скачать книгу бесплатно
– Слышишь? Немцы и там – позади нас. Там враг пробивается к Москве. Там дерутся наши братья. Мы, наш батальон, прикрываем их здесь от удара сбоку. Они верят нам, верят: мы устоим, не пропустим. А я поверил тебе. Ты держал дорогу, ты запер ее. И струсил. Бежал. Думаешь, ты оставил дорогу? Нет! Ты отдал Москву!
– Я… я… я думал…
– У меня с тобой разговор кончен. Иди.
– Куда?
– Туда, где твое место по приказу.
Я показал за реку. Голова Брудного дернулась, словно он хотел посмотреть назад, куда указывала моя рука. Но он сдержал это движение, он продолжал стоять передо мною «смирно».
– Но там, товарищ комбат… – хрипловато выговорил он.
– Да, там немцы! Иди к ним! Служи им, если хочешь! Или убивай их! Я не приказывал тебе явиться сюда. Мне не нужен беглец! Иди!
– Со взводом? – неуверенно спросил Брудный.
– Нет. У взвода будет другой командир! Иди один!
Командир батальона по-разному может применить власть к офицеру, не выполнившему боевого приказа: послать его снова в бой, отрешить от должности, предать суду и даже, если требуется обстановкой, расстрелять на месте. А я… Я тоже вершил суд на месте. Это был расстрел перед строем, хотя и не физический, – расстрел командира, который, забыв воинскую честь, бежал вместе с бойцами от врага. За бесчестье я карал бесчестьем.
А Брудный все еще стоял перед безмолвной шеренгой, словно не понимая, что разговор действительно кончен, что я выгнал его из батальона. Для него это была страшная минута. Он был комсомольцем; он, конечно, не раз думал о войне, о смерти; знал, что в бою, быть может, придется отдать жизнь за Родину; мечтал быть храбрым, мечтал о большом счастье победы и, наряду с этим, о наградах, о славе, о маленьком, но ему невыразимо дорогом собственном счастье.
Но пришла настоящая война, разразился настоящий бой, и он, комсомолец Брудный, лейтенант, командир взвода, бежал со своим взводом. И суд уже свершен – без прений, без голосований, не на заседании комсомольского бюро, а на поле войны – свершен единовластным военачальником, командиром батальона. И мечты перечеркнуты. Он, Брудный, спас жизнь, но жизни для него уже не было; ему брошено перед строем позорное слово «трус»; ему объявлен приговор: изгнать!
Он стоял, будто все это – что, быть может, пострашнее смерти – еще не дошло до него, будто ожидая какого-то моего последнего слова. Но я молча в упор смотрел на него. Я был в ту минуту как каменный. В душе не шевельнулась жалость. Меня поймут те, кто воевал; в такие минуты ненависть выжигает как огнем иные чувства, что ей противоречат.
Брудный понял: сказано все. У него достало силы поднести руку к козырьку:
– Есть, товарищ комбат!
Выговорив, он повернулся по-военному, через левое плечо, на каблуке. И пошел, все убыстряя шаг, будто торопясь уйти к мосту через Рузу, во мглу, где на ночь притих враг.
Кто-то отделился от черной стены взвода и побежал за Брудным. Все услышали:
– Товарищ лейтенант, я с вами…
Я узнал этот плечистый высокий силуэт с полуавтоматом на ремне, этот голос.
– Курбатов, назад!
Он остановился.
– Товарищ комбат, и мы виноваты.
– Кто позволил выбегать из строя?
– Товарищ комбат, туда нельзя одному. Там…
– Кто позволил выбегать из строя? На место! Если надо, обратись ко мне, как положено обращаться к командиру в Красной армии.
Вернувшись в строй, Курбатов произнес:
– Товарищ комбат, разрешите обратиться.
– Не разрешаю! Здесь не митинг! Я знаю: бежали и вы вместе с командиром. Но за вас отвечает командир. Если он приказывает бежать, вы обязаны бежать! Все меня слышат? Если командир приказывает бежать, вы обязаны бежать. Отвечает он. Но когда командир приказывает «стой!», то и он сам, и каждый из вас, каждый честный солдат обязан убить того, кто побежит. Ваш командир не сумел взять вас в руки, остановить вас, перестрелять на месте тех, кто не подчинился бы ему. Он расплатился за это.
Из мглы, где скрылся Брудный, вдруг, как темный призрак, опять показался он. Вместе с вновь вспыхнувшей ненавистью я почувствовал теперь и презрение. Что он, пришел упрашивать? Струсил и тут?
– Чего тебе?
– Товарищ комбат, примите документы.
– Что у тебя?
Чуть запнувшись, Брудный ответил:
– Комсомольский билет. Командирское удостоверение, письма.
Я вызвал Бозжанова.
– Товарищ политрук, примите документы.
Брудный вытащил из-за борта шинели тонкую пачку бумаг и протянул Бозжанову.
– Аксакал, – чуть слышно шепнул мне Бозжанов.
Ничего больше он не произнес, но умолял и одним этим словом. Брудный стоял, не поднимая головы. Мне показалось: это хитрость труса. Он, наверное, на это и рассчитывал, возвращаясь: комбат вызовет политрука, политрук заступится. Подумалось: «Так ты хитришь здесь, а не с врагом? Я хотел дать тебе возможность спасти честь, но если ты снова струсил, тогда, черт с тобой, погибай без чести».
– Брудный, – сказал я, – можешь оставить документы при себе. Туда можешь не ходить. Вот тебе другая дорога.
Я указал тропинку, ведущую в тыл.
– Иди в штаб полка… Доложи, что я выгнал тебя из батальона, что предал суду… Оправдывайся там.
С едва слышным свистящим звуком, похожим на всхлипывание, Брудный глотнул воздух.
– Товарищ комбат, я… я докажу вам… Я убью… – Теперь его голос дрожал, теперь прорвалось то, что он сдерживал. – Я убью там часового… Я принесу его оружие, его документы… Я докажу вам…
Я слушал, и уходила, исчезала ненависть. Хотелось шепнуть, чтобы уловил только он: «Молодец, молодец, так и надо!» Душа дрогнула, душу пронзила любовь. Но об этом никто не узнал.
– Ступай куда хочешь! Мне ты не нужен.
– Возьмите, товарищ политрук, – произнес Брудный.
Бозжанов засветил электрический фонарик: луч скользнул по смуглому осунувшемуся лицу Брудного – глаза казались ввалившимися, скулы заострились, на них горели пятна румянца. Потом свет упал на пачку бумаг. Бозжанов взял их. Фонарик погас.
Повернувшись, Брудный быстро пошел. Я крикнул:
– Курбатов, дай лейтенанту полуавтомат!
Это единственное, что я мог для него сделать. Я отвечал за стойкость батальона, за рубеж – рубеж в душах и по берегу Рузы, – что заслонял Москву.
5. Еще один бой на дороге
Вернувшись в штабной блиндаж, я вызвал к себе Курбатова.
Он вошел хмурый. Враги гнали среди других и его, этого человека с гордой посадкой головы, красивого, сильного и, казалось бы, смелого. Почему? Почему так случилось? Это я обязан был знать.
– Рассказывай, – приказал я, – что с вами там произошло. Почему бежали?
Курбатов отвечал скупо. Во время перестрелки с залегшими немцами раздалась трескотня автоматов сзади, совсем близко. Из-за деревьев, в спину бойцам, полетели трассирующие пули. Брудный крикнул: «За мной!» – и взвод с винтовками наперевес кинулся из лесу в соседнюю рощу, как это было заранее намечено. Но вдруг и оттуда, навстречу бойцам, затрещали выстрелы. Кто-то упал, кто-то закричал. Люди шарахнулись в сторону и с этой минуты уже не могли остановиться. Их все время настигали трассирующие пули; немцы, стреляя, шли следом; на военном языке это зовется «на плечах».
Я спросил:
– Сколько же их было, этих автоматчиков, которые вас гнали?
Курбатов мрачно ответил:
– Не знаю, товарищ комбат.
– Может быть, дюжина? Или поменьше?
Курбатов молча смотрел вниз.
– Ступай, – сказал я.
Курбатов ушел.
Что же переживал он, мой солдат? Я видел: ему было стыдно.
Стыд… Задумывались ли вы над тем, что это такое? Если на войне будет убит стыд солдата, если замолкнет этот внутренний осуждающий голос, то уже никакая выучка, никакая дисциплина не скрепят армию.
Настигаемый пулями, Курбатов бежал вместе с другими. Страх кричал ему в уши:
«Ты погиб; твоя молодая жизнь пропала; тебя сейчас убьют или изуродуют, искалечат навсегда. Спасайся, прячься, беги!»
Но звучал и другой властный голос:
«Нет, остановись! Бегство – низость и позор! Тебя будут презирать, как труса! Остановись, сражайся, будь достойным сыном Родины!»
Как нужна была в момент этой отчаянной внутренней борьбы, когда чаша весов попеременно склонялась то в одну, то в другую сторону, когда душа солдата раздиралась надвое, – как нужна была в этот момент команда! Спокойный, громкий, повелительный приказ командира – это был бы приказ Родины сыну. Команда вырвала бы воина из когтей малодушия; команда мобилизовала бы не только то, что привито воинским обучением, дисциплиной, но все благородные порывы – совесть, честь, патриотизм. Брудный растерялся, упустил момент, когда мог, когда обязан был дать команду. Из-за этого взвод разбит в бою. Из-за этого честный солдат теперь стыдится посмотреть мне в глаза.
Командир взвода ответил за свою вину.
А я? Ведь за все, что совершилось и совершится в батальоне, за каждую неудачу в бою, за каждый случай бегства, за каждого командира и бойца отвечаю я. Мой взвод не исполнил боевого приказа, – значит, боевого приказа не исполнил я.
Сообщив по телефону о случившемся в штаб полка, дав требуемые разъяснения, я положил трубку и… и стал держать ответ перед беспощадным судьей – перед собственной совестью, собственным разумом.
Я обязан был доискаться: в чем моя вина? Не в том ли, что во главе взвода мною был поставлен негодный командир? Не в том ли, что я заблаговременно не понял, что он трус? Нет, это не так. Сумел же он даже после бегства, после казни перед строем вновь пробудить любовь в моем сердце, сумел показать, что в нем жива честь.
Что же там, под пулями, стряслось с ним? Почему там он забыл о долге и власти командира? Может быть, поддался трусости других? Нет, я не верил, что мои солдаты трусы. Тогда, может быть, я плохо их подготовил? Нет, и этой вины я за собой не знал.
Истина проступала, приоткрывалась уму лишь постепенно, в неотчетливых и грубых очертаниях.
Ведь еще несколько дней назад, когда я ставил лейтенантам задачу, мне подумалось: неужели немцы, как бараны, один раз, другой раз, третий раз так и будут подставлять головы под наши залпы? Но тогда я не сделал никакого вывода из этой промелькнувшей мысли; я счел противника глупее, чем он оказался.
Очевидно, уже после первого боя на дороге мы заставили немецкого военачальника поразмышлять, заставили раньше, чем я предполагал. На случай встречи с засадой у него, очевидно, уже был какой-то план, которого я заблаговременно не разгадал. Он внезапностью ответил на внезапность. Он обратил в бегство и погнал мой взвод, моих солдат таким же самым средством – неожиданным огнем почти в упор, от которого бежали, охваченные паникой, и его солдаты.
Сегодня он победил, погнал меня – в мыслях я употребил именно это слово: «меня», – но не потому, что его офицеры и солдаты были храбрее или лучше подготовлены. И не числом он одолел меня – против числа, по нашему тактическому замыслу, можно было бы долго воевать малыми силами, – а, в свою очередь, замыслом, тактическим ходом, умом.
Да, я мало думал вчера! Я был побит до боя. Вот моя вина.
Я вглядывался в карту, воспроизводил воображением картину боя, картину бегства, стремился разгадать, как он, мой враг, немецкий военачальник, это подготовил, как осуществил.
Мои бойцы бежали. Враг заставил их бежать, враг гнался за ними. Мысленно я видел это, всматривался в это. Я видел, как они спешили, задыхаясь, подхлестываемые светящимися кнутиками трассирующих пуль, подхлестываемые смертью; видел, как за ними гнались немцы, стреляя на бегу, тоже запыхавшиеся, вспотевшие, увлеченные преследованием. Сколько было там, на пути бегства, перелесков, кустарников, овражков! Скрыться бы где-нибудь, моментально залечь, повернуть все стволы в сторону врагов, подпустить их, торжествующих, захваченных азартом погони, и хладнокровно расстрелять в упор.
Брудный не сохранил хладнокровия, Брудный утратил управление собственной душой и душами солдат – в этом его преступление.
Но я, комбат, обязан был еще вчера, до боя, подумать за него, предвидеть.
Противник овладел дорогой. Но пока одной. Другая еще не принадлежит ему. Там, переменив место засады, немцев поджидает взвод Донских. Завтра противник попытается каким-нибудь приемом обратить в бегство, погнать и этот взвод.
Соединившись с Донских по телефону, я приказал ему, взяв охрану, явиться ко мне.
Часа через полтора он пришел.
Он выглядел как будто прежним. Кожа на лице и на руках была, как и раньше, девичьи-нежной. Войдя, он зарделся легким румянцем. Но уже по его первому жесту, по первому слову я понял: Донских иной. Встретив мой взгляд, он улыбнулся: улыбка была знакомой, чуть сконфуженной, однако и новой – в ней проступила какая-то внутренняя сила, он будто сознавал свое право улыбаться. И движения стали увереннее, быстрее. Он свободнее, чем прежде, взял под козырек, свободнее доложил, что явился.
– Садись, – сказал я. – Доставай карту.
На карте, которую развернул Донских, место засады не было обозначено никакой пометкой. В таких делах тайну нельзя доверять карте. Но пункт первого боя – уже не секретный – Донских, словно для памяти, обвел красным кружком. Я взглянул туда. Мы оба знали: там было пройдено великое испытание духа; там была пережита великая радость победы, – оба знали и оба не вымолвили об этом ни слова.
– Видишь ли, Донских, – сказал я, – прошлый раз мы с тобой толковали вот о чем: пусть противник охватывает засаду. Это можно допустить. Но не попадаться в окружение.
Донских кивнул. Взгляд был понимающим. Я продолжал:
– Однако противник может окружить незаметно. Например, так… С этой стороны он тебя охватит. – Тупым концом карандаша я показал ему на карте. – Тебе останется выход сюда. Ты выскользнешь, станешь уходить, а противник, незаметно заранее подобравшись, уже залег на пути, уже ждет, уже видит тебя. И встретит огнем в лицо. Что тогда?
– Что? – переспросил Донских. – В штыки!
– Ой, Донских… Штыком доставать далеко, перестреляет. Не заметаешься ли? Не побежишь ли?
Он чуть вскинул голову:
– Я, товарищ комбат, не побегу.
– Не о тебе одном речь. Люди не побегут ли?