banner banner banner
Приключения Оги Марча
Приключения Оги Марча
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Приключения Оги Марча

скачать книгу бесплатно


Вот так, между делом, хотя спокойных минут оставалось все меньше, он излагал мне теорию могущества, правда, в основном адресовал эти уроки самому себе, объясняя, что именно он делает и почему это правильно.

Тогда же обострились все его желания, ему хотелось того, на что он раньше не обращал внимания, – например кофе определенного сорта, который продавался только в одном месте, и еще он заказал несколько бутылок контрабандного рома у Крейндла (дополнительный заработок последнего); тот привез ром в соломенной сумке из Южного района, где у него были связи – собственные или через посредников – с опасными, криминальными элементами. Крейндл интуитивно доставал людям именно то, чего они хотели, – дворецкого, лакея, рабочую силу, Лепорелло[101 - Угодливый слуга (иноск.), напоминающий Лепорелло, слугу Дон Жуана.] или сводника. Он не бросил эту привычку после Пятижильного. И сейчас, когда председатель умирал, а богатый наследник Дингбат все еще оставался холостым, Крейндл постоянно околачивался в доме Эйнхорнов – сидел у постели председателя, болтал с Дингбатом, вел продолжительные разговоры наедине с Эйнхорном, который пользовался его услугами.

Они часто говорили о Лолли Фьютер – та уволилась в сентябре и теперь работала в центре города. Когда она еще была в доме, Эйнхорн почти ее не замечал: тяжело болел отец, стало больше работы – не то что праздным летом. И в квартире, и в офисе все время толклись люди. Но теперь его вдруг страстно потянуло к женщине – он постоянно писал ей, посылал сообщения с курьером, а ее имя не сходило у него с языка. И в такое время! Мысль об этом доставляла ему боль. И все же, несмотря на неподходящий момент, он думал, что сможет с ней встретиться, и не просто думал, а упрямо обсуждал, как это лучше сделать. Я слышал его разговор об этом с Крейндлом. И одновременно он был главой семьи, лидером, руководителем и ответственным опекуном, необыкновенным сыном необыкновенного отца. Чертовски необыкновенным. Даже в том, как он вскидывал брови к седеющим волосам, тоже было нечто необыкновенное. И что такого, если параллельно с этим набирали силу присущие ему пороки, страсти, даже похоть и неподобающая непристойность? Почему неподобающая? Только потому, что он калека? И если вы в ответ на этот трудный вопрос скажете, мол, не нам решать, от чего отказываться человеку, если он калека или в чем-то ущербен, то от факта, что Эйнхорн мог быть неприятным и злобным, все равно не отмахнешься. Людей характеризуют их страсти и то, как они причиняют боль другим. Думаю, тут есть шанс навредить и себе самому. Тогда надо смотреть, не грозит ли им в таких случаях опасность. Или они, как говорится, без тормозов. А Эйнхорн? Бог мой, каким он бывал обаятельным – само очарование. Это и сбивало с толку. Вы могли ворчать, называть это притворством, уловкой одаренных людей, желающих отвлечь вас от их вероломства и уродливой путаницы желаний, но коли игра талантлива и естественна, она заставляет забыть о ее источнике. И совсем убедительна, если еще и радостна, как порой бывало у Эйнхорна, когда он не просто чего-то добивался, но еще находился в прекрасном расположении духа. Он мог быть простодушен. И все же я нередко сердился на него и тогда говорил себе, что он ничего собой не представляет. Совсем ничего. Эгоистичный, завистливый, властный, злоязычный лицемер. Но всякий раз дело кончалось возвращением прежнего уважения. Нельзя забывать, что он вел постоянную борьбу с болезнью. Ничего не скажешь, «на льду в свирепой схватке разгромить поляков»[102 - Шекспир У. Гамлет, акт 1, сцена 1 (пер. М. Лозинского).] он бы не смог, подвиги Велисария[103 - Велисарий (504–565) – византийский полководец; в 532 г. вступил в Карфаген и разгромил государство вандалов в Северной Африке.] тоже были ему не по плечу, да и на поиски Грааля он бы не отправился, но, все взвесив, учтя его нынешнее положение и данное ему оружие, понимаешь, как он велик, а с помощью разума вообще достиг многого. Он знал: за интерес к жене и другим женщинам, когда отец лежит на смертном одре, духи могут покарать; нельзя в такое время думать о наслаждениях и вести себя подобно таракану – у него был талант к сравнениям. И он умел держаться величественно. Но величественность не просто случайный дар от рождения, как, например, бесцветные волосы альбиноса. Будь так, в этом отсутствовала бы изюминка. Нет, тут надо пережить самое худшее и найти нишу, где можно укрыться от сумасшедших; убийц; от грязных замыслов; от чиновников; ковбоев; развратителей детей; людоедов и распространившихся по всему свету всадников святого Иоанна[104 - Аллюзия на «Апокалипсис, или Откровение Иоанна Богослова».]. Так что не стоит осуждать беднягу Эйнхорна с его высохшими ногами и эротическими желаниями калеки.

Как бы то ни было, я стоял рядом с ним, и он мне сказал:

– Ну и сука! Просто дешевая веснушчатая потаскуха!

Однако продолжал слать ей записки через Крейндла с безумными предложениями. И в то же время говорил:

– Я свинья, что в такое время думаю об этой шлюшке. Как низко я пал!

Лолли отвечала на его записки, но не приходила. У нее были другие планы.

А тем временем председатель постепенно выпадал из жизни. Первое время друзья постоянно навещали его в некогда роскошной спальне с кроватью под пологом в стиле ампир, с зеркалами в позолоченных рамах и купидоном, натягивающим лук; спальню обставила его третья жена, бросившая мужа десять лет назад. Потом она стала комнатой старого бизнесмена – на полу плевательница, сигары на буфете, повсюду окурки, карты. Ему, казалось, доставляло удовольствие говорить друзьям детства, приятелям по синагоге и бывшим партнерам, что с ним покончено. Но так случалось не всегда, он мог контролировать себя, вдруг начать шутить, у него было хорошее чувство юмора. Коблин приходил в воскресные дни, Пятижильный приезжал по будням в молочном фургоне – для молодого человека он был достаточно ортодоксален, уважителен во всяком случае. Не могу сказать, чтобы он очень сочувствовал больному, но его посещения были уже тем неплохи, что доказывали: он знает, где расположено сердце. Возможно, Пятижильный одобрял, как председатель принимает смерть – с подлинным стоицизмом. Владелец похоронного бюро Кинсмен, арендатор Эйнхорна, очень расстраивался, что не может навестить председателя; он остановил меня на улице, чтобы расспросить о его здоровье, и умолял не упоминать об этих расспросах.

– Самое худшее для меня время, – признался он. – Когда умирает кто-то из друзей, мое присутствие так же неприятно, как присутствие работающего на меня Грэнема. – Грэнем, немощный старик с испещренным морщинами лицом, совмещал работу сиделки и чтеца псалмов, он ходил в черном шерстяном одеянии и в тапочках на крошечных ступнях. – Если я приду, сам знаешь, что люди подумают, – сказал Кинсмен.

По мере того как больной приближался к роковому концу, к нему допускали все меньше посетителей, и разговоры, в которых особенно отчетливо слышались саркастические нотки старика, прекратились. Теперь по большей части с ним оставался Дингбат, и Эйнхорну не пришлось для этого вызволять его из бильярдной: Дингбат поступил так из любви к отцу. А ведь он никогда не разделял худших опасений врача и уверенно заявлял:

– Так говорят все эскулапы, когда заболевает пожилой человек. Председатель – крепкий орешек, он еще всем покажет!

А теперь он торопливо сновал туда-сюда, громко стуча каблуками любителя танго; он кормил и протирал председателя, гонял мальчишек, игравших на заднем дворе.

– Пошли вон отсюда, сорванцы! Здесь больной человек! Эй, сопляки! Кто-нибудь занимался вашим воспитанием?

В комнате больного он поддерживал полумрак, а сам, сидя на мягкой скамейке, читал при свете ночника «Ярость капитана», «Док Сэвидж» и прочие дешевые книжонки. В то время я только раз видел председателя на ногах – Эйнхорн послал меня в кабинет за бумагами, и по дороге я заметил в гостиной председателя в нижнем белье – тот медленно бродил в поисках миссис Эйнхорн, чтобы потребовать у нее объяснений, почему на белье только две пуговицы, а между ними голое тело.

– Никуда не годится! – повторял он. Кроме всего прочего, он до сих пор не мог забыть про пожар.

В конце концов, когда председатель уже редко приходил в себя, почти постоянно находясь в забытьи, и мало кого узнавал, Дингбат уступил свое место в спальне Грэнему. Однако умирающий при свете обернутой полотенцем тусклой лампочки узнал того по морщинистым щекам и сказал:

– Ты? Значит, я спал дольше, чем думал.

Эту фразу Эйнхорн повторял множество раз, вспоминая Катона, Брута и других, известных своим спокойствием в последние мгновения жизни; он коллекционировал подобные факты, выписывая их отовсюду – из воскресных приложений; сообщений о проповедях, поступающих в понедельник; из маленьких синих книжек Холдемана-Джулиуса; из сборников афоризмов – все для того, чтобы подобрать нужные сравнения. Не всегда они были удачны. Я не хочу сказать, будто председатель, в прошлом искусный любовник, не заслужил похвалы за то, что не испытал страха смерти и умер достойно, не проявив в последние минуты своих обычных привычек.

В ту ночь его уложили в великолепный гроб и поставили у Кинсмена. Когда я пришел утром, офис был закрыт; от холодных лучей солнца и сухой осенней погоды его отгораживали шторы в зеленую и черную полоску. Мне пришлось пройти через заднюю дверь. Миссис Эйнхорн, будучи в плену у предрассудков, занавесила зеркала, в темной гостиной в поминальном стакане горела свеча перед фотографией председателя в ту пору, когда у него были пышные бакенбарды в духе Билла Буффало. Артур Эйнхорн приехал на похороны из Шампейна и сидел за столом в элегантной позе независимого студента, с умным видом запустив руку в густые и курчавые волосы и не принимая к сердцу то, что считал глупым ажиотажем; этот весьма привлекательный и остроумный юноша выглядел старше своих лет – на щеках уже прорезались морщины; куртка из енота была брошена на буфетную стойку, поверх нее лежал берет. В жилетах Эйнхорна и Дингбата сделали бритвой разрезы, что должно было символизировать порванную от горя одежду. Бывшая миссис Тамбоу с прической дуэньи и в пенсне пришла вместе с сыном Дональдом, певшим на вечеринках и свадьбах; исполняя родственный долг, явился Карас Холлоуэй вместе с женой – лоб ее прикрывали кудряшки, как у пуделя, взгляд был озабоченно-неприязненный. Раскрасневшееся лицо у этой весьма упитанной особы казалось обиженным и недовольным. Я заметил, что она все больше жмется к кузине, словно хочет, чтобы ее защитили от Эйнхорнов. Она им не доверяла. Впрочем, как и мужу, давшему ей все – большую, прекрасно меблированную квартиру в южном районе города, хэвилендский фарфор[105 - В 1842 г. американец Дэвид Хэвиленд основал в США первый фарфоровый завод.], венецианские шторы, персидские ковры, французские гобелены, двенадцатиламповый радиоприемник «Маджестик». Карас в двубортном костюме из блестящей ткани являл собой противоречивое зрелище; чтобы его причесать и побрить, пришлось изрядно помучиться, пригладив волосы и обойдя все шишкообразные наросты на лице. Такая ухоженность доставляла ему огромное удовольствие, как и редкостный английский, не помешавший Карасу разбогатеть при незначительности личности, – люди пасовали перед этими упругими неровностями кожи, маленькими глазками и бешеным натиском шестицилиндрового желтого «паккарда».

Много лет спустя я провел с миссис Карас десять забавных минут в булочной вблизи Джексон-парка, куда зашел с подругой-гречанкой, которую она приняла за мою жену: ведь мы были вместе в ранний час, в спортивной одежде и держались за руки. Она сразу меня узнала и даже раскраснелась от радости, а вспоминая прошлое, до такой степени все перепутала, что не было никакой возможности ее поправить. Моей подружке она сказала, что я фактически ее родственник, она любила меня не меньше Артура и принимала в своем доме как родного; она вся так и светилась от удовольствия и, обнимая меня за плечи, твердила, как я похорошел и возмужал – хотя и раньше девушки завидовали цвету моего лица (в офисе и бильярдной я был словно Ахилл среди девиц). Должен сказать, меня обескуражила эта мощная воля, преобразовавшая прошлое и наполнившая его любовью и добротой. Люди обычно меня действительно опекали, будто я и правда был сиротой, но она к ним не принадлежала, всегда недовольная, несмотря на богатство, злая на своего непонятного элегантного мужа, не любившая моих хозяев. Я только раз был у нее дома, когда привозил чету Эйнхорн, и пока они там находились, сидел в отдельной комнате. Не хозяйка, а Тилли Эйнхорн принесла мне сандвичи и кофе. И вот миссис Карас, выйдя за булочками к завтраку, получила шанс приукрасить прошлое вымышленными цветами, выращенными неизвестно зачем. Я ничего не отрицал, все подтверждал и разделял ее энтузиазм. Она даже пожурила меня – почему я ее не навещаю? А мне вспомнилось ее каменное лицо и завтрак перед похоронами, когда я помогал на кухне, а Бавацки приготовил кофе.

Эйнхорн, уставший, но не подавленный, курил, откинув голову в черном хомбурге; на меня он не обращал внимания, лишь изредка отдавал приказы. Дингбат уже несколько раз сухо и раздраженно предлагал отвезти брата в похоронное бюро Кинсмена. В конце концов коляску повез я, не Артур – тот шел рядом с матерью. Я на спине втащил Эйнхорна в лимузин, а затем тем же способом вытащил из него, когда мы приехали на кладбище, больше похожее на осенний парк: могильные плиты утопали в низком кустарнике; на обратном пути, на дороге к поминальному столу с холодными закусками, я проделал то же самое, а затем, в сумерках, в черной одежде повез Эйнхорна в синагогу; ослабевшие, недвижимые его ноги лежали рядом со мной, а щека упиралась в спину.

Эйнхорн не был религиозным, но поездка в синагогу почиталась необходимой, а он знал, как нужно себя вести – вне зависимости от того, что думал на самом деле. Коблины тоже ходили в эту синагогу, и я в свое время водил туда кузину Анну, которая сидела там на балконе в восточном стиле и плакала по Говарду, среди других женщин в пышных нарядах, пахнущих нюхательной солью, которые оплакивали тех, кому суждено в будущем году погибнуть в огне или воде[106 - Такая молитва присутствует в иудейской службе.]. Сейчас же мы приехали не в то время, когда в синагоге толпятся молящиеся в шалях с бахромой или шапочках, а на бархатном футляре свитка, удерживаемого с помощью двух палок, позвякивают колокольчики. Было сумеречно, небольшая группа постоянных прихожан с густыми бородами, старческими лицами и голосами – резкими и тихими, хриплыми и проникновенными – громко распевала на иврите вечерние молитвы. Дингбату и Эйнхорну приходилось подсказывать, когда наступал их черед цитировать кадиш[107 - Еврейская заупокойная молитва.].

Назад мы ехали на «паккарде» Караса с Крейндлом. Эйнхорн шепнул мне, чтобы я попросил Крейндла пойти домой. Дингбат лег спать. Карас отправился к себе на Юг. Артур пошел навестить друзей – утром он возвращался в Шампейн. Я переодел Эйнхорна в более удобную одежду и тапочки. За окном дул холодный ветер и светила луна.

Весь вечер Эйнхорн не отпускал меня – не хотел оставаться один. Он писал некролог в форме редакционной статьи для местной газеты. «Когда катафалк вернулся, в свежей могиле остался человек, переживший свое последнее преображение, человек, который видел, как Чикаго вырастал из болота, превращаясь в великий город. Он приехал сюда после великого пожара, причиной которого, как говорят, была корова миссис О’Лири; приехал, спасаясь от призыва в армию, объявленного габсбургским тираном, и своей жизнью доказал, что знаменитые стройки необязательно создаются на костях рабов, как пирамиды фараонов или столица Петра Великого на берегах Невы, при возведении которой тысячи людей утонули в российских болотах. Урок жизни в Америке, подобной жизни моего отца, говорит о том, что большие достижения совместимы с нравственным существованием. Мой отец не знал умозаключения Платона, гласившего, что философия – это наука о смерти, и тем не менее умер как философ, беседуя со старцем, сидевшим в последние минуты у его постели…» Вот такой тон преобладал в некрологе; Эйнхорн написал его одним духом, за полчаса; он печатал некролог за своим столом в купальном халате и спортивной вязаной шапочке, высунув кончик языка.

Потом, прихватив пустую картонную папку, мы пошли в комнату отца и там, закрыв двери и включив свет, стали просматривать бумаги председателя. Эйнхорн передавал мне листы, приговаривая:

– Разорвать. А это в папку – не хочу, чтобы видели другие. Запомни, куда кладешь эту записку, – завтра дашь ее мне. Открой ящики и перебери их. Где ключи? Потряси его брюки. Положи одежду на кровать и проверь карманы. Значит, он вел дела с Файнбергом? Ну и старый лис папенька, каких поискать! Главное, держать все в порядке. Освободи стол – будем на нем сортировать материал. То, что я не смогу носить из одежды, можно продать, хотя многое уже вышло из моды. Не выбрасывай клочки бумаги. Он часто записывал на них важные вещи. Старик думал, что будет жить вечно, – вот один из его секретов. Полагаю, так считают все могущественные люди. И я не исключение – хотя сегодня день его смерти. Мы ничему не учимся, ничему в мире, несмотря на все прочитанные книги по истории. Мы просто соглашаемся с ними или не соглашаемся, но свет истины берем извне. Если можем. Всегда существует множество прекрасных советов, и мы не становимся лучше не потому, что нет замечательных и истинных идей, которым можно следовать, просто наше тщеславие перевешивает всю эту мудрость… А вот запись о Марголисе – выходит, он врал, утверждая вчера, что ничего не должен отцу. «Кривоногий – двести долларов». Он мне заплатит, или я съем его печенку, лицемер, сукин сын!

К полуночи у нас скопилась куча порванных бумажек – словно бюллетеней кардиналов, сожжение которых свидетельствовало об избрании нового папы. Однако Эйнхорна не удовлетворяло положение вещей. Большинство должников отца были обозначены прозвищами, как Марголис: Пердун, Дурная Голова, Лентяй, Хохотун, Сэм-управляющий, Ахтунг[108 - Внимание! (нем.)], Король Башан[109 - Ог, король Башана, был побежден в битве израильтянами (Числа, 21:33–35).], Половник. Отец давал в долг деньги и не брал расписок, оставляя себе памятки на клочках бумаги. Общая сумма долгов доходила до нескольких тысяч долларов. Эйнхорн знал этих людей, но те из них, кто не захотел бы возвращать долг, могли этого не делать. Председатель неожиданно поставил его в зависимость от нравственных качеств должников, со многими из которых у сына сложились не самые лучшие отношения. Эйнхорн выглядел задумчивым и тревожным.

– Артур уже пришел? – нервно спросил он. – У него ранний поезд. – В жалком подобии когда-то великолепной комнаты, где старик обитал среди женской роскоши, Эйнхорн, округлив свои птичьи глаза, думал о сыне и затем, облегченно вздохнув, произнес: – Ну, это все ему неинтересно; он дружит с поэтами и умными людьми, ведет ученые беседы.

Он всегда так говорил об Артуре – это его утешало.

Глава 7

Мне вспоминается легенда о Крезе, и я вижу Эйнхорна в роли этого несчастного. Поначалу богатый гордец высокомерно говорил с Солоном, который вне зависимости от того, был ли он прав в их споре о счастье, оставался просто путешествующим аристократом того времени, снизошедшим до беседы с богатым провинциалом. Непонятно также, почему такой кладезь мудрости, как Солон, не смягчил тона с полуварваром, владельцем золота и драгоценностей. Но он тем не менее оказался прав. А заблуждавшийся Крез со слезами поделился полученным уроком с Киром, который не бросил его в костер, сохранив жизнь. Этого старика несчастья сделали философом, мистиком и хорошим советчиком. А сам Кир сложил свою голову к ногам мстительной царицы, которая окунула ее в бурдюк с кровью и воскликнула: «Ты хотел крови? Так напейся досыта»[110 - В 530 г. до н. э. в битве против массагетов Кир потерпел поражение и погиб.].

Его сумасшедший сын Камбиз стал наследником Креза и пытался прикончить того в Египте; еще раньше он убил собственного брата и безвинного священного быка Аписа и подверг мучениям бритоголовых жрецов. Киром для Эйнхорна стал кризис, костром – крушение фондового рынка, бильярдная символизировала изгнание из Лидии и бандита Камбиза, которого ему каким-то образом удалось перехитрить.

Председатель умер незадолго до всеобщего краха, и не успел он еще обжиться в могиле, как в центре Нью-Йорка и на чикагской Ласалль-стрит из небоскребов начали выбрасываться бизнесмены. Эйнхорн пострадал одним из первых – частично из-за созданной председателем системы доверия, а частично из-за своего неумения вести дела. Тысячи долларов пропали в компании коммунального обслуживания Инсулла – Коблин на этом тоже много потерял; наследство Эйнхорна растаяло вместе с наследством Дингбата и Артура из-за вложений в строительство домов, которые в новой ситуации он не мог сохранить. В итоге у него остались только свободные участки на пустоши и рядом с аэропортом, и то несколько из них пошли на уплату налогов; и, когда я порой вывозил его на прогулку, он говорил:

– Вон те магазины принадлежали нам. – Или, показывая на землю меж двух хижин, заросшую сорняками: – Отец приобрел ее восемь лет назад – хотел построить здесь гараж. Хорошо, что не построил.

Так что наши поездки окрашивал меланхолический привкус, хотя Эйнхорн не ныл и не жаловался, а его замечания носили скорее информационный характер.

Даже дом, в котором он жил, построенный Председателем за сто тысяч долларов, стал в конце концов убыточным: магазины закрылись, а жильцы верхних этажей перестали вносить арендную плату.

– Не платят – значит, не будем топить, – сказал Эйнхорн зимой, решив быть жестким. – Хозяин должен так поступить или расстаться с собственностью. Я действую в соответствии с экономическими законами и тем, какие у нас времена – хорошие или плохие, и стараюсь быть в этом последовательным.

Так он оправдывал свои действия. Однако его вызвали в суд и дело он проиграл, уплатив судебные издержки и все такое. Затем он сдал в аренду под квартиры пустующие магазины: в одном поселилась негритянская семья, в другом цыганка, предсказывающая будущее. Цыганка вывесила в окне нарисованную руку и огромный, снабженный ярлыком мозг. Теперь в доме дрались и крали туалетные принадлежности. Вскоре квартиранты, возглавляемые рыжим поляком-парикмахером Бетшевски, стали его врагами; Бетшевски, будучи в настроении, закатывал концерты на мандолине прямо на тротуаре, а проходя мимо зеркальных стекол Эйнхорна, бросал в его сторону холодный взгляд. Эйнхорн начал процесс по выселению его и еще нескольких арендаторов, за что коммунисты подвергли его пикетированию.

– Да я больше знаю о коммунизме, чем они, – досадовал он. – Что эти невежественные идиоты могут понимать? Даже Сильвестр не разбирается в революции.

Сильвестр был тогда активным членом компартии. Итак, Эйнхорн сидел за столом председателя, где его могли видеть пикетчики, и ждал, какие действия предпримет шериф. Враги вымазали окна свечным воском, а на кухню забросили бумажный пакет с экскрементами. Сразу после этого Дингбат собрал отряд добровольцев из бильярдной, чтобы охранять дом; он кипел праведным гневом и хотел взять в осаду магазин Бетшевски и перебить все зеркала. Собственно, то, куда переехал в кризис Бетшевски, нельзя было назвать магазином – это был просто стул в подвале, где он еще держал и канареек. Клем Тамбоу по-прежнему ходил к нему бриться, утверждая, что только рыжий брадобрей и может справиться с его бородой. Дингбат злился на него за это. Бетшевски все же выселили, и его жена с улицы кричала на Эйнхорна, обзывая его вонючим жидом и калекой. С ней даже Дингбат не мог справиться. Да и Эйнхорн приказал:

– Без моего разрешения никаких грубых действий.

Он не исключал применения силы, но хотел контролировать ситуацию, и Дингбат повиновался, хотя Эйнхорн и профукал наследство.

– Ударило не только по нам, – оправдывал его Дингбат, – а по всем подряд. Если Гувер и Дж. П. Морган ни о чем не догадывались, что говорить об Уилли? Но он все вернет. Я в нем не сомневаюсь.

Причиной выселений стало полученное Эйнхорном предложение от изготовителя плащей, жаждущего заполучить рабочее место на верхних этажах. В нескольких помещениях уже разобрали стены, когда перестройке воспротивились муниципальные власти из-за нарушения пожарной безопасности, а также искажения самой цели строительства здания, не предусматривающей его производственную эксплуатацию. К этому времени часть станков была установлена, и производственник требовал у Эйнхорна денег на их вывоз. Последовал еще один процесс, на котором Эйнхорн, отбросив все принципы, пытался представить дело так, будто вся собственность принадлежит ему, поскольку механизмы прикреплены к полу. Этот процесс он тоже проиграл, а владелец станков счел более удобным разбить окна и спустить оборудование с помощью блока, на что получил предписание суда. При этом пострадала громадная, подвешенная на цепях вывеска Эйнхорна. Впрочем, это уже не имело значения: ведь он лишился здания, последней крупной собственности, и бизнеса у него больше не было. Офис закрыли, большую часть обстановки продали. Столы – один на другом – обосновались в столовой, папки лежали у кровати, и к ней можно было подойти только с одной стороны. В ожидании лучших времен Эйнхорн хотел сберечь как можно больше мебели. В гостиной стояли вращающиеся стулья, туда же вернули слегка реставрированную обгоревшую мебель, от которой попахивало гарью (страховая компания лопнула, не успев возместить ущерб от пожара).

Эйнхорн по-прежнему владел бильярдной и теперь сам занимался ею; в уголке рядом с кассой он устроил подобие офиса и вел там свой скромный бизнес. Брошенный судьбой в столь незначительное место, он с трудом смирился с этим, но потом и здесь взял все в свои руки, генерируя идеи, как делать деньги. Прежде всего, переставив бильярдные столы, он выделил место для буфета. Затем поставил зеленый стол для игры в кости. Эйнхорн сохранил звание нотариуса и страхового агента, и газовые, электрические и телефонные компании уполномочили его принимать платежи. Дело подвигалось медленно – время было такое, и даже его изобретательность словно онемела от скорости и глубины падения; всю силу мысли он бросил на поиски шагов, необходимых для спасения денег Артура и Дингбата. Кроме того, с потерей собственности его окружение сузилось до пределов улицы; безмолвие плотно давило на это безлюдное место, не раздавались даже гудки автомобилей, – к тому же еще прибавился унизительный переход от долларов к пятицентовикам. Да и он, стареющий больной человек, отказался от больших планов и занимался чем попало. Он считал, что общее несчастье не оправдывает его полностью, ведь стоило наследству председателя перейти к нему, как оно взбрыкнуло и ринулось прочь, словно стая маленьких золотых зверьков, готовых повиноваться только голосу старика.

– Лично для меня все не так ужасно, – иногда говорил он. – Я и раньше был калекой и сейчас им остался. Богатство не подарило мне здоровые ноги, и если кому-то известно, что ждет его в будущем, так это мне, Уильяму Эйнхорну. Можешь не сомневаться.

Все было не столь однозначно. Я знал, что вера в лучшее будущее зрела в нем очень медленно, и хорошо помнил те ужасные дни, когда он потерял большое здание и, в отчаянной попытке его спасти, руководствуясь больше гордыней, нежели чутьем бизнесмена, лишился и последних нескольких тысяч из наследства Артура. Тогда он меня формально уволил, сказав:

– Ты мне не по карману, Оги. Придется с тобой расстаться.

В то тяжелое время за ним ухаживали Дингбат и миссис Эйнхорн; сам же он почти все время проводил в кабинете, ошеломленный, подавленный, охваченный мрачными мыслями, небритый – и это человек, привыкший отвечать за жизнь семьи, за порядок; наконец он все же покинул унылую, заставленную книгами комнату и объявил, что перебирается в бильярдную. Так Адамс, не избранный президентом на второй срок, вернулся в столицу простым конгрессменом. Чтобы не забирать Артура из университета и не посылать на работу (при условии, что тот на это согласится), требовалось что-то делать – ведь помощи ждать не приходилось; он даже готов был отказаться от страхового полиса, чтобы достать наличные.

Артур не имел профессии; он не был дантистом, как сын Крейндла, содержавший теперь всю семью; он учил гуманитарные науки – литературу, языки, философию. В то время занятия сыновей обрели невероятное значение. Говард Коблин зарабатывал на жизнь игрой на саксофоне, и Крейндл больше не подтрунивал над сыном, говоря, что тот совсем не интересуется женщинами, – напротив: он советовал мне с помощью Котце устроиться в аптеку, расположенную под его офисом. Благодаря этому я обрел там теплое местечко продавца газировки. Я был чрезвычайно признателен: ведь Саймон окончил школу и теперь не получал благотворительную помощь. И на Ласалль-стрит ему сократили дни. Борг пристроил туда своих безработных племянников и многих прежних работников повыгонял.

Что касается семейных сбережений – после Бабули ими ведал Саймон, – они пропали. Банк, где их хранили, лопнул одним из первых; теперь в этом доме с колоннами располагался рыбный магазин – Эйнхорн видел его из угла в бильярдной, где устроил офис. Однако Саймон окончил школу весьма успешно – трудно понять, как ему удалось, – и его назначили классным казначеем для покупки колец и школьных булавок. Думаю, его непогрешимо честный облик сыграл здесь свою роль. Приходилось отчитываться за траты перед директором, что не помешало ему пойти на сделку с ювелиром и присвоить себе пятьдесят долларов.

Саймон был способен на многое, я тоже. Мы не говорили с ним на эту тему. Но я привык жить с оглядкой на него и кое-что знал о его планах – он же не контролировал мое существование. Саймон поступил в муниципальный колледж, полагая, что там его подготовят к государственной службе, – в то время требовались сотрудники бюро погоды, геологи и почтовые работники; об этом говорили объявления в газетах и библиотечных бюллетенях.

У Саймона были отличные способности. Может, чтение содействовало их пробуждению, развивая проницательный, здравый, можно сказать, губернаторский подход. Подход Джона Севьера[111 - Джон Севьер – первый губернатор штата Теннесси.]. Или Джексона[112 - Имеется в виду дуэль между 7-м президентом США Эндрю Джексоном (1829–1837) и неким Чарлзом Дикинсоном, обвинившим того в трусости.] – в тот момент, когда пуля дуэлянта отскочила от большой пуговицы на его плаще и он приготовился стрелять, – проникновенный взгляд главнокомандующего, неподкупного и дальновидного, с благородной морщиной на лбу, выражающей озабоченность. Мне кажется, одно время я видел такой искренний, неподдельный взгляд у Саймона. И как тогда можно утверждать, будто искренность ушла навсегда? Впрочем, он мог и притвориться. Я точно знаю, что он пользовался такими приемами. А если используешь их сознательно, становятся они от этого фальшивыми? В борьбе все средства хороши.

Возможно, в голове у Бабушки Лош, оценившей этот дар Саймона, сложился прообраз учений Розенвальда или Карнеги. Если он присутствовал при уличной драке, полицейский из дюжины свидетелей выбирал его и спрашивал, что произошло. Или когда тренер выходил из раздевалки с новым баскетбольным мячом, десятки рук в нетерпении тянулись к нему, но он кидал мяч Саймону, не выказывавшему никаких эмоций и никогда не удивлявшемуся такому повороту событий – он этого ожидал.

Сейчас он оказался на хлипкой почве, его вынуждали снизить скорость, с которой он двигался к тайно обозначенной цели. В то время я не знал, что это за цель, да и не понимал, зачем вообще нужны какие-то ориентиры, – это было выше моего понимания. Он же постоянно поглощал большое количество информации – учился танцевать, беседовать с женщинами, ухаживать, писать романтические письма, посещать рестораны, ночные клубы и дансинги, завязывать галстуки и бабочки, подбирать платки для нагрудных карманов, покупать одежду, вести себя в толпе. Или в приличном доме. Для меня, пропускавшего мимо ушей наставления Бабули, это представлялось чем-то недостижимым. Саймон, как мне казалось, тоже не вслушивался в ее советы, но уловил, однако, самую суть. В качестве примера назову некоторые действия, которые кто-то – но не мы – совершал автоматически. Я следил, как он овладевал умением носить шляпу, курить сигарету, сворачивать перчатки и класть их во внутренний карман; я восхищался и недоумевал, как это ему удавалось, и кое-чему научился сам. Но никогда не мог при этом добиться его изящества.

Саймон впитывал хорошие манеры в вестибюлях роскошных отелей вроде «Палмер-хауса», в ресторанах с окнами, занавешенными портьерами с кисточками, где горели свечи и струнные оркестры играли венские – раз-два-три – вальсы. У него раздувались ноздри. Этот образ жизни его захватывал, хотя он и знал ему цену. Поэтому я понимал, каково ему переносить бесцветное окружение унылыми зимними вечерами, носить длинное пальто, по два дня не бриться, проводить время в аптеке или с коммунистом Сильвестром в памфлетной лавке Зехмана, иногда в бильярдной. На вокзале он работал только по субботам, и то потому, что нравился Боргу.

У нас было мало времени для разговоров; иногда, в преддверии зимы, мы сидели за буфетной стойкой в бильярдной у окна, откуда виднелся изгаженный лошадиным навозом, углем и копотью снег в коричневатой дымке, окутавшей зажженные уже в четыре часа фонари. Мы делали необходимую работу по дому, помогали Маме – разжигали печки, ходили в магазины, выносили мусор и золу; однако, покончив с этим, дома не засиживались – особенно я; Саймон иногда делал на кухне домашние задания, и Мама оставляла ему горячий кофе. Я не задавал Саймону вопрос, волновавший Джимми Клейна и Клема: не втянул ли его Сильвестр в политику. В ответе я и так не сомневался: Саймону надо как-то убивать время, вот он и ходит от скуки на разные мужские посиделки, форумы, собрания арендаторов, а больше для того, чтобы знакомиться там с девушками; он вовсе не считает Сильвестра новым светочем, ему интересны большие девочки в кожаных куртках, на низких каблуках, в беретах и хлопчатобумажных рабочих блузках. На принесенной домой литературе он по утрам оставлял пятна от кофе или выдирал из брошюр страницы своими крупными белыми руками и растапливал печь. Я успевал прочитать больше, чем он, – и делал это не без любопытства. Все-таки я знал Саймона и его представление о правильном порядке вещей. Он считал, что мы с Мамой достаточная для него нагрузка, и не собирался взваливать на плечи еще и весь рабочий класс; сентиментальные чувства Сильвестра были для него как пиджак с чужого плеча. Однако Саймон захаживал в лавку Зехмана и, сидя под зовущими к действию пролетарскими плакатами, спокойно курил сигареты с фильтром, слушая беседы о латинской, германской культуре и прочей экзотике; и все же, в сизой дымке холодного воздуха, уткнувшись подбородком в воротник рубашки, он не принимал всерьез ничего из сказанного.

Его неожиданное появление в бильярдной явилось сюрпризом для меня, учитывая прежние высказывания о моей дружбе с семейством Эйнхорн. Но все сводилось к тому же: унылое время, отсутствие денег; вскоре он свел знакомство с Сильвестром – этот борец с медвежьими глазками вел памфлетную войну с буржуазией; Саймон также брал уроки игры на бильярде у Дингбата. И вскоре уже весьма преуспел, мог даже кое-что выиграть – пять центов за шар, стараясь держаться подальше от здешних завсегдатаев. Иногда он играл в задней комнате в кости, и тут ему тоже везло, но никогда не связывался с хулиганами, гангстерами и ворами, и в этом отношении был умней меня – однажды я чуть не оказался причастным к грабежу.

Основное время я проводил с Джимми Клейном и Клемом Тамбоу. До последних школьных семестров я видел их нечасто. Безработица крепко ударила по семье Джимми – Томми потерял работу в муниципалитете, когда Сермак[113 - Антон Сермак – мэр Чикаго; убит в 1933 г. при покушении на президента США Франклина Делано Рузвельта.] вышвырнул оттуда республиканцев, – и пришлось здорово вкалывать; по ночам он изучал бухгалтерское дело или хотя бы пытался: с математикой он был не в ладах, да и с прочей умственной работой тоже, но его переполняла решимость выбиться в люди ради семьи. Сестра Элеонора уехала в Мексику, совершив этот долгий путь на автобусе, в надежде добиться успеха. Там ее ждал кузен, тот самый, что пробудил в Джимми интерес к генеалогии.

Клем же Тамбоу до такой степени ненавидел школу, что большую часть времени проводил в постели под мятой простыней, читая киножурналы. Он превращался в первостатейного лодыря. Через мать он вел бесконечные дискуссии с ее вторым мужем (тот тоже остался без работы) относительно своего поведения. Соседский сын трудился наклейщиком объявлений – тридцать центов за час; почему же он отказывается искать место? Все четверо жили в задней части магазина «Одежда для малышей», принадлежавшего бывшей миссис Тамбоу. Лысый, с остатками черных жестких волос на затылке, отчим Клема сидел в нижнем белье у плиты, читал «Джуиш курьер» и готовил на всех ланч – сардины, крекеры и чай. На столе всегда находилось две-три банки рыбных консервов «Кинг Оскар», консервированное молоко и сухое печенье. Мысль отчима не била ключом, и предметы для разговора не отличались разнообразием. Заходя к ним, я видел его в шерстяном нижнем белье и обычно слышал один и тот же вопрос: сколько я зарабатываю?

– Перетрудилась? – спросил Клем у матери. – Если не найду чего-нибудь получше, проглочу цианид. – Мысль эта жутко его рассмешила, раздалось громкое, во весь рот, «ха-ха-ха!», даже волосы затряслись. – Да я скорее останусь в постели и буду сам с собой играть, – продолжил он. – Ты не такая старая, ма (мать была в юбках, из-под которых виднелись ноги исполнительницы испанских танцев), чтобы не понять, о чем речь. Ты ведь спишь в соседней комнате со своим мужем. – Мать задохнулась от негодования, но из-за моего присутствия ничего ему не ответила, только испепелила взглядом. – И нечего так смотреть – разве ты не для этого вышла замуж?

– Не стоит так говорить с матерью, – сказал я, когда мы остались наедине.

Клем рассмеялся:

– Нужно провести здесь пару дней и ночей – тогда запоешь по-другому. Тебя ввело в заблуждение ее пенсне, ты и представить не можешь, какая она развратница. Посмотрим в глаза фактам. – И конечно, он открыл мне эти факты, в которых фигурировал даже я: якобы она осторожно расспрашивала обо мне и говорила, что я кажусь очень сильным.

Днем Клем выходил на прогулку с тростью и, полагая, будто это очень по-английски, принимал чопорный вид. Из библиотеки он брал автобиографии лордов и до слез хохотал, читая их; с польскими лавочниками изображал джентльмена с Пиккадилли и всегда был готов разразиться громким ликующим смехом; глубокие морщины на красном лице говорили о радостном, но вызывавшем отвращение расположении духа. Если ему удавалось выклянчить у отца несколько баксов, он ставил на лошадей и в случае выигрыша угощал меня бифштексом и сигарой.

Встречался я и с другими людьми. Одни читали толстенные книги на немецком и французском, чуть ли не наизусть знали учебники по физике и ботанике, были знакомы с Ницше и Шпенглером. А другие были из криминального мира. Но я никогда не думал о них как о преступниках – просто ребята из бильярдной, которых я видел и в школе, и в гимнастическом зале, где во время перемены они танцевали фокстрот, или в сосисочной. Я общался со всеми, и никто не мог сказать, к какой группе я принадлежу. Да я и сам этого не знал. Не будь знаком с Эйнхорном, ходил бы я в бильярдную? Неизвестно! Естественно, я не был зубрилой или ученым чудаком, хотя ничего не имел против обоих. Но бандиты могли меня принять за того или другого. Именно тогда воришка по имени Джо Горман заговорил со мной о возможной краже.

Я не сказал ему «нет».

Горман был умен, красив, строен, прекрасно играл в баскетбол. У его отца, владельца шиномонтажа, дела шли хорошо, и у сына не было причин для воровства. Но он уже слыл известным угонщиком автомобилей и дважды попадал в тюрьму «Сент-Чарлз». Теперь он задумал ограбить магазин кожаных товаров на Линкольн-авеню, недалеко от дома Коблинов; требовалось три человека. Третьим был Моряк Булба, мой старый недоброжелатель, в свое время укравший у меня тетрадь по естествознанию. Он знал, что я не доносчик.

Горман взял автомобиль отца, чтобы быстрее слинять. Мы собирались влезть в магазин через заднее подвальное окно и вынести кожаные сумки. Булба обещал их на время припрятать, а ошивавшийся в бильярдной скупщик краденого по имени Джонас должен был их продать.

Апрельской ночью мы приехали в северный район, припарковались в переулке и по одному проскользнули во двор. Булба предварительно изучил это место – небольшое подвальное окно не было зарешечено. Горман попытался его открыть: сначала отмычкой, потом рулеткой, – о таком способе он слышал в бильярдной, но сам никогда к нему не прибегал. Ничего не получалось. Тогда Моряк завернул в кепку кирпич и высадил окно. Шум прогнал нас в переулок, но никто не вышел и мы вернулись. К этому моменту мне уже все опротивело, но назад пути не было. Моряк Булба и Горман влезли внутрь, оставив меня на стреме. Полная бессмыслица: уходить пришлось бы через то же самое окно, и, задержи меня в переулке полицейские, их бы тоже поймали. Тем не менее Горман уже понаторел в таких делах, и мы его слушались. Сначала было тихо – только шорох крыс и шуршание бумаги. Потом раздался шум, и в окне показалось узкое бледное лицо Гормана – он стал передавать мне мягкие сумки в упаковочной бумаге, а я запихивал их в большой спортивный рюкзак, который принес под широким плащом. Мы с Булбой выбежали из двора на соседнюю улицу, а Горман подогнал туда машину. Булба вышел позади своего дома, перекинул рюкзак через забор, прыгнул следом – его матросские штаны широко раздулись – и приземлился на гравий и консервные банки. Я вернулся коротким путем, через строительные участки, вытащил ключ из жестяного почтового ящика и вошел в спящий дом.

Саймон знал, что я приду поздно, и сказал об этом Маме: она зашла к нему в полночь и спросила, где я. Похоже, его это не волновало, не заметил он и моего смятения за напускным безразличием. Я долго не спал, соображая, как объяснить появление у меня двадцати или тридцати долларов, – такой, по прикидке, была моя доля. Клем мог бы сказать, что мы поставили на лошадь и выиграли, хотя это выглядело неправдоподобно. Впрочем, никаких особых трудностей не предвиделось: я стану отдавать деньги Маме частями в течение нескольких недель; к тому же теперь, после отъезда Бабули, никто не обращал внимания на то, чем я занимаюсь. Прошло какое-то время, прежде чем я мог спокойно думать о случившемся.

И все же я недолго самоедствовал. Такой уж у меня темперамент. Пропустив всего один урок, я пошел в школу. Был на репетиции хора, а в четыре часа отправился в бильярдную; там, на стуле чистильщика сапог, сидел, как обычно, в брюках клеш Моряк Булба и следил за партией в снукер. Все складывалось как нельзя лучше. Джонас, хранитель краденого, должен был сегодня же забрать товар. Ночную историю я тут же выбросил из головы – этому немало способствовали прелесть весны и раскрывшиеся почки деревьев.

– В парке соревнования велосипедистов. Поедем – посмотрим, – предложил Эйнхорн.

Я охотно усадил его в автомобиль, и мы тронулись в путь.

Теперь, представляя, что такое кража, я решил больше в этом не участвовать и сказал Джо Горману, чтобы в дальнейшем он на меня не рассчитывал. Я ждал, что меня назовут трусом, но он отнесся к моему заявлению спокойно и без всякого презрения.

– Хорошо, раз это тебя не привлекает.

– Вот-вот, именно не привлекает.

– Ну что ж, – задумчиво проговорил он. – Булба – сопляк, а с тобой дело бы пошло.

– Нет смысла, раз это не мое.

– Да ладно, черт возьми. Конечно.

Он держался очень снисходительно и беспристрастно. Причесался, глядя в зеркало на автомате с жевательной резинкой, поправил яркий галстук и вышел. Впоследствии он мало со мной беседовал.

Деньги мы прокутили с Клемом. Но этим дело не кончилось. Эйнхорн узнал о нашей проделке от Крейндла – хранитель краденого предложил ему несколько сумок на продажу. Возможно, Крейндл и Эйнхорн решили основательно меня проработать. И вот как-то днем в бильярдной Эйнхорн подозвал меня. По его сдержанному тону я понял, что будет неприятный разговор, и догадывался, по какому поводу.

– Я не собираюсь сидеть и ждать, когда ты угодишь за решетку, – сказал он. – В какой-то степени я чувствую себя ответственным за то, что ты попал в такое окружение. Хоть ты и рослый, но по возрасту тебе рано здесь быть. – Как и Булбе, и Горману, и десятку других, на что, впрочем, никто не обращал внимания. – Оги, я не хочу, чтобы ты занимался грабежом. Даже Дингбат, хоть он и не отличается большим умом, не лезет в эти дела. К сожалению, мне приходится терпеть здесь самых разных людей. Я знаю, кто из них вор, кто бандит, кто сутенер. С этим ничего не поделаешь. Это бильярдная. Но ты, Оги, знаешь лучшее, ты видел хорошие времена, и, если я услышу, что ты опять влез во что-нибудь подобное, я выброшу тебя отсюда. Ты никогда больше не войдешь в наш дом, не увидишь ни меня, ни Тилли. Если бы узнал твой брат! Бог мой! Он отколотил бы тебя. Однозначно.

Я согласился с ним. Наверное, Эйнхорн читал во мне как в раскрытой книге, видел мой ужас и страх. Он дотянулся до моей руки и накрыл ее своей.

– Юноша начинает разрушаться и гнить, его здоровье и красота уходят уже с первыми вещами, которые он совершает как мужчина. Мальчишка ворует яблоки, арбузы. Если он по натуре авантюрист, то в колледже подделает чек – один, второй. Но идти на настоящее воровское дело вооруженным…

– Мы не были вооружены.

– Сейчас я открою этот ящик, – резко проговорил он, – и дам тебе пятьдесят баксов, если поклянешься, что у Джо Гормана не было оружия.

Я покраснел и чуть не грохнулся в обморок. Вполне правдоподобно – так могло быть.

– Если бы приехали копы, он постарался бы оружием проложить себе дорогу. Вот во что ты вляпался. Да, Оги, там могла остаться пара мертвых копов. А ты знаешь, что грозит убийце полицейских. Прямо на месте ему разбивают в кровь лицо, ломают руки; бывает и похуже. И это в самом начале жизни. Неужели просто потому, что бурлят молодые силы? Зачем ты на это пошел?

Я не знал.

– Ты что, настоящий жулик? Может, у тебя призвание? Тогда внешность и правда обманчива. В нашем доме я ничего от тебя не прятал. Возникало у тебя желание что-нибудь стащить?

– Что вы, мистер Эйнхорн! – вспыхнул я.

– Можешь не отвечать. Знаю, что не возникало. Я просто спросил, нет ли у тебя внутренней потребности воровать? Впрочем, в это я не верю. Прошу тебя, Оги, держись от воров подальше. Обратись ты ко мне – я дал бы двадцать баксов, чтобы помочь твоей матери-вдове. Тебе очень нужны были деньги?

– Нет.

С его стороны было благородно назвать мать вдовой, хотя он знал, как все обстояло на самом деле.

– Или тебе хотелось пощекотать нервы? Но теперь не то время. В крайнем случае прокатился бы на «американских горках», на скоростных санях. Прыгнул с парашютом. Сходил в Ривервью-парк. Подожди… Мне пришла в голову одна мысль. В тебе заложено сопротивление. Ты не принимаешь все подряд. Просто делаешь вид.

Первый раз обо мне сказали нечто похожее на правду. На меня это сильно подействовало. Он не ошибся: во мне действительно заложено сопротивление, желание его оказывать и говорить «нет!», – это точно, яснее ясного, такая потребность сродни острому приступу голода.

Но то, что Эйнхорн мог думать обо мне – думать обо мне! – это открытие пьянило, я чувствовал прилив любви к нему. Но скрытое качество – сопротивление, живущее во мне, сковывало, поэтому я не мог ни спорить, ни проявлять свои чувства.

– Не будь простаком, Оги, не попадайся в первую же западню, уготовленную тебе жизнью. Именно юноши, как и ты, не обласканные с детства судьбой, заполняют тюрьмы, исправительные заведения и прочие подобные учреждения. Руководство штата заблаговременно заготавливает для них скудную еду. Оно знает, что найдется контингент, который обязательно угодит за решетку и все это съест. И знает также, сколько получит щебенки из камней, откуда возьмутся дробильщики и много ли человек отправится лечить сифилис в общественные больницы. Из нашей местности, из бедных районов города и подобных им по всей стране. Это практически предопределено. И только хлюпик позволит включить себя в эту статистику. Выходит, и тебя вычислили заранее. Все эти грустные и трагические реалии только и ждут, чтобы взять тебя в оборот; тюремные камеры, лечебницы, очередь за супом – удел тех, кому предназначено стать жертвой, измочаленным, рано состарившимся человеком, угасшим, никчемным, безвольным. Никого не удивит, если такое случится с тобой. Подходящая кандидатура.