ним связанное: одежда, любовницы, дуэли, перстень, пуговица, тем более – рукописи… Одними московскими пушкинистами можно было населить Арбат.
Но самым фундаментальным трудом жизни великого коллекционера стала книга «Моя библиотека» (Т. 1–2; 1969). Простой указатель этого собрания. Все типичные черты писательского книголюбства в книгах Смирнова-С окольского ярко отразились. Первое. Блестящие устные рассказы и беседы автора на эти темы были намного интереснее его печатных опусов (где автор ограничивал себя самоцензурой). Второе. Пристрастие коллекционера, жившего именно книгой, к сухой и скучной библиографии. Именно она для него ключ к книжному собирательству. Поэтому многие часы отданы составлению, упорядочению, исправлению списков книг на определенную тематику.
Третье. Нежное и трепетное отношение к редкой книге, уникуму, раритету, странице рукописи. Священнодейство при обладании этими книгами. Содержание при этом существенной роли не играло. Но если она издана (или дошла до нас из уничтоженного цензурой тиража) лишь в нескольких экземплярах – она суперценна для собирателя и книжного рынка. Четвертое. Пристрастие к собиранию малоизвестных или полностью забытых писателей. Их книги, как правило, очень редки.
Все в целом получилось у Смирнова-Сокольского превосходно. Его собрание – это невероятной красоты, широты и мощи культурного диапазона цветок русской культуры XX века. Цветок редкостный и оригинальный, плод творческого горения всей его неистовой собирательской жизни. Отрадно, что его библиотека, благодаря вдове артиста, перешла в собрание РГБ.
Несколько другой типаж – Владимир Германович Лидин, профессиональный писатель второго-третьего ряда, этим и кормившийся всю долгую жизнь. Матерый книжник! В предисловии к своей главной книголюбской книге «Друзья мои – книги» (М., 1966) он выдохнул сокровенное: «Книги, как и друзей, надо избирать глубоко, по душевной склонности, памятуя, что именно книге свойственно особое постоянство: любимая книга никогда не изменит и вернется именно в ту минуту, когда человек особенно нуждается в поддержке». Сильно же эпоха террора и всеобщего предательства надломила писателя и разочаровала в людях (в том числе и в себе). Единственным другом его жизни остались книги.
Вспоминая о невероятном книжном богатстве, посыпавшемся на собирателей в годы Гражданской войны, он писал про книжную лавку «Содружества писателей»: «За прилавком стояли подслеповатый профессор-литературовед Ю. И. Айхенвальд, философ Г. Г. Шпет и пишущий эти строки. Мы стояли в шубах и шапках, потому что помещение не отапливалось, а за нашими спинами теснились на полках до потолка книжные сокровища – все, что революция вытрясла из помещичьих усадеб или великокняжеских дворцов в Петрограде. Мы переворачивали страницы, дуя на них, потому что книги были калеными от холода; мы познавали прелесть общения с книгой, этим знаменосцем культуры, возвещавшим … рождение нового читателя». Сам Лидин после небольших писательских успехов 1920?х годов (тогда его сравнивали с Пильняком) долгие годы мудро жил в тени и вновь обрел некоторую известность лишь в годы «оттепели», когда этот самый новый читатель дорос до книг из великокняжеских дворцов.
Дореволюционные старые книжники (собиратели и книготорговцы) были нередко людьми, невероятно и страстно привязанными в книге. Таков был, например, Павел Григорьевич Шибанов (1864–1935), выдающийся знаток русской старопечатной и редкой книги, автор трудов по истории книжной торговли. С 1885 по 1916 год он на базе своего чудесного антикварного магазина книги выпустил 168 каталогов старой книги, сохранивших свою ценность по сей день. Род свой он вел от стремянного князя Курбского, коему поэт А. К. Толстой посвятил поэму «Василий Шибанов».
О книге он знал практически все. Страсть его к описанию и изучению книги была исключительной. В. Лидин так описал встречу Шибанова с известным коллекционером Ильей Остроуховым: «Как все книжники, Шибанов был хитер и к чужой любознательности подозрителен. За полувековую свою работу с книгой он узнал и страстотерпцев библиофилов, и высокопоставленных собирателей, вплоть до великих князей, и заслуживающих почтительного уважения просветителей и знатоков, вроде Ефремова или Барсукова, и нуворишей, отдающих дань очередной моде, будь это мода на первые издания классиков, на путешествия или масонские книги. Своим несколько гнусавым, чаще всего скучающим голосом Шибанов редко кого приваживал; приваживал он только тех, в ком жила такая же, как и в нем, страсть к книге. В этом смысле он был достоин высокого уважения.
Я помню, как покойному московскому собирателю И. С. Остроухову я рассказал как-то, что у Шибанова есть в продаже все восемь глав «Евгения Онегина» в обложках и даже неразрезанные. На другой день московский извозчик привез из Трубниковского переулка на Кузнецкий Мост длинную, сутулую, знакомую всей старой Москве фигуру Остроухова. Они встретились с Шибановым, как два коршуна над безгласно простертой перед ними добычей – редчайшим по сохранности первым изданием «Онегина». («Чудный, живой экземпляр», – как образно определил впоследствии грустным, гнусавым голосом Шибанов.)
– Прослышал я, – сказал Остроухов небрежно, как бы говоря о мелочишке, – что есть у вас «Онегин» в главах… мой экземпляр куда-то завалился.
Шибанов только скучающе втянул ноздрями воздух.
– Да есть-то есть, – сказал он неохотно, – только вам, Илья Семенович, такой экземпляр не годится… Вот, может быть, будет у меня экземпляр в марокенчике эпохи, – хитрил и уклонялся Шибанов.
– Ну, это, батюшка, когда еще будет! – сказал Остроухов резко. – Вы мне этот покажите.
Боже мой, как медлил Шибанов, как не хотел выпустить книгу из рук – не потому, что не желал продать Остроухову, но по благородной жадности книголюба: держать редкость в руках, любоваться наедине, дуть на странички, перелистывая их, а главное – описать в каталоге экземпляр, описать так, чтобы потомки вспоминали, какой экземпляр «Онегина» был в шибановских руках… А описывать он умел – он был книжной сиреной. Слюнки текли у собирателей, когда они читали шибановские аннотации и постскриптумы. «Экземпляр в роскошном светло-зеленом сафьяне с английским обрезом (золотая головка)», – мурлыкал он. «С суперэкслибрисом владельца, – приперчивал он, – с атласными форзацами». Или еще последнюю приправу: «Одно из прелестных иллюстрированных изданий начала XIX столетия». «Подносной экземпляр от автора», – живописал он в другом случае. «Экземпляр исключительной сохранности, необрезанный, с сохранением печатных обложек». Иногда, щеголяя точностью, он добавлял: «Экземпляр хорошей сохранности, только лишь на нижнем поле первых трех листов два незначительных желтых пятнышка, произошедших от времени, свойства бумаги и типографской краски».
Со вздохом он достал экземпляр «Онегина», и цепкие костлявые руки безнадежно ухватили добычу: Остроухов бил с лету, как кобчик. Но тут случилось непредвиденное обстоятельство: нужной суммы у Остроухова с собой не оказалось.
– Да я оставлю за вами, – сказал Шибанов облегченно.
Остроухов мрачно рылся в стороне в своем большом кошельке. Шибанов сохранял невозмутимый вид, дожидаясь только, когда он снова сможет запрятать «Онегина».
– Сто рублей я вам завтра завезу, – сказал Остроухов с усилием.
Он спрятал книжки в карман, и извозчик, дожидавшийся у дверей магазина, повез обратно в Трубниковский переулок согнутую, костистую фигуру Остроухова. Шибанову сразу стало скучно, день для него померк».
Стоит помнить сейчас (хотя это нам уже непостижимо) о том, что любовь к книгам этих фанатов была чувственной, наполняла всю жизнь до краев, держала ее тогда, когда рухнуло практически все в их мире. Вот еще одно воспоминание Лидина о последней встрече с этим старым книжником: «В последние годы Шибанов в трудную минуту расставался иногда с отдельными книжками из личной своей библиотеки. Но он мог расстаться с чем угодно, только не с книгами по библиографии: без них его жизнь стала бы бесцельной. Долгие вечера, справляясь, выписывая на бумажку, сравнивая, изучая, составлял он свои описания, любовно выискивая редкости, особенно если дело касалось любезных ему старопечатных книг, служебников или каких-нибудь номоканонов или октоихов. Но книга жила для него не сама но себе, она была связана для него с русской культурой книгопечатания. Перед хорошей книгой Шибанов благоговел и даже мечтательно затихал. (…)
Я помню, как держал он в руке томик «Анакреонтических песен» Державина с авторскими поправками и стихотворным посвящением жене.
– Жемчужина, – сказал он почти шепотом. – Берегите ее, – как мог бы сказать, выдавая дочь замуж, отец.
Он не позволил мне поставить книжку на полку, а сам поставил ее, почти чувственно ощупав напоследок ее кожаный переплет. Смотря, как руки Шибанова обращаются с книгами, я думал не раз, что даже с завязанными глазами, на ощупь, он определил бы эпоху, когда книга была напечатана, и, пожалуй, приблизительный характер ее содержания. Книгу Шибанов прощупывал».
Есть и еще одна сторона медали. Ради книги эти люди готовы были на все. Таким был и сам Лидин. Ходили упорные слухи (некоторые считали, что сам Лидин их и запустил), что перед перезахоронением Гоголя – он с сотоварищем разрыли могилу Гоголя и достали из гроба первое издание «Мертвых душ», которое писатель завещал похоронить с собой. Великое кощунство и святотатство! Так это или нет – сказать сложно. Но слух этот, несомненно, льстил старому писателю, придавал его облику некий мистический ореол.
Книжником такого же плана с дореволюционным закалом был букинист Федор Григорьевич Шилов (1879–1962), оставивший замечательные мемуары «Записки старого книжника». Планка, кою он предъявлял к истинному книголюбу, была так высока, что в стране ей соответствовать могли человека три. Писатель Вениамин Каверин в своих «Заметках о чтении» так передал один разговор с Шиловым: «В двадцатых годах, часто бывая в букинистических лавках, соединявшихся одна с другой вдоль Литейного проспекта, я разговорился однажды с Ф. Г. Шиловым, известным знатоком старой книги. Речь шла о книжных собраниях, и он, к моему удивлению, заметил, что подлинных коллекционеров в Ленинграде давно уже нет.
В ответ я немедленно назвал профессора Л., обладателя, может быть, самой большой в Советском Союзе библиотеки. – Нет, – сказал Шилов, – Л. не коллекционер. Он дорожит книгой, но для него на первом месте не книга, а то, сколько она вследствие своей редкости стоит. Он, надо думать, не раз и не два с карандашом в руке подсчитал стоимость своей библиотеки. Она для него – капитал. Значит, это не книжник. Я назвал Т., известного романиста (видимо, А. Н. Толстого. – В. Б.), собравшего бесценную, хотя и не очень большую библиотеку, в особенности редкую потому, что в ней с большой полнотой был представлен XVIII век. Нет, – сказал Шилов, и Т. Не собиратель, книги нужны ему для работы, не само по себе, а для того, чтобы написать новые книги. Я спросил его, кто же тогда, по его мнению, собиратель, и он назвал две или три незнакомые фамилии. Что значит книголюб? – спросил он. – Это человек, для которого ничего нет на свете, кроме этой любви. Ни жены, ни детей, ни друзей. Книга для него – вся жизнь. А жены у него, между прочим, даже не может быть, потому что женщина книгу не любит».
Мифы и страсти прошлого века, давно канувшие в Лету, – скажете вы. И все же… Как тонко заметила Анна Ахматова: И капелька новогородской крови во мне как льдинка в пенистом вине.
Литература:
Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова. М.; Л., 1931. Т. 1. С. 5–6, 445–447.
Баевский В. С. История русской поэзии 1730–1980. Компендиум. М., 2004. С. 11–12.
Верещагин А. С. Краткий очерк Вятской духовной семинарии. Вятка, 1881.
Синявский А. Иван-дурак. Очерк русской народной веры. Париж, 1991. С. 329.
Чуковский К. И. Некрасов. Статьи и материалы. Л., 1926. С. 291–301.
Бердинских В. А. Вятские историки. Киров, 1991.
Бердинских В. А. Занимательное краеведение: вятский сундук. Киров (Вятка), 1996. С. 152–153.
Лидин В. Г. Друзья мои – книги. М., 1966. С. 107–108.
Вечные спутники. Советские писатели о книгах, чтении, библиофильстве. М., 1983. С. 71–72.
Личный архив автора.
Раздел 2
Рассказы о русской поэзии. Поэты XX века
Смысл и назначение русской поэзии
…На бездонных глубинах духа, где человек
перестает быть человеком, на глубинах,
недоступных для государства и общества,
созданных цивилизацией, – катятся звуковые
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: