banner banner banner
Ловушка для Адама и Евы (сборник)
Ловушка для Адама и Евы (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ловушка для Адама и Евы (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Это вы? – удивился Гаврилов.

Она кивнула.

– Вам странно, что я… Наверное, вы Бог знает что думаете обо мне. Но…

– Ничего я не думаю, – сказал Гаврилов. – Совершенно ничего не думаю, – повторил он.

Они пошли по лесу вместе и молчали, и оттого, что она не вызывала ни на какой разговор, он почувствовал, что ему с ней спокойно.

– У вас что, что-нибудь случилось? – спросил он.

– Ничего.

И опять они шли вместе, но по тому, как она сказала это «ничего», – как бы колеблясь, какой выбрать ответ, – он понял, что в этом «ничего» есть наверняка «нечто».

Какое-то время они так и шли, не знакомясь, потом он сказал, что его зовут Саша, Александр Гаврилов, а она сказала, что ее зовут Мила; ну вот и хорошо, сказал он. Они еще походили-походили, помолчали, а перед тем, как расстаться, она ему сказала:

– Мне у вас усы очень понравились.

– Что?! – поразился он и рассмеялся так, как давно уже не смеялся.

И вот именно потому, что она сказала ему такую сверхстранную и сверхнаивную вещь, он решил, что она, наверное, не простая девушка, а какая-нибудь необычная, поэтому перед самым расставанием сказал:

– Давайте встретимся вечером. Скажем, часов в семь. У кинотеатра «Высота».

– В семь не могу. В семь тридцать. Очень рада была познакомиться, – сказала она и убежала тут же.

Из всего, что произошло между этим расставанием и новой встречей с Милой, важным было одно, даже не столько важным, сколько нужным: то, что Гаврилов написал домой письмо. А то, что рассказала ему о себе Марья Степановна, существенным Гаврилову не показалось, – она рассказала ему о своей жизни. Двадцать пять лет она воспитывает дочку, и вот выросла дуреха, взяла и родила неизвестно от кого Володика, это одна сторона жизни; вторая в том, что муж Марьи Степановны, Сергей Иванович, как бы до сих пор жив, не погиб тогда, в сорок третьем, хотя погиб наверняка, это ясно, это очень ясно, даже страшно, как ясно. Но в том-то и дело, что ее любовь к нему неизбывна, даже поразительно неизбывна, и чем дольше его нет в живых, тем больше она не может согласиться в душе, что все ее чувства – ничто, тем более – страдания, а тем более – надежды.

– Понимаете, Саша? – спросила она, а он ответил как-то вскользь, не подумав:

– Понимаю, Марья Степановна, – на самом деле не то что не понимая, а даже и не прочувствовав до конца простоты и горечи ее рассказа.

С Милой они встретились минута в минуту, он подошел с одной стороны, она с другой, улыбнулись друг другу.

– Я вообще-то думала, вы пошутили. Так… сказали, ну и ладно…

Среди всех, кто гулял в этот вечер в парке, они, пожалуй, ничем не выделялись. Это у них началось позже – то, что выделило их среди остальных. Они пришли к пруду, была уже ночь, были звезды и луна, а посреди лунной дорожки на пруду лениво покачивался матово-красный буй.

Она сказала ему:

– Да ведь у меня нет с собой купальника, – когда он предложил ей: «Давай искупаемся?»

Он подумал немного и сказал:

– А ты так… ну, в трусиках и лифчике…

Теперь задумалась она, потом отошла к кустам, и в темноте он с глубоким волнением наблюдал, как она раздевается; что там раздевается – сбросила лишь платье и комбинацию, но ведь какая ночь была, какая странность и сказочность во всем…

– Я готова… – прошептала она из темноты. – Ты иди первый…

– Иду, – сказал он, скинул с себя одежду и ступил в воду; вода была необыкновенно теплая, – сладкая радость от всего, что сейчас происходит, так и пронзила Гаврилова.

– Господи… – прошептал он так тихо, что даже Мила ничего не слышала. – Господи… – повторил он и мягко, без единого всплеска подался вперед и поплыл, бесшумно работая руками. Сзади, услышал он, раздался негромкий всплеск, а потом было слышно даже Милино дыхание… Гаврилов подождал ее, и они поплыли вместе – к бую; а около буя он вдруг вспомнил, что они ведь еще ни разу не целовались с Милой, а хорошо было бы, если бы первый поцелуй случился на воде – это так ни на что не похоже!

– Мила, – сказал он.

– Ой, не надо, – испуганно вскрикнула она.

– Лучше спокойно, а то утонем, – рассмеялся он; смех его летел теперь над всем миром – такое было ощущение, что он живет в ночи сам по себе.

– Ой, правда, Саша, Сашенька, не надо… – взмолилась она.

Они плавали вокруг буя; она от него, смеясь, он за ней – тоже смеясь, но тут вдруг он изловчился, хотел было поцеловать, и они спокойно так пошли ко дну, испугались, вынырнули…

– Правда, еще утонем, – взмолилась она.

– Нет, – сказал он, – зачем тонуть, Мила! – продолжал он. – Мила!

Мила одной рукой взялась за буй, а второй делала осторожные гребки. Саша одной рукой тоже ухватился за буй, другой обнял Милу и только хотел было поцеловать ее в губы, как они опять пошли ко дну.

Когда они вынырнули, она сказала:

– Утонуть можно, а целоваться… целоваться может не получиться.

– А ты сделай вот так, – сказал он.

Она сделала так, как он попросил.

– А теперь вот так.

И так она тоже сделала, и теперь он ухитрился, обнял ее, поцеловал… ему хотелось целовать ее долго, такие у нее были хорошие, родные губы, но тут они опять, теперь уже в поцелуе пошли ко дну…

На этот раз, вынырнув, они уже знали, что нужно делать, и делали это много раз, целовались и целовались, и это было в первый раз в их жизни и для него, и для нее, когда так удивительно начиналась любовь…

К берегу они плыли он на спине и она на спине. В небе плыла вслед луна, и мерцали звезды на черном небе, и как-то не верилось, что все это правда, хотя бесценность проходящих мгновений была очевидна. Потом, когда они вышли из воды и оделись и когда пошли куда-то, не зная куда, они еще не догадывались, что больше теперь ничего нельзя, иначе дальше только прощание – вот их судьба. Они были теперь на противоположном берегу, где вообще не бывает в такое время ни единой души, стояли, целовались… ему было так приятно чувствовать, что при каждом поцелуе она левой ладонью нежно гладит его по спине, то есть почти даже и не гладит, а лишь слегка проводит пальцами…

– Мила, – спросил он. – Тебе… ты не стыдишься меня?

– Тебя? Нет, мне нисколечко не стыдно. Что ты, милый, мне хорошо…

– Знаешь, – сказал он, – давай еще раз искупаемся.

– Еще раз? – удивилась она.

– Нет… понимаешь… не так, как тогда… а совсем раздетые.

– Саша, – прошептала она. – Сашенька!..

– У меня еще такого никогда не было… ты пойми меня правильно… Это не для чего-нибудь там, а так… от счастья, что ли…

– Нет, – сказала она, – нет, нет.

– Ты не бойся, я не буду смотреть. Я первый зайду и поплыву. Я буду ждать тебя…

– Нет, нет, – повторяла она. – Нет.

– Я буду ждать тебя. Не бойся, глупенькая. Это будет хорошо. Очень. Вот увидишь. Ну послушай меня…

Он начал раздеваться, она отвернулась, прося его: «Не надо, не надо…», но он не слушал ее и не стеснялся ее; теперь, когда он вошел в воду, чувства были совсем не прежние, – тогда были радость и ликование, а теперь ощущение сопричастности чему-то такому, что превыше всего на свете. Гаврилов как бы перестал быть самим собой, растворился в безбрежности мира, одно лишь в нем было нетерпеливое желание, почти от страха того, что он такой маленький, незначительный, – желание, чтобы она поскорей тоже заходила в воду, чтобы разделила вместе с ним тайну того, что не-есть-ты. Тут была такая чистота, что никакие предрассудки не имели уже значения. Какие там предрассудки, когда ты рядом со всем миром, этот мир поглотил тебя, и ты подчинился ему, потому что не подчиниться ему – значит не любить его.

Он плыл и плыл, а она все не раздевалась, она сняла только платье, и все повторяла:

– Не могу… Сашенька, не надо. Не могу…

Он развернулся, подплыл к ней.

– Глупенькая. Хорошая моя. Ну иди же. Иди… Ну послушай… это такое что-то, не передать…

– Не могу… не могу. Ну не надо, нехорошо это… Я боюсь.

Он снова отплыл от нее, чтобы она не стеснялась, но она, пожалуй, и не стеснялась, ее сковал страх, она вся прямо дрожала.

И так было еще несколько раз – он подплывал к ней, просил, умолял, а она не слушалась, не могла преодолеть внутренний барьер. И наступил такой момент, что хуже не придумаешь – все оборвалось в нем, вся нежность и любовь к ней исчезли, как будто даже и не было никогда ничего. Он с удивлением для самого себя почувствовал, что девушка, которая беспрестанно повторяет на берегу: «Не могу. Не могу. Не надо…», безразлична ему до последней степени. Это было такое острое понимание и такая искренность чувства, что он даже забыл об элементарной вежливости: когда он оделся, то пошел прямо от нее, не сказав ни слова. Она подумала: он обиделся, а это была совсем не обида – куда там человеческой обиде до его чувства! А ведь шел он не совсем просто так, не без цели, шел туда, где метро, автобусы, троллейбусы – все то, что могло забрать ее у него, – вот так она теперь не нужна была ему.

Шли и молчали, и она ничего не понимала, только думала, что он совсем еще дурачок, обиделся на такую чепуху… Ну если так уж надо, она может все это сделать, может вернуться, но ведь это все глупости, глупости…

– Нет, – сказал он, – ничего не повторяется. Дважды не бывает такого.

– Какого?

А он-то думал, она умница. Боже мой…

И когда она поняла, что они идут туда, где придется прощаться, ей стало обидно до слез. Она знала, что ни в чем не виновата, мало ли что кому захочется… И думая так, она теперь испытывала к нему нечто очень близкое к ненависти.

Подошли к метро, и он сказал:

– Прощай.

Нужно было уходить, но ноги не слушались ее: да что же в самом деле он за человек, этот Саша? Разве можно так? Разве это справедливо? У нее задрожали губы, на глаза навернулись слезы.

– Прощай, – повторил он.

Она заплакала, но это были такие слезы, которые сдерживают и от которых внутри начинаются спазмы.

– Обидно? – спросил он.

Она кивнула, как маленькая девочка, и заплакала горше; она сказала:

– Ну разве так делают… Все вы одинаковые, все…

Он не стал ей говорить, что не в этом дело, потому что если она сразу этого не поняла, то потом этого уже не объяснить. Он не сказал ей, что вся поэзия в жизни – от женщины, но именно женщина и разрушает поэзию. Он не сказал ей ничего, кроме одного слова, когда повернулся и пошел прочь. Он сказал:

– Прощай.

2. Первое письмо Гаврилова

Здравствуйте, любимые мои Света и Аннуля!

Ну вот я уже и в Москве. Остановился у Сережи – правда, его самого нет, он уехал со студенческим стройотрядом в Новосибирскую область. Я, конечно, расстроился, думал уже сделать от ворот поворот, но Сережина хозяйка оказалась очень доброй женщиной, сама предложила мне остановиться у них: все равно Сережина комната пока пустует. Зовут хозяйку Марья Степановна, лет ей что-нибудь так 55 или 57. Все никак не нарадуется на Сережу, говорит, за полтора года, что он снимает у них комнату, ничего, кроме хорошего, от него не видели. И умница, и вежливый, и серьезный, и порядочный – в общем, не парень, а золото. Так что, Света, можешь гордиться своим племянником! Жаль только, что не повидаю его в этот раз…

Для Аннулиньки пока ничего не присмотрел – некогда. Весь погряз в производственных делах, сегодня вот только с утра немного отдохнул. Представляешь, Света, в министерстве и слышать ничего не хотят, посылают в ведомство. А в ведомстве тоже заколдованный круг: раз, мол, деньги уже отпущены на строительство цеха, этого пильгер-стана несчастного, их нужно осваивать, а чтобы сократить ассортимент выпускаемых труб, это при расширении-то производства, – да смешно, мол, и говорить! А что дело страдает, так это ничего. Нам пока не расширять нужно трубный цех, а отрабатывать технологию производства – и чем меньше пока будет ассортимент, тем легче освоить технологию до мельчайших деталей. В общем, дел здесь у меня по горло, хоть я и побаиваюсь, как бы командировка не оказалась напрасной.

Ну, как там Аннуля ведет себя? Ты, Света, наверное, балуешь ее сейчас, пока меня нет?

Пусть она спит в своей кроватке, ты ее хныканье не слушай. Ну, да вы у меня умницы обе, так что, думаю, все у вас хорошо. Колготки для Аннули я уже видел, но не купил – что-то цвет не понравился. Уж лучше я схожу в «Детский мир» и там спокойно подберу все, что ей нужно. Да, я совершенно случайно купил большого надувного зайца. У него уши, наверное, с саму Аннулю. Так что пусть ждет папин подарок.

Вот, наверное, и все пока. Крепко целую вас, родные мои. До свидания.

3. Из дневника Гаврилова

Порой кажется, что вся наша жизнь – игра в кошки-мышки, что, как бы ни старался заглянуть правде в глаза, как бы ни хотел быть глубоко искренним и честным хотя бы перед самим собой, все равно в последний момент улизнешь в сторону. Я помню, я много раз начинал писать дневник и всегда бросал эту затею, потому что без конца лгал даже самому себе. Ложь в дневнике унизительна, но разве она менее унизительна в самом человеке? Я знаю, это праведная мысль. Не отсюда ли происходит то страшное и дикое во мне ощущение, что я всем подлецам подлец, что я, может быть, самый страшный человек на свете. И в то же время знаю – никакой я не подлец, не страшный человек, даже и неплохой, наверное, человек. И тем не менее и то и другое во мне – есть самая большая правда, которую я, лишь я один, и могу о себе произнести. Ведь вот, например, почти все мне говорят, что я добрый, и это, наверное, так и есть, по крайней мере – человек не злой. Но как же я бываю жесток! Особенно жесток с теми, кто, казалось бы, только что разделял со мной всю полноту восприятия мира как мира необыкновенного, как мира трагически-таинственного и потому привлекательного. Есть во мне такое – тоска, тоска, а потом вдруг найдет непонятная восторженность. А может, восторженность-то эта как раз от тоски и идет, как бы в противовес ей, что ли. Ну вот и с М. сегодня так получилось; а ведь она, если правду говорить, очень хорошая – уж по крайней мере в тысячу раз лучше меня. Уже потому хотя бы лучше, что для меня все то, что было, это ведь не одна поэзия была. Что вся поэзия – от женщины, и что женщина сама разрушает поэзию – это все слова, хотя это и правда; главное – здесь не только поэзия была, важно и то еще, что во мне было желание; но дело даже не в самом желании, а в потребности, чтобы она поверила в меня, подчинилась мне буквально как рабыня, чтобы не сомневалась во мне ни секунды – тогда-то и начинается высота ее власти надо мной. Ее – надо мной, а не моей – над ней. Ну, так какой же я человек после этого? Но это еще не все. Я страшно завистливый. И зависть моя – странная зависть: я завидую ни больше ни меньше, а всему миру. Сегодня, когда подумал про ту парочку, что у них милые детские мордашки, я ведь не совсем от души так подумал. Внешне – все это так, а если до конца заглянуть в себя, то получится вот что: я так завидовал этому парню в сомбреро, его молодости, уверенности, напористости, нахальству, что просто даже ненавидел его. Если бы она еще не позволила ничего, я бы успокоился, а то ведь они мне в самую душу плюнули, такое у меня ощущение. Это у меня, я знаю, отчего. Странно и дико, но порой я ревную всех ко всем; не только хочется, чтобы тебя любила какая-нибудь одна женщина и даже чтобы не только одна, две, три и больше, а чтобы все любили тебя. Мысль – дикая, согласен, но если она есть, то как с ней быть? Я нуждаюсь, как я догадываюсь, во всеобщей любви – а чем я ее заслужил? – что во мне есть такого особенного, чтобы я мог мечтать о ней? Ничего нет во мне, вся-то и особенность моя заключается в том, что я есть я, а особенность всех в том, что все есть все; так что мы как будто квиты, все как будто особенные, а тем не менее для меня это очень важное чувство – потребность во всеобщей любви. Я говорю здесь о любви как таковой, а не о примитивно плотской, разумеется. Согласен, здесь у меня есть странный нырок в сторону, но разве в самом деле не потому нам знакомо это чувство – потребность во всеобщей любви, что прежде всего нам знакомо другое чувство – потребность в высокой любви женской?

Глава вторая

4. Жизнь Гаврилова

Гаврилов спрятал дневник – вернулась домой Ольга и постучалась к нему в дверь.

– Гаврилов, вы не спите еще? – спросила она, входя в комнату.

– Нет.

– Не помешаю?

– Нет, ничего…

Она прошла к креслу («любимое Сережино кресло», – скажет она позже), присела на краешек, чиркнула спичкой.

– Боже мой, как я устала сегодня… – Она искусно выпустила тоненькую струйку дыма. – А вы не курите, Гаврилов?

– Нет.

– Бережете свое драгоценное здоровье?

– Берегу свое драгоценное здоровье.

Она рассмеялась.