скачать книгу бесплатно
Неисповедимы, но все же существуют пределы человеческих возможностей. Пытаясь их преодолеть в борьбе с Высшим началом, скажем прямо, Богом, Ницше впал в безумие. Это было физическим спасением, но душа и разум были потеряны.
Эта борьба не менее сильна, чем борьба Иакова с Ангелом. Иаков не впал в безумие, а лишь охромел.
Итак, Ницше в экстазе, он подобен огненному глашатаю, который зажигает массы своими речами, гениальность которых кажется слушающей массе бредом, но, тем не менее, охватывающим ее неистовством.
Он подобен гиене пера, в хищном порыве забывшей начисто о гигиене творчества.
В какой-то миг Ницше внезапно понимает, что не воля к власти, а озверение вырывается из глубины массы, но нет уже хода назад, – созданный им Франкенштейн вырвался на волю, чреватую не властью, а гибелью. Ощутив это, как провал всей его борьбы с миром, с расклеванной печенью, подобно Прометею, он впадает в безумие.
Мир слишком дорого заплатил за гениальные изыски Ницше, открывшего ящик Пандоры вечной человеческой неудовлетворенности и гибельно-слепой ярости масс.
Гений и злодейство
В России под знаменем Маркса, по сути, вершили всё по Ницше, открещиваясь от него как от черта лысого. Начнем со «смерти Бога», разрушения храмов, создания Сверхчеловека в лице недоучки грузина.
Публикация «Воли к власти» на русском языке заново открывает слегка уже затянувшиеся раны прошлого XX-го столетия в одной «отдельно взятой стране», составлявшей в дни разгула государственного терроризма одну шестую часть земного шара.
И все же, при невероятном углублении в Ницше, вплоть до темной непробиваемой стены его безумия, Хайдеггер не мог отрешиться от поверхностной оглядки на собственное время, не замечая или отчаянно желая не оглядываться на его ужасы, ибо в Хайдеггере глубоко гнездился страх, преодоленный Ницше его впадением в безумие.
Где здесь гнездится грань между страхом, желанием выжить и преступлением?
Гитлер – воплощенное безумие Ницше в его плоском физическом, истерическом выражении – довел его до физически осуществимого конца – жажды уничтожения человечества, как феномена. И выходит, что сверхчеловек, мыслимый Ницше, по сути, открылся миру как могильщик человечества, в окончательном варианте доказав, что благими намерениями вымощена дорога в ад.
Вот уже более 70 лет мы не можем выбраться из этой бездны, подобной яме для ловли животных, перекрытой лишь охапкой веток и листьев.
Что позволено быку, не позволено Юпитеру
В рамках дискуссии, а, вернее, многолетнего философского противостояния французских постмодернистов и немецких постхайдеггерианцев, в издательстве "Владимир Даль", в 2007 году вышли два тома намечаемого четырехтомника Жана Бофре «Диалоги с Хайдеггером".
Бофре назначается переводчиком Быстровым «послом Хайдеггера во Франции».
Переводчик пишет: «Всеобщему (и, надо сказать, справедливому) осмеянию подвергаются бездарные попытки дознания, в каких отношениях состоял Хайдеггер с национал-социализмом (особенно забавно наблюдать это в России, где книжные прилавки совсем недавно освободились от печатных выделений партийных философов по поводу очередных съездов)».
К сожалению, стиль этого фрагмента и сам напоминает вовсе не «забавные» разносные статьи, а те самые «печатные выделения» «недавних» лет.
И кто исследовал, является ли «осмеяние бездарных попыток дознания» всеобщим. Слишком серьезна и, по сей день, болезненна тема, чтобы зубоскалить по ее поводу.
И вообще ответственность философа за свои «печатные выделения» прямо пропорциональна его месту во всемирной философии двадцатого и двадцать первого веков.
«Философы», печатавшие свои «выделения» по поводу очередных съездов» вообще не занимают во всемирной философии никакого места, провалились в Ничто, как и не существовали.
С Хайдеггера, выдающегося философа в ряду великих, спрос иной, счет ему предъявляется по планке Сократа, который не поступился жизнью во имя своих принципов. И ставить его в один ряд с ничтожествами, если пользоваться термином «всеобщее осмеяние», я бы сказал – «большая передержка».
Говорят, «то, что позволено Юпитеру, не позволено быку», но ведь формула работает и в обратную сторону – «то, что позволено быку, не позволено Юпитеру».
Тот же Николай Орбел пишет: «Для меня вопрос о личной ответственности Ницше за Освенцим и Маркса за Гулаг лишен позитивного содержания…»
Пришло время опровергнуть этот тезис в ретроспективе прошедших десятилетий.
Стриндберг и Ницше.
Нордическая тяга к земной не заёмной мистике – без традиционного Бога – по сути, тяга к самоубийству.
Август Стриндберг, имя которого веяло на меня со всех углов пасмурного Стокгольма, пишет письмо Ницше:
"Вот уже три дня я не могу отвязаться от вашего облика. Я пишу вам в надежде выжать, в конце концов, из моего сознания ваш портрет, чтобы обратиться к более приятным темам, питающим глаз и душу.
Безотрадное это дело началось с того момента, когда я наткнулся на ваше фото в нижней части четвертой страницы моей утренней газеты. Я полагаю, что это, в общем-то, важно, но все же не обязательно выбирать такой способ явления народу.
Боже, какой портрет! Действительно ли вы так выглядите? – Как Мефистофель в любительски ничтожном уличном представлении "Фауста"! Подожду, пока этот портрет сотрется из моей памяти, и только тогда напишу вам снова".
Ницше отмахивается от Стриндберга, считая его склочником по природе, стремящимся раздражать его любыми способами, ибо тот ревнует его к датскому критику еврею Брандесу, способствовавшему мировой славе Ницше. Но дело здесь гораздо глубже и требует исследовать различие германской, среднеевропейской души, столь расположенной к антисемитизму, и души нордической, хоть и находящейся в психологическом ареале германского характера, и все же не позволившей им породить чудовищную бойню, в которую именно германцы ввергли мир в середине двадцатого века.
Но не стоит забывать норвежца Кнута Гамсуна, восхищавшегося Гитлером и, в отличие от Хайдеггера, поплатившегося за это.
Загадка, ключ к которой потерян
И все же, могли ли это быть последними мысли Ницше перед тем, как он впал в безумие в Турине, увидев ожившую сцену из Достоевского: возницу, избивающего лошадь?
Возникло ли это, как вспышка, или было результатом долгих размышлений, навязываемых ему приближающимся безумием?
Думал ли он о невозможности оставить одежду на берегу реки, как Сакья Муни (Будда), и начать новую истинную свою жизнь на другом берегу?
Всю жизнь Ницше указывал другим дорогу, сам от нее отклоняясь.
Отвергая христианство, говорил устами Христа, ибо воскресни Христос насамом деле, он бы отверг христианство в интерпретации Павла.
Ницше говорил тоже: оставь жену, мать и отца, детей, иди за мной. Но сам не порвал ни с матерью, ни с сестрой, по сути. Мучился любовью к Лу Саломе. Эти три нимфы внесли большой вклад в его трагическую судьбу.
Но, при этом, он не мучился угрызениями совести, что остальные, идущие за ним, более слабые не только психически и физически, но и умом, шли по тропке, протаптываемой им… в бездну.
Учение его было эклектическим вариантом буддизма, который он перенял у Шопенгауэра, придав нирване несвойственную ей активность, перетолковав буддистское отсутствие Бога вне нас в "смерть Бога", и все во имя власти, толкуемой им как свобода за счет других.
Ему мерещилась гибель масс, но он никогда не признавался себе, что гибель их будет в значительной степени по его вине.
Записи его – последние вспышки памяти на пути к тому, чтобы все еще – со все угасающей силой – рваться к свободе – а, по сути, к смерти.
В своей внутренней органике это противопоказано не только физиологии ее творца, но и самому духу Божественного мироздания. Даром это не проходит и неудержимо несет к смерти, и человек, теряя последние силы, в угасающем разуме, уже понимает это, но ничего поделать не может.
Только евреи, открывшие Бога, изобрели нечто, приближенно напоминающее бессмертие. За это они платят высокую цену, но зато обрели умение – устоять в потоке сшибающего всё времени, пережив времена и народы.
Сестра Ницше еще долго паразитировала на его жизни, направляя ее в русло антисемитизма, каким он и предстал XX-му веку.
Мог ли Ницше взять на себя роль ниспровергателя Бога, чтобы стать его поверенным соглядатаем, как подсаживают в камеру того, кто должен разговорить подозреваемого, войти в доверие, выведать его тайны, заведомо ругая и разоблачая, чтобы вызвать исповедь и проникнуть в истинную запретную тайну величия еврейского Бога, столь опрощенную христианством? Не на этом ли он сломался? Это оказалось для него непосильным.
Является ли генетической память о свободе, как об этом иногда проговаривался Ницше, особенно упорной у евреев?
Именно ли это выделяет и отделяет их от остальных особей мира людей?
Судьба Ницше, как и судьба последних веков, будет еще долго оставаться загадкой, ключ к которой потерян, как и его последние рукописи, и вряд ли будет найден, быть может, по воле самого Ницше не оставляя в покое смертное любопытство людей.
Умение закрепиться в контексте мирового сознания при любом раскладе, по паучьи повиснуть над всеми во всех углах очаровывающей убедительностью, цепкостью клещей, заражающих духовным энцефалитом, отличает "злых гениев" немецкой закваски.
Ни одна теория, идея, проблеск мысли – не могут быть глубинными, если они связаны с насилием и смертью. Каждая точка в этих на первый взгляд невинных теориях подобна отверстию пистолетного дула. И такое плоское мышление сыграло не просто злую шутку, а привело человечество на грань самоуничтожения в середине XX-го века.
Но берясь и борясь с какой-нибудь философской проблемой, подобной "ловушке", отрицая, порицая, нарекая или обрекая, натыкаешься на их мгновенно всплывающие имена.
И бродят, перебираясь с конференций на симпозиумы, с форумов на конгрессы, сотни статистов, уверенные в том, что участвуют в делании Истории.
По ту сторону разума
Ницше в мире безумия соединяет с прошлым слабый, местами истертый веревочный мостик над пропастью прошлого. Он бы хотел этот мостик, изъеденный постоянным желанием его разрушить, оборвать. Но мостик крепче стальных мостов.
Кажется, стоишь над пропастью в относительной безопасности. На самом же деле из пропасти прошлого тебе не вырваться.
Да, на этой высоте не видно суши и моря – ни Летучего Голландца, ни Вечного Жида.
Но зато совсем близок к тебе Ангел смерти – Самаэль. Только он может оборвать все эти веревки, но он лишь раскачивает мостик, временами весьма сильно. А тонкая жилка жизни на виске продолжает пульсировать.
Иногда в просветах памяти нападал на Ницше страх.
Не мстит ли ему Бог, которого он высмеял и унизил, сказав, что у Бога помутился разум. И тот, в отместку лишил его разума, но оставил эти просветы, чтобы Ницше ощутил отчаянную боль пришедшей в себя души каждый раз на грани надвигающегося нового приступа безумия, провала в "по ту сторону".
Память не подводила, а включалась и выключалась при полном ощущении тела, но стояла, как постоянная угроза за краем разума – черной бездной, подкатывающейся к горлу сигналом полного исчезновения – смерти.
Не мстит ли ему Бог за то, что в домашнем халате, как Гегель в ночном колпаке, он размышлял над судьбами мира, пророча ему всяческие беды под прикрытием ненавистного ему гегелевского изречения "все действительное разумно, и все разумное – действительно"?
Не мстит ли ему Бог, за то, что он коснулся христианства, как касаются ложного корня мира? Ведь стоит убрать все эти виртуальные понятия христианства, и вера эта рухнет в бездну и исчезнет.
И что это – вера Лютера, который всегда говорил о вере, а действовал по инстинкту?
Но как же быть с Ветхим Заветом, этой мощью, которую мог создать лишь Бог. И как быть с тем, что именно евреям это было дано открыть?
Да, казалось, вся их мистика (Каббала) тоже построена на символах и понятиях, и если их убрать, она тоже исчезнет, но ведь не исчезает.
Это подобно математике, где все зиждется на развивающейся цепи абстрактных построений, тем не менее, на этом построено всё – корабли, поезда, оружие…
Правда это или выдумка, но, быть может, он надеялся, что раскрытие тайных уголков его души, жажда излиться, позволит Богу смягчиться над ним, облегчит его участь, выведет из темных накатов безумия.
Через 5 лет (1905) после смерти Ницше Эйнштейн открывает теорию относительности, приближается стремительно эпоха электрона, квантов, математики Миньковского.
В какого Бога верил Эйнштейн?
И все же Ницше не мог отрешиться от черт погубившего его характера, по сути, сделавшего его тем, кем он предстает нам. Не мог преодолеть чересчур выпячиваемую самоиронию, парадоксальность, укрывание под разными личинами, постоянное отрицание того, что им только что утверждалось, мегаломанию, ухмылки, намеки, подмигивания, жестокость, скрываемую за слабым болезненным характером, что уже попахивало истинной дьявольщиной.
Когда мать умерла, а муж сестры Элизабет – клятвенный нацист-антисемит Бернард Фёрстер из-за неудачных дел в Парагвае покончил собой, она вернулась в Наумбург, присматривать за братом. И вообще взяла все его бумаги, книги, рукописи под личный присмотр, и занималась этим до самой своей смерти в 1935 году.
Гитлер сказал на ее похоронах – "Великая жрица великого германского Рейха". Жрица эта делала с текстами брата все, что ей хотелось, чтобы оправдать свое "жречество" в угоду нацизму и ее любимому Гитлеру, переделывать, вычеркивать, переставлять. Так гениальный Ницше превратился в потакателя уголовников, вообразивших себя вершителями мира. Имя его было растоптано и запятнано его же сестрой, и ныне уже нельзя восстановить написанное им, всю эту трагедию и фарс вычеркивания, подделок и умолчаний.
Но из всего этого бедлама его мощная, дьявольская, спорная в каждом своем проявлении фигура притягивает, и будет продолжать притягивать интерес мира, как сложный трагический феномен, выражающий все уродства, слабости и даже преступления своего времени, став проклятым напутствием тут же наступившему после его смерти (1900) Двадцатому веку.
Лу Саломе, которую Ницше любил всю жизнь, так же Жорж Санд, идолизировала лишь две вещи – свое искусство и свое тело. Искусство она выражала через свое тело Венеры. Романы Жорж Санд, ни что иное, как обнаженная исповедь ее эротической личности. Она изучила каждый жест и каждое эротическое движение тысячи раз, измерила каждый любовный вздох или стон, зафиксировала их подробно в своих книгах.
Но этот Наполеон любовных спален, изощренная в бесконечных любовных сражениях в нагую между полами, была, по сути, простым рядовым по сравнению с Лу, тонко продуманная скромность в одеждах которой только более подчеркивала ее вожделенные прелести. Острый аромат ее духов, как и прелести обнаженной Елены, была приглашением к распутству, к мистической оргии Афродиты. Как она, так и Жорж Санд сама вершила над собой суд, но лишь женщина может заменить законы природы и человека и выйти чистой из-под мести богов. Женщины, подобно евреям, никогда не получали статус смертных. Или они – ангелы или бесы, или то и другое вместе. Толкутся на лестнице Иакова между Раем и Адом. Они не выбирают существовать, ибо они и есть – существование, выражая телом своим вечную суть добра и зла. И так как женщина это сила природы, глупо обвинять ее в ущербной нравственности, как глупо обвинять молнию, которая ударила в церковь, подняв на смех Бога.
Аристид был изгнан, когда люди устали называть его «праведником», и люди ослепляют себя человеческой логикой, когда ищут оправдания себе за счет вечной Женщины (вечно женственного), загадки всех времен.
Тяга к порядочности и приличию – иллюзия – фантазия, чему верят редкие женщины. Их непорочность – это достижение мужчины – победа обмана над женской природой.
Но Лу Саломе, воспитанница русской школы нигилизма (Пушкин, Лермонтов, Нечаев), избрала освобождение женщины и оставила за собой сжимающий корсет одежд стадной морали. Потому и тянуло Ницше к ней, ибо она, подобно Аспазии, абсолютно отрицала буржуазную мораль, под которую он пытался подкопаться только в своих книгах. И если потерял в нее веру, то это потому, что потерял веру в себя, в звезду своей жизни. Но сейчас пришла молитва его Заратустры: «Вы, высшие вселенские силы, дайте мне безумие, чтобы я мог поверить в себя».
Он писал: "Будучи законченным сумасшедшим, я верю в себя твердой верой и привязан к Лу космической несомненностью Иова, весом слов того обезумевшего от горя еврея, который осмелился вступить в спор с Ним и заставить подтвердить спор с человеком. И я, как он, могу сказать с полным сердцем: «Вот, Он убивает меня, но я буду надеяться; я желал бы только отстоять пути мои пред лицом Его». (Иов).
Жизнь на кончике языка
Назревавший и ожидаемый прорыв в осмыслении историей и философией бездны войны и уничтожения (Шоа-Гулаг) произошел в 60-е годы, точнее, во Франции 67–68 года, когда весь мир потрясли шесть дней войны Израиля с арабскими странами, завершившейся его ошеломляющей победой. Это были дни и ночи, когда евреи во всех уголках мира внезапно вновь, в который раз, предстали абсолютно беспомощными перед собственной судьбой к радости, раздувающей ноздри антисемитов: «Ну, теперь наконец-то жидам – хана». Не забуду их опавшие, словно из них выпустили воздух, лица, впавшие в прострацию при сообщении о полном разгроме арабских стран.
Это были дни и ночи, когда явно слышалась поступь Истории, ее судьбоносное шествие, восстанавливающее справедливость в море лжи, вливаемой нам в уши и затыкающей нам рты.
На фоне этого исторического потрясения студенческие волнения в Париже выглядели не столь впечатляющими. Тем не менее, они обозначили весьма важный поворот в мировой философии. Именно в те годы вышли в свет книги Жака Деррида «Письмо и различие», «О грамматологии», «Голос и феномен», книга Мишеля Фуко «Слова и вещи», книга Жака Лакана «Письмо», книга «Различие и повторение» Жиля Делеза.
Внезапно выяснилось, что «созрело» новое поколение мыслителей, родившихся в конце 20-х – начале 30-х годов, встретивших войну в возрасте 10–13 лет.
В пространстве русского языка это течение философии, названное, как это всегда бывает, весьма приблизительно – «постструктурализм» или «постмодернизм», открылось, примерно, через 40 лет. Уже обросшее традицией и ставшее неотменимой частью мировой философской мысли, это течение в русском пространстве обсуждается, как новость, ставится под сомнение или вызывает восторг.
Кажущиеся молодыми, нашими современниками, по сравнению с Ницше, Хайдеггером, Гуссерлем, Левинасом, многие из них уже ушли из жизни, став легендой. Целое созвездие имен неким «большим взрывом» возникло во Франции в 60-е годы, – Жак Деррида, Роллан Барт, Жак Лакан, Жорж Батай, Мишель Фуко, Юлия Кристева, Жиль Делез, Жак Бодрийар – и каждый требует отдельного разговора.
Но центральной фигурой, своим творчеством стягивающей и анализирующей это созвездие новых философов, в общем-то, своих сверстников, несомненно, является Жак Деррида. Свой метод анализа он назвал «деконструкцией» и этим методом занял уже прочное место в мировой философии.
Этот седой человек с тонкими уверенными чертами лица имел магическое влияние на философию конца прошлого века, а для российских философов, освободившихся от остервенелого диктата марксизма-ленинизма, он стал истинным откровением.
В отличие от большинства сверстников, порожденных и породивших студенческие волнения 1968 года, проповедовавших троцкизм и маоизм, Деррида не принадлежал к левым интеллектуалам. Тем не менее, отличаясь бойцовским характером, он сумел в 1981 году провести философский семинар в Праге. Бесчинствующие в Чехословакии тех лет «критики в штатском» арестовали его по обвинению в «изготовлении и распространении наркотиков». Только благодаря резкому вмешательству президента Миттерана он был освобожден.
В период перестройки Деррида провел несколько семинаров по творчеству Вальтера Беньямина и Андре Жида в Московском государственном университете и Академии наук. Успех этих семинаров был ошеломляющим. Любопытно, что «перестройка», комплиментарно преподносимая ему в Москве, как разновидность его «деконструкции», была определена им, как некая утопия, которая приведет лишь к деструкции.
Совсем, казалось бы, недавно, в первый год третьего тысячелетия, Деррида, как влиятельнейший из мыслителей второй половины XX-го века, неисправимый индивидуалист в области мышления и языка, «дикое дитя» (enfant terrible) мировой философии, был удостоен одной из самых авторитетных европейских премий в области философии – премии Теодора Адорно.
Верилось, что этот моложавый на вид в свои 74 года человек проживет еще долго. Внезапная его смерть еще раз напомнила о бренности нашего существования.
Жак Деррида родился в 1930 году в еврейской семье, в местечке Эль-Биар, недалеко от города Алжира. В 10 лет он на собственной шкуре познал, что означает принадлежность к этому роду-племени. Правительство Виши предоставило, можно даже сказать, с радостью, право нацистам ввести расистские законы, главным образом, против евреев, во французских колониях.
Популярной на Западе документальной ленте Дика и Ами Кофмана «Деррида», режиссеры пытались придать несколько легкий и даже веселый характер. Однако, герой фильма, понизив голос так, что он едва слышен, как это бывает с евреем, который должен коснуться нелегких, унизительных воспоминаний, связанных с невидимой, но весьма ощутимой «каиновой печатью» на лбу, рассказывает, как его исключили из школы. Учитель сказал: «Идите домой, вам родители все объяснят». Дорога домой превратилась в кошмар. Дети кидали в них камни с криками: «Грязные евреи!»
Но и в еврейской школе он ощущал неловкость и скованность, даже некую чужеродность. И это ощущение галутного еврея нам знакомо. Однако его знакомство с Торой и Талмудом, метафизикой иудаизма, мистикой «Зоара», идеей грядущего мира («Олам аба») и ожидания Мессии, фундаментально отразились в разработанной им в его 40 книгах философской концепции. Именно Деррида способствовал открытию философии Эммануила Левинаса, посвятив ему в первой своей книге «Письмо и различие» обстоятельную работу «Насилие и метафизика. Очерк мысли Эммануила Левинаса», оказавшего на Деррида влияние своими работами, связанными с Торой и Талмудом.
Начиная, как он сам пишет, «пролагание пути», Деррида испытал влияние и Гегеля, и Хайдеггера, но, главным образом, Гуссерля, который с немецкой дотошностью и еврейским упрямством пытался научно выразить, казалось бы, невыразимое, но внутренне ощутимое человеком «чувство времени».
На внешний взгляд единое, неделимое время, равномерно движущееся из прошлого в будущее, при более глубоком взгляде, в человеческом опыте обнаруживает важнейший феномен, отмеченный Гуссерлем как «уже не» и «еще не». Время оказывается расщепленным. Прошлое вовсе не адекватно самому себе и, как в замедленной съемке, с завидной ленцой, вызывающей в душе ностальгию, не торопится вспыхнуть в памяти подобно сиюминутным снимкам. Оно «уже не». В самом же ощущении – «еще не» – фиксировано запаздывание будущего.