banner banner banner
Яблоко раздора. Уральские хроники
Яблоко раздора. Уральские хроники
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Яблоко раздора. Уральские хроники

скачать книгу бесплатно


– Не имеете права справедливо поступить?

– Не имею права нарушать наши порядки.

– Что же это за порядки, если они заранее противоречат закону?

– Закону они не противоречат. Если мы неправильно поступим, закон нас поправит, но обижать заранее рабочих завода – не в наших правилах.

– Ага. Значит, чтобы обеспечить жильем рабочих, вы не жилищное строительство расширяете, а незаконно выживаете из квартир ненужных вам людей, ну хоть нас, «бедных» студентов?

Глебов рассмеялся, как-то радостно, одобрительно покачивая головой:

– Мы и строительство расширяем, и изыскиваем все другие возможные пути. Вас же не на улицу выгоняют, вам предлагают отличный вариант. Вариант, кстати, который должен вас устраивать по всем статьям.

– Ни по одной статье он нас не устраивает, – жестко ответил Кольша.

– Ну, что же… – Глебов спокойно протянул руку к заявлению, снял колпачок с авторучки. – Вот здесь я вам пишу свою резолюцию: «По существу заявления отказать. Взамен трехкомнатного особняка обеспечить немедленно двухкомнатной квартирой со всеми удобствами. Зам. директора Глебов». Пожалуйста, – и протянул Ане заявление.

На лице у Ани проступили блекло-желтые пятна.

– Теперь вы отправитесь в суд? – Глебов смотрел на них с легким подтруниванием.

– Конечно! – выпалил Кольша.

– Желаю успеха, – улыбнулся Глебов, и бесконечная его улыбчивость и доброта ровного, спокойного тона действовали сейчас раздражающе.

– До свиданья!

– Знаете что… – вдруг сказал Глебов задумчиво, когда они уже встали и хотели уходить. – А ведь я, Анна Борисовна, очень хорошо знал вашего отца.

Эти совсем неожиданные для Ани слова с какой-то особой болью и обидой отозвались в ее душе, она ослабленно опустилась на краешек стула, верхняя губа у нее задрожала, а глаза налились тонкой слезной пленкой.

– И даже больше, – с грустью протянул Глебов, – когда-то я учился у вашего отца, в ремесленном училище. Человек он был… редкий был человек!

Это уж совсем с трудом слушалось Аней, горячая волна обиды, обиды непонятно на что и из-за чего, поднялась со дна души. Одно было хорошо – Глебов продолжал говорить, и эти минуты его задумчивого, тихого говора словно специально давали ей время на передышку. Кольша стоял в дверях, недоверчиво глядя на Глебова.

– Вы тогда, после войны, только-только из Свердловска приехали: Борис Аркадьевич, мама ваша, Нина Васильевна, и вы, Аня, тогда еще во-о-от такая… – показал рукой Глебов, и грустные его глаза осветились мягким светом. – В Свердловске Борис Аркадьевич в чем-то проштрафился, уж не знаю в чем, и приехал к нам. Учительствовать в школе отказался, пришел в ремесленное. Преподавал нам математику, историю и труд. Вот какое сочетание! – Глебов радостно, с какими-то тайно-горделивыми нотками в голосе рассмеялся. – Подзывает меня раз к себе: «Серега, – говорит, – ты мне вот что скажи, доволен ты своей жизнью или нет?» – и смотрит на меня серьезно так, будто я не пацан, а ровня ему. Я рот-то открыл, а сказать ничего не получается. – Глебов снова рассмеялся. – «Вот то-то и оно, – говорит Борис Аркадьевич и вздыхает при этом, – трудно на такой вопрос ответить. Самый трудный вопрос в жизни». Не знаю почему, но это я запомнил крепко, а многое другое, конечно, забыл. Вот такие дела…

– Ну, мы пойдем… – тихо сказала Аня.

– Да, – сказал Глебов, – я тут с воспоминаниями своими… не ко времени. Хотя, знаете, Анна, не сейчас, так когда еще вы сможете услышать эти слова об отце? К сожалению, все мы смертны. А любили мы его очень искренне.

– До свиданья, – как-то почти шепотом проговорила Аня.

– До свиданья! – с прежней жесткостью поддержал ее и Кольша.

– Ну что ж… – развел руками Глебов. – Не поймете – обидитесь, поймете – вам от этого тоже не легче. Довольными в жизни никто не бывает. Ваш отец хорошо мне это объяснил. До свиданья!

Кольша с шумом захлопнул за собой дверь.

– Тоже мне, бюрократствующий лирик! – со злобой вырвалось у него.

– Не надо… – Аня подняла на него умоляющие глаза.

Через день Аня отвезла документы в суд. Домой возвращалась пешком; то ли от пережитых волнений, то ли просто от усталости чувствовала себя худо. Тянуло низ живота, ломило поясницу, а иногда так стреляло в левом боку, что приходилось останавливаться, хватать ртом воздух. Скорей всего, где-нибудь прохватило сквозняком, весна – она коварная. А на автобусе ехать – еще бы хуже было, трясет на ухабах – живот девать некуда. Да и вообще муторно на душе, что ни говори, а жизнь устроена жестоко: о справках разговоры, о метрах, о законах и беззаконии, а мамы… мамы – живой – как будто и не было никогда, она так – приложение к справкам и выпискам. И сама поневоле начинаешь вдруг думать о ней как-то вскользь, мимоходом, постольку-поскольку. А на самом деле…

Резко вступило в левом боку, Аня, охнув, остановилась, припала на левую ногу и досадливо сморщилась. Кое-кто из прохожих остановился: «Вам плохо?» – «Нет, нет, ничего…» – сквозь боль смущенно улыбалась Аня, показывая рукой: проходите, мол, проходите, это я так… На улице, среди совершенно незнакомых тебе людей, всегда почему-то находится доброжелательность, участие, – как все-таки чувствителен, почти сентиментален русский прохожий; будь он уверен, что о нем думают сейчас как дома, воспринимают его разом, вместе с его слабостями – ни за что бы не отважился на участие, твердо зная, что ему просто-напросто не поверят. Да, улица для русского человека, как и поезд, как и дом отдыха, как любое общественное место, – это арена для проявления рыцарства, по которому постоянно тоскует сентиментальная душа. А коснись конкретного дела, зайди в конкретный кабинет, обратись за конкретной правдой – и покатилось колесо… «Нет, нет, ничего…» – продолжала сквозь боль сморщенно и жалобно улыбаться Аня, и прохожие нехотя, не сразу проходили мимо, оглядывались. Милые прохожие, они искренне готовы сейчас к рыцарству, и не стоит иронически относиться к ним только потому, что… у тебя горе и тебе плохо, но это еще не причина не доверять людям, а тем более – озлобляться.

Аня пошла потихоньку дальше. На ней была голубая вязаная шапочка и темно-зеленое в черную крапинку пальто; сзади, если бы не явно ощущаемая походка вразвалку, ее можно было бы даже принять за школьницу. А спереди… да и спереди она была слишком еще молода на вид, и живот ее, хотя и большой, но ладнокруглый, даже подчеркивал ее юность. Она и вообще-то была молода, но как бы познала одновременно и горечь жизни, тем более что давно уже потеряла отца, а теперь – еще и мать…

Почему она так хочет, чтобы квартира отца и матери осталась за ней? Это было даже не желание, это, скорей всего, проснулся в ней странный суеверный страх… Страх чего, о чем? Как трудно было самой понять это, осознать. Вот пришло, оказывается, такое время, когда еще одно маленькое усилие сторонних людей – и она останется без того, что совсем недавно было всей ее жизнью. Всей жизнью? Ну а чем же иным? Ведь не лицемерие же это? Не ложь? Когда она думала о самой квартире, ей было почти все равно, какая это квартира – трехкомнатная, или двухкомнатная, или еще какая-то, просто это было то единственное место на свете, где она росла, где выросла, где стала взрослой и где, кажется, каждая вещь, каждый уголок дышат ее детством. Она была не крестьянской дочерью и не была дочерью рабочих, отец всю жизнь учительствовал, а мать то совсем не работала, а то вдруг от тоски, от чувства гнетущего неудовлетворения жизнью вспоминала, что она по образованию химик, устраивалась на завод в химлабораторию и работала, пока ей это не надоедало, – ее всегда угнетало однообразие. Так вот, Аня была дочерью не крестьян, не рабочих, но земля… земля, которая во взрослой юности была для нее огородом и садом, а в раннем детстве – еще и так называемым «дальним огородом» с обязательной делянкой в сосновом красногорском лесу или в березовой кособродской чаще, – земля вообще… эта земля была для нее чем-то таким, что нельзя было забрать у нее безболезненно, предложив взамен современную квартиру со всеми удобствами. Когда она глубоко задумывалась об этом, ей даже страшно становилось: ведь может так случиться, что у нее не останется не то что там квартиры или огорода, а не останется места, полного живой памяти об отце, матери и памяти о ее собственной жизни вплоть до теперешней секунды. Это было страшно! Как бы правильно ни рассуждал хотя бы тот же Глебов о всех его заботах-перезаботах о рабочих завода, – куда же ей-то деваться со всей своей жизнью, полной личного глубокого значения и смысла? И главное: это мучительно-живое чувство сидело в ней так вязко и проявлялось с такой подспудной силой, что для нее не имело значения даже и то, будет или не будет она в конце-концов жить здесь и работать. Ей просто как бы заранее хотелось оградить это место от всех посягательств, а там будь что будет, – лишь бы на земле был уголок, куда, как теперь она почувствовала, должен тянуться человек, чтобы ощущать себя не безродным, не сиротой. И весь вихрь этих мыслей-чувств проносился в ней каждый раз как напасть; она только и делала, что думала об одном и том же, пока в конце концов какое-нибудь звено не выпадало из общей цепи мыслей и сама цепь катастрофически не рассыпалась, как распадается в калейдоскопе разноцветье камушков.

– Девушка, вам плохо?

– Что? Нет, нет, ничего. Это у меня так, бывает…

– Сына, дочь ждете?

– Сына, – улыбнулась Аня.

– Мы вот тоже сына ждали, а родилась дочь. Жена говорит: бракодел ты, – мужчина рассмеялся. – Хитра-а-я-я…

– Ага. Сама виновата, а на вас валит, – поддержала Аня. – Ой! – И вдруг снова невольно схватилась за поясницу. – Стреляет…

– Видать, уж скоро, – посочувствовал прохожий. – А имя-то придумали?

– Чего-чего, а имя-то давно готово. Алексей Николаевич, Алешка.

– В честь деда, что ли?

– Нет, так просто. Нравится обоим.

– Ага. Ясно. Ну, счастливо богатеть! – И прохожий свернул в свою сторону.

– Спасибо, – снова от души улыбнулась Аня.

Насчет Алешки они решили давно. А в самом деле – откуда? Уж и не вспомнишь. Верней, было так: перебирали, перебирали разные имена, и как-то само собой вышло – остановились на Алешке, а потом немного посмеялись: имя-то придумали, а вдруг девочка родится? Хотя, если уж всерьез, очень хотелось Кольше мальчика. А ей все равно, мальчика – так мальчика, девочку – значит, девочку.

Аня шла и даже подзабыла о своих болях, улыбаясь своим мыслям. Счастливая все-таки пора ожидает малыша – детство… Как бы она тоже хотела вернуться в детство хотя бы на минуту! Что вспоминается слаще всего? Весенняя суматошная беготня домашних, мама подает из подполья картошку, папа грузит ее в мешки и укладывает на телеге. Чернуха, приведенная с конного двора, настороженно косит темно-глубоким, как дыра, глазом, фырчит и дрожит, в нетерпении перебирая ногами, а ты стоишь в сторонке, сжавшись в комок, и смотришь на нее восхищенно-испуганно, как на чудо. Потом отец садится на телегу, а ты устраиваешься рядом, забираешься повыше на мешки и только и думаешь, как бы не кувыркнуться с груженой телеги вниз. Отец, понукая Чернуху, поглядывает на тебя развеселым таким, редким для него взглядом, бормочет какую-то мелодию. Пахнет терпким лошадиным потом, назёмом и сладким отцовским табаком, которым он набивает «козью ножку» и упоённо дымит, время от времени оборачиваясь к тебе с подмигом: «Ну что, Нюш, едем, да? Едем, едем…» – отвечает сам себе и смеется. Она помнила этот его счастливый смех, как будто слышала его сейчас наяву, и сердце ее страдальчески сжималось от безмерной любви к отцу, перед которым она поныне чувствовала себя в непонятно отчего так остро ощущаемом, неоплатном долгу. Дед, папин отец, тоже не был крестьянином, почти всю жизнь проработал подёнщиком на бывших демидовских заводах, и все же папа любил временную крестьянскую жизнь с ее заботами о земле, о крове, о хлебе насущном… Так ли уж нужна ему была картошка? Конечно, была нужна, особенно в послевоенные голодные годы, но главным для него было все же состояние взбодрённой и тревожащей радости, которую он переживал весной, когда страстно увлекался огородом, или летом, когда неделями пропадал на делянке, сам заготавливая на зиму дрова. В такие часы он часто мечтал о сыне, не раз подмигивал Ане: «Что, Нюш, неплохо бы тебе братца заиметь, а? Алешку какого-нибудь? Помощника нам?..» Боже, как же это она забыла! Вон, оказывается, откуда Алешка взялся, это ведь папа, папа когда-то все говорил об Алешке… Сердце у Ани совсем растревожилось, как-то никогда раньше она вот так явственно не вспоминала отцовские слова, там, на делянке, а выходит… это она надоумила Кольшу назвать сына Алешкой? Честное слово, не могла теперь вспомнить! А наверное, именно так, иначе откуда это совпадение? Аня даже улыбнулась, таким это показалось сейчас значительным и хорошим. Да, говорил, и не раз говорил отец: «Что, Нюш, неплохо бы нам братца заиметь, Алешку какого-нибудь, а?» И как она могла забыть об этом… Отец мечтал о сыне… значит, чего-то ему не хватало в жизни? Чего? Как странно говорил о нем Глебов… А ей отец всегда казался таким сильным, здоровым, веселым. Что-то безвозвратно ушло со смертью отца и матери, их больше нет, но есть хоть это… весенний день, ухабистая дорога, телега, мешки с картошкой, Чернуха, косящая сердитым бездонным глазом, и запах душистого табака, который до конца дней будет для нее острым напоминанием об отце…

Аня остановилась, отдышалась немного. Всегда вот так – чуть задумается, замечтается, ноги уже понесли сами собой. Ходьба разгорячила ее, в поясницу больше не стреляло, бока не ныли, и это было такое приятное ощущение – чувствовать себя здоровой. Правильно она сделала, что не поехала на автобусе, а пошла из суда пешком. Пусть они хоть лопнут все, а квартиру она не отдаст. Ее это квартира. Ее. И огород. И сад. Тут вся жизнь… Аня снова улыбнулась, вспомнив, как на огороде, когда они приезжали на место, отец разрешал ей босой бегать по вскопанной, уже слегка покрывшейся пепельной пленкой-корочкой земле. Ноги мягко проваливались в прохладную глубину и тут же бежали дальше, ступали на горячую пепельную корочку и снова проваливались; и так вживе вспомнилось теперь это ощущение: прохладно – горячо, горячо – прохладно. Да, сколько было в этом радости, как звонко-звончато она смеялась, а отец глядел на нее со стороны, улыбался и дымил цигаркой; и запомнилось почему-то солнце, ярый круг его, плывущий по-над лесом… ведь дальний огород их был в лесу, в сосновом бору.

Ну вот и магазин; свернуть за угол – и там уже их улица… Аня решила купить что-нибудь на вечер, да и бутылку винца можно прихватить. Сегодня обещала заглянуть Лида, свекровь придет, вот и случай отметить будущую удачу; а что все будет удачно, после встречи с судьей она не сомневалась. Не будь Лиды, тяжеловато бы пришлось, законов – их много, попробуй разберись в них сама. А Лида быстро им все объяснила. Теперь все будет в порядке.

Аня купила сыру, колбасы, трески (чтоб быстро поджарить и на стол), бутылку портвейна. И потихоньку отправилась домой.

Ворота были распахнуты – значит, Кольша уже вернулся из Свердловска. Правильно или нет, но они решили, что ей лучше взять сейчас академический отпуск; Кольша и поехал оформлять документы. В самом деле, ребенка нужно поднять на ноги. Да и с квартирой как раз все уладится. А Кольша пока будет работать и учиться. Другого выхода не было.

Войдя в сенцы, Аня расслышала в квартире какую-то глухую возню. Распахнула дверь в большую комнату. Как раз в эту секунду, на ее глазах, Лида влепила Кольше смачную оплеуху; сумка выпала из Аниных рук.

– Э-эх, Анька-а… смотреть тебе надо за своим дураком! Смотре-еть!.. – с болью, протяжно и в то же время злобно, охрипшим шепотом проговорила Лида, укоризненно и насмешливо покачав головой.

– Как же… – вырвалось у Ани.

– Да это ничего, это я так! – быстро и фальшиво-весело заговорил Кольша, потирая рукой густо краснеющую щеку.

– Вот же мужичье! – с восхищенной брезгливостью сказала Лида. – Его на месте преступления застали, а он – «ничего, ничего, это я так…» – Лида схватила со стола свою сумочку. – Извини меня, Ань. Но… от кого, от кого, а от него никак не ожидала. Извини! – И хлопнула входной дверью.

Аня, закрыв глаза, стояла, прислонившись к косяку; сумка с продуктами тяжело давила ей на ноги, но она ничего не замечала…

– Анют… я… я не знаю… это я так… выпил малость на радостях… ну, и измучился просто… а так, ты же знаешь, я никогда… никогда…

…К вечеру Ане как-то трудно стало дышать; она лежала на диване, ни сердце, ни душа у нее не болели, наоборот, какое-то странное безразличие ко всему на свете растеклось в ней, как яд, и она бы, может, даже чувствовала сейчас отдохновение от всех своих тревог, потому что они вдруг разом оставили ее, если б не это – дыхание; дыхание вдруг стало даваться с трудом. Сначала ей просто хотелось вздохнуть поглубже, попрочувствованней, а потом как будто принялось давить на грудь, хотелось руками располоснуть рубаху, таким гнетом казалась даже рубашка, и Аня начала потихоньку захлипывать в себя воздух, как бы процеживая его сквозь зубы. Глаза у нее были закрыты, веки почернели, глазницы, особенно у переносья, провалились, на лбу выступили поблескивающие капельки пота. Ничего она уже не помнила и не хотела ни помнить, ни знать, не было и ненависти, презрения тоже не было, даже в первые секунды и минуты эти как будто обязанные появиться в ней чувства так и не появились, а просто поначалу было непонимание, неуяснение, а затем – обида, обида почти как у маленькой девочки, у которой была самая красивая, самая любимая игрушка, а ее вдруг на глазах отобрали и не просто выбросили, а раздолбали молотком вдребезги; была обида… а потом и обида как-то отошла прочь, исчезла, захотелось тишины, покоя, только покоя… Кольша – как странно – что-то говорил, говорил, говорил, а ей все на свете было уже безразлично, какое ей дело… вот бы только тишины и покоя, и долго-долго лежать с закрытыми глазами…

…И вдруг как-то сильно, жестко начало тянуть низ живота, живот затвердел, как камень, а поясницу словно тянули в двадцать жил – так она расстоналась и разнылась. «Аня, Аню-ша…» – слышала она, открывала глаза, но пот, стекающий со лба, мешал смотреть и видеть; как в тумане, плыло чье-то лицо, Аня напряглась, хотела понять и не понимала, откуда взялась здесь Александра Петровна, Кольшина мать, не понимала, но обрадовалась, застонала: «Мама… поясница, поясница…» – «Ты дыши, дыши, милая…» – шептала старуха, суетливо подкладывая под Анину поясницу подушки и подушечки, и в слезном тумане виделось ее морщинистое простое лицо, горящие состраданием глаза. Аня стала протяжно, глухо стонать, стараясь поначалу сдерживать себя, но боли в пояснице и в животе были такие резкие, что никаких сил уже не хватало бороться с ними, Аня стонала и протяжно вздыхала, иногда чуть приподымая голову над подушкой, стараясь немного, но привстать, чтоб хоть на секунду облегчить боли. А потом она уже ничего не слышала и не понимала, просто стонала, все протяжней, все голосистей, а что Александра Петровна грубо закричала на Кольшу, чтоб мчался за «скорой помощью», этого она уже тоже не слышала. И только когда наконец ее подняли с дивана и понесли в машину, она почувствовала, что это все к какому-то облегчению, так нужно, так надо, ей стало получше, она забылась, хотя и продолжала стонать долгим, протяжным стоном…

…Алешку она родила семимесячным.

Глава четвертая

– Вы понимаете, самая главная задача сейчас, – Марья Ивановна подошла к доске и жирной меловой чертой перечеркнула написанный пример, – чтобы дети научились думать. А они, надо сказать, очень хитрые. И думать хотят не все. А что же они делают? Они просто-напросто автоматически копируют ход решения. Чуть только измени условия задачи – и они в тупике. Ну, например…

Петровна сидела за третьей партой, на месте, где обычно занимался Алешка, и напряженно следила за движениями учительницы. Что бы ни сделала Марья Ивановна, какое бы слово ни сказала, все казалось старухе необычайно значительным и важным. И хотя она почти ничего не понимала и всякий раз с затаенным, почти с детским страхом переживала, как бы учительница не посчитала ее вовсе никуда не годной для жизни с Алешкой, она все же сердцем доходила до сути, улавливала ее чутьем. Без счета раз пытался Алешка перехитрить бабку, а она все же ловила его на нужном месте, он, к примеру: «И тут, значит, бабушка, я складываю, а потом вычитаю, и получается десять вишен», а она уж начеку: «Как же ты складаешь-то, когда вовсе тебе не известно, сколь там вишен в саду осталося? Ты мне не мудри смотри, а ну-к раскинь мозгами да отвечай, как того по книжке требовается». Смотрит, верно, что Алешка схитрил, решить-то решил, а что к чему – понятия нету, как в классе, так и дома переписал. Верно Марья Ивановна говорит: это в них есть, в чертенятах, – хитрость, а вот охоты мозгами шевелить – на тетрадки не хватает, а на проказы, пожалуй, что и лишку. Чуть только не досмотрела за ним – как ветра ищи в поле, ни сладу никакого, ни уговору. И когда теперь Петровна слушала Марию Ивановну, она ой как душевно ее понимала и каждый раз сочувственно переживала за нее, потому как Алешек таких у нее сорок три головы.

– И еще одно, товарищи родители. Сейчас весна, детям хочется побольше бегать на улице, снижается их работоспособность. А год на исходе, не успели оглянуться, а уж кончается второе полугодие. Давно ли, кажется, они пришли сюда в первый раз? – Мария Ивановна улыбнулась, и родители радостно, оживленно ответили на ее улыбку гулом. – Так вот, нужно, чтобы во второй класс они пришли с хорошими навыками чтения. Не забывайте заставлять ребят как можно больше читать вслух. Пришел с улицы – «Вова, почитай нам вслух»; готовится ко сну – «Сережа, прочитай вот этот рассказ»; собрался гулять – «А ну-ка, как ты научился читать вслух?» Понятно, товарищи? – Родители одобрительно, понимающе загудели. – Все свободны. Александра Петровна, а вас прошу остаться на минутку.

Не сразу родители оставили Марию Ивановну с Петровной вдвоем, еще подходили к учительнице, спрашивали, жаловались, просили, интересовались, подобострастничали, умоляли обратить особое внимание… и для всех Мария Ивановна находила нужный тон, единственное слово. Когда наконец все разошлись, Мария Ивановна с улыбкой вздохнула:

– Горе с этими родителями…

– Да уж это, конешно… нелегко, – поддержала охотно Петровна.

– А вот без помощи родителей школа теперь никуда. Особенно в первом классе, – серьезно сказала Мария Ивановна. – Новая программа очень насыщенная. Детям нужна постоянная практическая помощь. В выполнении задания. В разъяснении непонятных или сложных вопросов.

– Вот и я говорю… тяжко нам с Алешкой.

– Кстати, я хотела вас спросить, только не обижайтесь… Мать Алеши не собирается домой?

– Только того и ждем обои. Уж Алешка все глаза проглядел, в окно глядючи.

– Вы понимаете, Александра Петровна… как бы это вам объяснить… – Учительница некоторое время грустно-сосредоточенно помолчала. – Меня вот что беспокоит в вашем внуке… не знаю, замечали вы это или нет…

– А што такое-то?

– Есть в нем, понимаете ли, безразличие к жизни, что ли… Или, может, просто я чего-то недопонимаю… Порой мне так и кажется – жить ему неинтересно, скучно. То он вял, рассеян или вдруг так сосредоточенно замкнется в себе – слова из него не вытянешь…

– Потому и не вытянешь, что больно настырным растет. Иной раз просишь-запросишься, чего там в школе у тебя делается, – сопит знай себе.

– Я не совсем о том, Александра Петровна. Может, ему дома ласки не хватает, доброго слова? Вы только не подумайте, что я обвиняю вас в чем-то, упаси Боже, но, может, за делом да заботой вам иной раз просто некогда обратить на него лишний раз внимание?

– Так это, конешно, сколько времени есть – все на него уходит, может, чего и не так сделаю… Уж не обессудьте, Мария Ивановна.

– Ну вот и хорошо. Будем считать – мы друг друга поняли. А за разговор не обижайтесь. Я давно хотела поговорить с вами об этом. Да все как-то стеснялась, что ли. Думала, как бы плохо не получилось…

Из школы Петровна ушла с саднящей тревогой на душе. Вроде она все поняла в разговоре и вроде что-то скрытное осталось в нем. В первый раз говорила с ней так Мария Ивановна. Вокруг да около, а получается, вроде даже это она, Петровна, виновата в чем-то. Обидно. Или просто слова сами по себе такие – не ухватишь их, не поймешь сразу. А все же остался какой-то осадок…

Дома Петровна первым делом переоделась, накинула вместо жакета фуфайку и поскорей в огород; в руках даже зуд стоял, так хотелось поскорей огородом заняться. Жилистые, натруженные за жизнь руки слегка дрожали, когда она в сарайке нашла лопату повострей и взялась за черенок. Хорошо б, конечно, подточить малость, да уж как есть. Подержала в руках лопату, как будто примериваясь к ней, улыбнулась. Нет, надо все же разок-другой пройтись по лезвию, так оно негоже. И даже легче на душе стало, когда решила так. Вернулась в дом, вытащила в кладовке из-под стола инструмент в ящике. Ящик этот, знала она, когда-то Борис Аркадьевич сколотил, Анин отец, тоже вот мастеровой человек жил, любил порядок, основательность. Близко его знать Петровне так и не пришлось, помер раньше времени, а так бы хорошо сейчас с ним на пару в огород выйти, пройтись по первой грядке. Видать, не суждено. Со вздохом и охом вытянула Петровна из ящика точило, пристроилась на крыльце, вжик-жи-ик, вжик-жи-и-ик… то искорка вылетит из-под точила, то блеснет на солнце освежённое лезвие… потеплело сразу на душе. Ничего не надо в жизни, а вот это надо: чтоб немного покопошиться, изладить какое-нито дело. Право, хорошо, что решила подточить, а поленилась бы – совсем другой расклад был бы. Старуха послюнявила точило, перевернула лопату – и снова вжик-вжи-ик, вжик-вжи-и-ик… вовсе заблистало лезвие. Подняла лопату, попробовала остроту на палец. Звонкий звук, ширык-чирк, чирк-ширык… будто воробей весело чирикнул.

Теперь ладно, теперь хорошо. Убрала Петровна инструмент в кладовку, направилась в огород. Был там у нее свой заветный уголок. Оттуда она и думала копать начать. Это как и в старом дому, который снесли. Дом ей, конечно, ой как жалко, да что поделаешь? Жить уж в нем совсем невмочь было, развалился без хозяина. А вот огород еще жальчей. Потому и здесь ей нравилось, у Ани, – огород привораживал. Ну, и все другое, конечно, тоже неплохо – и вода тут тебе, и отопление, и ванная Алешку искупать, особенно, когда крохой был. Без этого в нынешней жизни хорошего мало, Петровна это понимала. Да и потом, главное: к чему им жить врозь, когда можно вместе? Петровна и держалась этого…

Малинник вокруг огорода она давно уже привела в порядок, сушняк повыдергала, землю подвзрыхлила, тесемки с перевязанных в пучки тычинок, чтоб зимой от снега не надломились, поубирала. Малинники стояли тугие, красно-шелушащиеся, матерые – любо-дорого посмотреть, а рядом свежие, прошлогодние побеги, еще не окрепшие, с зеленцой, с просвечивающей на свету мякотью плоти. Как раз с угла, где она сожгла малинный сушняк, Петровна и начала копать. Лезвие с приятным шипом, без натуги, по самый верхний окрай вошло в землю. Петровна улыбнулась, постояла немного, задержав ногу на лопате. И только потом сделала первый вскоп, перевернула землю, постучала по ней тыльной стороной, с чувством разбивая жирный наземный пласт на мелкие куски. И тут сделала второй закоп, с силой нажала ногой на лопату; земля с вжиком подалась, Петровна споро вывернула пласт наружу и опять разбила его лопатой. Добрая улыбка освещала лицо старухи.

Раз за разом Петровна все дальше продвигалась по гряде, припекало солнце, дул ветерок; старуха расстегнула фуфайку, скинула с седой головы платок…

– А вот простудишься, – услышала она.

Обернулась – махнула левой рукой:

– Нимало! А ну-к помог бы тоже бабке!

– Тебе хорошо. У тебя лопата есть. А у меня никогда ничего нету.

– Будет тебе, будет, – улыбнулась Петровна. – Вот хоть у меня и возьми. Вот эту.

– А сама?

– А сама пойду другую поищу. Иль знаешь што? Дуй-к в сарайку, там за перекладиной лопата торчит, тащи сюда.

Алешка вприпрыжку припустил в сарай, уши на шапке-ушанке в развеселую болтались, в ногах путалась «сабля».

«Герой», – усмехнулась Петровна.

– Вот! – уже бежал обратно Алешка, спотыкаясь, но крепко держа в обеих руках черенок лопаты.

– Ну, теперь давай в обмен. – Петровна подала Алешке свою лопату. – Наперегонки? – подмигнула Петровна.

– Да, тебе хорошо… ты вон уже сколько, а я нисколько.

– Вот еще беда… начнем сначала, вот хоть с той гряды.

– Вон с той?

– С той, точно.

– А ты меня и обскакаешь. Ты забыла, что ли? Ты большая…

– Так у тебя лопата зато повострей.

– Ну тогда ладно, давай…