banner banner banner
Ангелы страшатся
Ангелы страшатся
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ангелы страшатся

скачать книгу бесплатно

Для средневековых богословов было характерно стремление к строгости и точности, сегодня характерное только для лучших из наук. В XIII веке «Сумма теологии» (Summa theologica; Aquinas, 1265–1274) святого Фомы Аквинского была эквивалентом сегодняшних учебников кибернетики. Святой Фома подразделяет все сотворенные вещи на четыре класса:

a) те, которые просто есть – как камни;

b) те, которые есть и живут – как растения;

c) те, которые есть, живут и способны перемещаться – как животные; и

d) те, которые есть, живут, способны перемещаться и мыслят – как люди.

Он не знал кибернетики и в отличие от Блаженного Августина не был математиком, однако мы можем сразу различить здесь прообраз классификации сущностей, основанной на числе логических типов адаптационных контуров, характеризующихся рекурсивностью и самокоррекцией.

Определение святым Фомой смертного греха отмечено той же скрытой утонченностью. Грех считается «смертным», если его совершение способствует последующему совершению того же греха другими людьми «действуя наподобие [аристотелевской. – Примеч. пер.] “конечной причины”». (Хочу отметить, что, согласно данному определению, участие в гонке вооружений не просто грех, а грех смертный.) Фактически загадочные «конечные причины» в интерпретации святого Фомы в точности соответствуют тому, что современная кибернетика называет положительной обратной связью, дающей первое приближение к проблеме целенаправленности и причинности [особенно тогда, когда кажется, что причинно-следственные цепи идут против хода времени].

Как кажется, в дальнейшем богословие было во многих отношениях менее утонченным, чем богословие XIII века. Дело выглядит так, словно мысль Декарта (1596–1650), особенно дуализм разума и материи, знаменитая декларация «когито эрго сум» и декартовы координаты стали кульминацией долгого упадка. Греческая вера в «конечные причины» была грубой и примитивной, однако она оставляла открытым путь к монистическому ви?дению мира. В последующие века этот путь был закрыт и окончательно похоронен дуалистическим разделением разума и материи [из-за которого многие важные и загадочные феномены оказались словно бы вне материального мира, пригодного для научного изучения. Разум остался отделенным от тела, Бог остался вне творения, а научная мысль игнорировала обоих].

Преодоление картезианского дуализма далось мне нелегко. Читателя может позабавить рассказ о том, как я пришел к варианту монизма: к убеждению, что разум и природа образуют неизбежное единство, в котором нет ни разума, отдельного от тела, ни бога, отдельного от своего творения. После этого я научился смотреть на объединенный мир новыми глазами, совсем не так, как меня учили его видеть, когда я только начинал работу. Тогда правила были кристально ясными: при научном объяснении нельзя упоминать разум или богов, а также нельзя привлекать аристотелевские «конечные причины». Все причинно-следственные цепи должны разворачиваться в направлении хода времени, то есть будущее не должно влиять на настоящее или прошлое. В мире, подлежащем объяснению, нет места ни богам, ни телеологии, ни разуму.

Эта простая и суровая вера стала стандартом для той биологии, которая доминировала на протяжении 150 лет. Этот частный вид материализма развился в фанатизм после публикации Уильямом Пэйли его «Обзора свидетельств в пользу христианства» (Paley, 1794), что случилось за 15 лет до «Философии зоологии» Ламарка и за 65 лет до «Происхождения видов» Дарвина. Упоминание «разума», «телеологии» или «наследования приобретенных признаков» считалось в биологических кругах ересью до начала 40-х годов XX века. Я рад, что хорошо выучил этот урок.

Настолько хорошо, что даже написал антропологическую книгу «Нейвен» (Bateson, 1936) в ортодоксальном антителеологическом духе. Однако следование жестким предпосылкам в результате продемонстрировало их неадекватность. Стало ясно, что при таких предпосылках культура не смогла бы стать стабильной и вошла бы в процесс нарастающих изменений вплоть до своего разрушения. Это нарастание я назвал схизмогенез (schismogenesis) и выделил две основные формы, которые он может принимать, однако в 1936 году я не смог увидеть подлинных причин, по которым культуры живут так долго [не понял, что они могут включать в себя механизмы самокоррекции, предвидящие опасность]. Подобно ранним марксистам, я считал, что нарастающие изменения всегда должны вести к кульминации и разрушению status quo.

Когда на знаменитых Конференциях Мейси[6 - Последовательность из 10 конференций (1946–1953, США), на которых были созданы теоретические основы кибернетики и теории информации. Названы по имени спонсора-филантропа Джосайи Мейси. – Примеч. пер.] Норберт Винер, Уоррен Мак-Каллок и другие предложили кибернетическую эпистемологию, я был к этому готов. Поскольку идея положительной обратной связи у меня уже была (я назвал ее «схизмогенез»), идеи саморегуляции и отрицательной обратной связи немедленно встали у меня на место. Парадоксы целенаправленности и аристотелевских «конечных причин» были мной уже наполовину разрешены, я также понимал, что их окончательное разрешение потребует выхода за границы предпосылок, лежавших в основе моего образования.

Помимо этого, я ездил на кибернетические конференции с еще одной идеей, которую разработал во время Второй мировой войны и которая полностью соответствовала центральной структурной идее кибернетики. Это было то, что я назвал вторичное обучение (deutero-learning), или обучение обучаться[7 - Social Planning and the Concept of Deutero-Learning // SEM, 1972 (cм.: Социальное планирование и концепция вторичного обучения // Бейтсон Г. Шаги в направлении экологии разума. М.: УРСС, 2005).].

Я пришел к пониманию, что «обучение обучаться», «обучение ожидать встретить определенный контекст для адаптивных действий и справляться с ним» и «изменение характера под влиянием опыта» – это три синонима для единого семейства феноменов, которое я обозначил термином вторичное обучение. Это было первым отображением поведенческих феноменов на структуру, тесно связанную с расселовской иерархией логических типов. Как и идея схизмогенеза, эта идея легко встроилась в кибернетику 1940-х. [В книге Рассела и Уайтхеда «Начала математики» (Russell, Whitehead, 1910–13) предлагается систематический способ обращения с логическими иерархиями, такими как отношения между членом и классом, в который он входит, классом классов и т. д. Применение этих идей к поведению заложило основу для размышлений о том, каким образом при обучении опыт обобщается на некоторый класс контекстов; каким образом некоторые сообщения модифицируют значение других сообщений, относя их к тому или иному классу.]

Значение этих формальных правил стало мне еще яснее в 1960 году, когда юнгианский терапевт Джейн Уилрайт (Wheelwright) дала мне сочинение Карла Юнга «Семь наставлений мертвым» (Jung, 1916; 1966). В это время я готовился к выступлению на конференции в память А. Коржибского[8 - Form, Substance and Difference // SEM, 1972. (см.: Форма, вещество и различие // Бейтсон Г. Шаги в направлении экологии разума. М.: УРСС, 2005).] и начал думать об отношениях между «картой» и «территорией». Книга Юнга акцентировала контраст между Плеромой — грубым физическим миром, управляемым только силами и импульсами, и Креатурой — миром Творения, управляемым отличительными признаками и различиями. Мне стало совершенно ясно, что две эти концепции согласуются и что в Плероме карт нет, они могут быть только в Креатуре. То, что переходит с территории на карту – это сведения о различии. В этот момент я осознал, что сведения о различии – это синоним информации.

Далее осознание роли различия соединилось с ясным пониманием, что Креатура организована, с одной стороны, в круговые причинно-следственные цепи (подобные тем, что изучает кибернетика), а с другой – в иерархию уровней различных логических типов. Это породило ряд идей, позволивших систематически размышлять о ментальном процессе как о чем-то отличном от каких-либо простых физических или механических последовательностей, но при этом не используя декартовское представление о двух отдельных «сущностях». В моей книге «Разум и природа: Неизбежное единство» эти идеи соединяются с утверждением, что ментальный процесс и биологическая эволюция неизбежно имеют сходные черты, характерные для Креатуры.

Загадки, осаждавшие биологию в докибернетическую эпоху, в целом больше не столь загадочны, хотя сделать еще предстоит многое. Теперь у нас есть представление об общей природе информации, целенаправленности, стохастических процессов, мышления и эволюции. Остается проработать детали частных случаев.

На месте прежних загадок возникла новая группа проблем. В этой книге я пытаюсь обрисовать некоторые из них [в частности, разобраться, как при недуалистическом ви?дении мира возникает новая концепция священного]. Книга пытается показать читателю новые проблемы и, возможно, дать им некоторое определение. Дальше этого я идти не планирую. На решение проблемы, поставленной Аристотелем и усугубленной Декартом, у мира ушло 2500 лет. Новые проблемы не кажутся проще старых, и моим коллегам по науке, вероятно, придется посвятить им долгие годы работы.

Название этой книги содержит в себе предупреждение. Создается впечатление, что любой важный научный прорыв предоставляет инструменты, которые кажутся именно тем, чего ждали прикладники и инженеры, и обычно эти господа берутся за дело без колебаний. Их благонамеренные (однако торопливые и не всегда бескорыстные) усилия обычно приносят столько же вреда, сколько и пользы. В лучшем случае они обнажают следующий уровень проблем, который нужно понять, пока прикладники не наделали серьезного вреда. За любым научным прорывом всегда стоит некая матрица, рудная жила неизвестного, из которой были вырублены частичные ответы. Однако нам говорят, что этот голодный, перенаселенный, больной, честолюбивый и соперничающий мир не может ждать, пока станет известно больше, а должен очертя голову броситься туда, куда страшатся вступать и ангелы.

Мне не нравятся такие аргументы от «нужд мира». Я замечал, что ходатаям таких нужд очень хорошо платят. Я не доверяю заявлениям ученых-прикладников, что их работа полезна и необходима. Я подозреваю, что их деятельный энтузиазм, их рвение – это не просто симптомы нетерпения, авантюризма или тщеславия. Я подозреваю, что за ними кроется глубокая эпистемологическая паника.

2. Мир ментального процесса (ГБ)

Перед тем как двинуться дальше, я хочу подробнее остановиться на контрасте, проведенном Карлом Густавом Юнгом[9 - В «Семи наставлениях мертвым». В последующих работах, например в «Ответе Иову», Юнг пользуется этими терминами так, словно относит свои архетипы к Плероме. Возможно, такое использование лучше согласуется с классической и средневековой мыслью, но мне кажется, что его ранняя манера выражаться дает более ясную основу для эпистемологии.] между Плеромой и Креатурой. Это даст нам альтернативную исходную точку для построения эпистемологии, гораздо более здравую, нежели отделение разума от материи, приписываемое Рене Декарту. Вместо старого картезианского дуализма, рассматривающего разум и материю как особые, раздельные сущности (субстанции), я хочу поговорить о природе ментального процесса, или мысли в самом широком смысле слова, а также об отношениях между «мыслью» и материальным миром.

Я собираюсь включить в категорию ментального процесса ряд феноменов, которые большинство людей не считают процессами мышления. Например, я собираюсь включить туда те процессы, посредством которых мы с вами получили свое анатомическое строение: команды, фальстарты, самокорректировки, пассивное следование обстоятельствам и т. д., которые стоят за дифференциацией и развитием эмбриона. Для меня эмбриональное развитие – это ментальный процесс. Я также собираюсь включить туда еще более загадочные процессы, благодаря которым получается так, что формальные соотношения, характерные для нашей анатомии, наблюдаются и у человекообразной обезьяны, и у лошади, и у кита. Зоологи называют их гомологии. Тем самым вместе с эмбриональным развитием я включу в термин «ментальный процесс» и эволюцию.

Наряду с этими крупными разделами – биологической эволюцией и эмбриональным развитием – я собираюсь включить все те меньшие обмены информацией и директивами, происходящие как внутри, так и между организмами, которые в совокупности и называются жизнь.

Фактически везде, где суть наших объяснений сводится к информации (или сравнению), там, с моей точки зрения, присутствует ментальный процесс. Информацию можно определить как небезразличное различие (difference that makes a difference)[10 - Подробнее о переводе терминов Бейтсона см. Предисловие переводчика // Бейтсон Г. Разум и природа: Неизбежное единство. М.: УРСС, 2016.]. Концевой орган восприятия – это сравнивающее устройство (компаратор), прибор, реагирующий на различие. Разумеется, наши концевые органы восприятия материальны, однако именно эта чувствительность к различию дает основание видеть в их функционировании нечто «ментальное». Сходным образом типографская краска на данной странице материальна, однако в самой краске моих мыслей не найти. Даже на самом элементарном уровне краска не является сигналом или сообщением. Сигналом является различие между краской и бумагой.

Разумеется, верно, что наши объяснения и наши книги о неживой материи полны информации. Однако эта информация полностью принадлежит нам, это часть нашего жизненного процесса. Плерома, мир неживой материи, который мы описываем законами физики и химии, сама по себе не содержит никаких описаний. Камень не реагирует на информацию и не использует для поддержания своей внутренней организации директив, информации или метода проб и ошибок[11 - Традиционное название «метод проб и ошибок» может создать ошибочное впечатление, что совершение ошибок является чуть ли не целью метода. Было бы правильнее говорить о «методе проб и коррекций», или еще лучше о «методе движения к успеху посредством совершения пробных действий, получения реакции, внесения коррекций и совершения новых пробных действий». Это циклический процесс, охваченный отрицательной обратной связью. – Примеч. пер.]. Чтобы реакцию можно было считать поведением, камню пришлось бы использовать свою внутреннюю энергию, как это делают организмы. Но тогда он перестал бы быть камнем. Камень подвержен воздействию «сил» и «импульсов», но не различий.

Я могу описать камень, но он не может описать ничего. Я могу использовать камень как сигнал, например как пограничный знак. Но само это не?что не знает ни о каких границах.

Я могу дать камню имя, я могу отличить его от других камней. Но само это не?что не знает никаких имен и ничего не различает.

Оно не использует и не хранит никакой информации.

«Не?что» не является даже этим не?что, если только я не различаю его на фоне всей остальной неодушевленной материи.

Что бы ни происходило с камнем и что бы он ни делал, это не становится частью ментального процесса ни одного живого существа, если рядом никого нет. Поскольку для этого потребовалось бы создавать и получать сведения.

Нужно понимать, что хотя в Плероме нет мысли или информации, она тем не менее содержит или служит матрицей для многих других видов закономерностей. Такие закономерности, как инертность, причинно-следственность, связность и несвязность и т. д., имманентны (за неимением лучшего слова) Плероме. Хотя их можно перевести (снова за неимением лучшего слова) на язык Креатуры, где только и может существовать язык, материальный мир остается недоступным, остается кантовской Ding an sich, «вещью в себе», до которой невозможно дотянуться. Мы можем строить догадки, однако будь они хоть осторожными, хоть смелыми, при окончательном анализе становится ясно, что все, что мы можем сказать о Плероме, – это лишь умозрительные построения, и такие мистики, как Уильям Блейк, откровенно отрицали ее существование[12 - Ускользающая природа Плеромы связана, вероятно, с тем, что помыслить Плерому – значит помыслить несуществование мышления. Что по понятным причинам для нас трудновыполнимо. – Примеч. пер.].

Мы станем использовать юнговский термин Плерома как обозначение того неживого мира, который описывается физикой и который сам по себе не содержит и не делает разграничений. Однако мы, разумеется, должны делать разграничения при нашем описании этого мира.

Напротив, мы станем использовать термин Креатура для обозначения той сферы объясняемого, в которой сами описываемые феномены управляются и определяются различиями, отличиями и информацией.

Хотя в этой дихотомии Плеромы и Креатуры можно усмотреть дуализм, важно ясно понимать, что они никоим образом не раздельны и не разделимы, разве только как разные уровни описания. С одной стороны, весь мир Креатуры существует внутри и при посредстве Плеромы, при этом использование термина Креатура утверждает существование определенных организационных и коммуникативных характеристик, которые сами по себе не материальны. С другой стороны, знание о Плероме существует только в Креатуре. Мы можем встретить их только в сочетании, и никогда раздельно. Законы физики и химии в полной мере относятся к миру Креатуры, они продолжают действовать, однако недостаточны для объяснения. Таким образом, Плерома и Креатура не есть отдельные сущности (субстанции), как «разум» и «материя» у Декарта. Для возникновения ментального процесса требуется упорядочение материи, создание областей, где Плерома имеет характерную организацию, позволяющую ей откликаться как на физические события, так и на информацию.

Далее, от понятия ментального процесса можно перейти к вопросу о «разуме». Если это понятие окажется полезным, можно ли далее говорить о «разумах», способных вступать во взаимодействия, в свою очередь характеризующиеся ментальностью? Определение понятия «разум» было одной из главных тем моей книги «Разум и природа», где был предложен ряд критериев для опознавания «разума». Пункты этого определения прочно привязывают понятие разума к организации материальных компонентов:

Разум есть совокупность взаимодействующих частей или компонентов.

Взаимодействие между частями разума инициируется различием.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 31 форматов)