скачать книгу бесплатно
И при этом глядела невинными глазками.
– Я не одна: нас ведь – много.
Лизаша жевала очищенный мел.
И ночами сидела в постели, калачиком ножки; и – думала:
– Как хорошо, хорошо, хорошо!
Поднималась в двенадцать; в гимназию – носу не высунешь; стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, живела средь пуфов, кокетничая с гимназистиками, отороченными голубым бледным кантом (гимназия Креймана). Все говорили про то, как какая-то тут атмосфера была, что Лизаша была с атмосферою: странная барышня!
Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это – время, кузнец, заклепает года.
Руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче – с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком; шарик подкидывать будут; и – нет.
А что – «нет»?
Нет, нет, нет: и – в гостиную.
Здесь расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами или без них, вокруг столиков (или – без них), преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, не заполняющей холод пространств сине-серого плюша – ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, позы фигурочек.
Кошка курнявкала ей.
И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желавшую матерью стать для Лизаши (ведь мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать, но Лизаша ее не любила; мадам Вулеву – огорчалась и – плакала.
Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), – в сплошных хлопотах, в суматохах, в трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась, от всех получая щелчки; говорила по-русски прекрасно; была она русская, муж, Вулеву, ее бросил.
– Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.
– Ну?
– Я думаю, Федька поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил.
«Все это» – что ж?
Пустячок.
Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом, нашла небольшую летучую мышку: верней – разложившийся трупик; порола горячку; и – крик поднимала о том, как случился подобный «п ас-саж» и откуда могла появиться летучая мышка.
– Давно замечала, давно замечала: попахивает?
– Да и я…
– И – попахивало!.. Ну так вот: это – Федька.
Лизаша в диванную.
В серой и блещущей тканями комнате – только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчовыми павлиньими тканями; а с потолка опускалась лампада с сияющим камнем; на столике – халколиванные ящики и безделушки (ониксы); из клетки выкрикивал все попугайчик:
– Безбожники.
Странно: Лизаша была богомольна.
За завесью слышалися голоса, и Лизаша просунула носик меж складок завесы.
– Да, да, фабрикат, – расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.
– А с фактурою – как? – завертел Соломон Самуилович пальцами.
– Книгу?
– Поднимут, – вертел Соломон Самуилович пальцем.
Забилась – в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка – с мехом; порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку, ножки калачиком сделав под нею: тишела с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой, и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а – курила).
И – ежилась.
Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, с соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; глазами, большими, далекими – нет, не мигала: с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, – своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонула, еще не родившись.
Русалочка!
Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:
– Не дивитесь – расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации – да-с!
На него покосилась русалочным взглядом.
На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни, – как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.
– Я пойду покормить свои тени собой, – говорила не раз она Мите Коробкину.
Странная девушка!
…………………..
Странными были ее отношенья с отцом.
Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его «богушкой»; и – добивалась взаимности: он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, – совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том или в другом; и – выслушивал критику:
– Вы – необузданны.
– Вы обусловлены вашей коммерцией.
– Вы обезумели, – только и слышалось.
Вдруг, – без всякого повода, делался он – ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться – нарочно: глядела умильно; а он становился – жесточе, капризнее: брови съезжались – углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением «Miserere» звучал этот лоб.
Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше – особенно.
Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом: уже третий день длилась драма…
……………………
В окне – открывалась Петровка.
Везде заморозились лужицы – впрок! Смотришь – градусник ниже нуля; смотришь – трубы подпудрены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие, сине-белые шкуры (не тучи) по небу; под ними – отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черно-серого сумрака скоро уже оборвутся охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках.
Да, в эти дни роковые земля – в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.
4
Соломон Самуилович Кавалевер.
Он был узколобый, с седою бородочкой; лысый; горбина огромного носа всегда заключала; вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму «Мандро».
Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темно-синего, очень гнетущего тона, глубокого, – с прочернью; фон – углублялся: казалось, стены-то и нет; – кресла, очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного цвета, горели из ночи.
И так же горел очень ярко сафьянный диван.
Пол, обитый все той же материей синего, темно-синего, очень гнетущего тона – глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый медведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.
Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных, как зеркало ясных, ботинках и в темно-лиловых носках; появился из спальни – с бумажкою.
Белая клавиатура зубов проиграла:
– А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.
И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формул: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющей шевелюры Мандро был гофрирован тонко; бумажку сложил перед собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:
– Так вот, лоскуток этот…
– Да…
И бобрового цвета глаза заиграли ожогами, очень холодными.
– Как к вам попал документ?
Эдуард Эдуардович сдвинул морщину: потом распустил белый лоб (как шаром покати); как бы умор на миг выраженьем лица; и – продолжил, приятно воскреснув улыбкой:
– А я собираю старинные книги… И вот, совершенно случайно, в одном из мной купленных томиков с меткой «Коробкин» (я томик купил за старинные очень «ex libris») нашел я бумажку; историю документа вы знаете…
И Эдуард Эдуардович с видом довольным расслаивал пальцами бакенбарду
– Обычная – ну – тут трагедия… Дети, отцы…
– Стало быть, это сын отдается, – горбиною умозаключил Кавалевер.
– Не стоит рассказывать: сын – появился у нас.
– Ну, – вы знаете: если старик между книжек своей библиотеки прячет такие вещицы, а сын…
Но, увидевши жест фон Мандро, он поправился:
– Если тома исчезают, то могут еще документы такие пропасть. Ну, вы знаете: могут пропасть.
– Нет, за всякою книгою, вынесенной из дома, следят.
Очень мягким округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
И, отставивши руку, он палец о палец размазывал будто.
– Предвидено.
Тут же себя оборвал:
– Ну, – пора-пора: час, Соломон Самуилович. Вам?
– На Варварку.
– А мне – на Кузнецкий.
Схватив и затиснув портфель, сделал жест пригласительный длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.
И пронес, седорогий и статный, сквозь завесь портьеры свои бакенбарды за гнутой спиной Кавалевера, чуть не споткнувшегося о… Лизашу, которая отлетела к дивану; увидев отца, она стала живулькою розовой; ротик казался плутишкой; на личике вспыхнуло легонькое прозарение, точно сияние севера, вставшее мороком:
– Что ты тут делаешь?
Нежилась взором на нем: все лицо озвездилось, а он – не ответил: она подурнела; застегнутый позою всей, выражая зеркальность, прошел с Кавалевером; шаг по паркету, как зеркалу, все отражавшему, сопровождался пришлепкою, точно пощечиной, звонкого эхо.
Года увенчали седыми рогами.
………………………
Подъездная дверь распахнулась; он вышел, одетый в меха голубого песца; седогривая лошадь фарфоровой масти копытами цокала; там, на углу, уже вспыхнуло яркое и белолапое пламя; он видел – на улице серость синей; в сине-сером проходе – блестящая, парная цепь янтарей-фонарей: в людогоны теней.
Уже росчерни дыма клубинились в ярко-багровой раскроине вечера; тщетно, – растмились: растлились – в ничто, в одно, в черное.
Кучер, расставивши руки, разрезал поток – людяной, вороной – рысаком, промелькнувши подушкою розовою; фон Мандро пролетел на Кузнецкий, в сплошной самоцвет, запахнувшись мехами песца голубого.
5
Читатель нас спросит: а что же профессор Коробкин, которого бросили мы, когда он, окровавленный, пал посреди Моховой.
Он – очнулся.
В университете была ему быстро оказана первая помощь; увы! – обнаружился слом (выше локтя) руки и ушиб головы, за который весьма опасалися; с перебинтованными головою и левой рукою доставлен он был в свой коричневый домик: с почтительным педелем.
Очень бодрился дорогою: