banner banner banner
Ницше и нимфы
Ницше и нимфы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ницше и нимфы

скачать книгу бесплатно

В такой момент я забываю о том, где нахожусь.

Мне кажется, что отныне все идет так, как я этого хотел. Скоро я смогу насладиться воздаянием за все годы усилий, провалов, неудач, породивших мои великие книги. Я отбрасываю мысль, что Рок может этому помешать, хотя чувствую, что он, как разбойник, поджидает меня за дверью.

А мне явным выздоровлением и отрицанием наитий души, приведших меня к катастрофе, мерещатся соборы, возносящиеся в небо и выражающие стремление человеческой души, несмотря на все сомнения и весь скепсис, преодолеть цинизм, таящийся в темных закоулках души.

За это одно надо относиться с уважением к этим потаенным стремлениям души возвыситься.

Я счастлив, что в жизни мне удалось почти совсем избежать бесчисленных приемов, фальшивых улыбок, неискренних комплиментов до небес, заманчивых, но пустых предложений.

Сколько жилищ я не менял на пути к вечному дому, самым неожиданным и страшным оказалось попадание в этот межеумочный, вернее и проще, Дом умалишенных.

Или, все же, только этого опыта мне не хватало?

Именно, при таком восприятии во мне возникает уверенность, что я выберусь из этого вертепа безумия.

И все же, хоть и редко, но повторяется ужасный сон. И первый признак его приближения – замершая в поле зрения церквушка в Рёккене, место упокоения отца. В этом Богом забытом местечке, у Лютцена, я родился, в этой церкви крещен, тут меня и похоронят рядом с отцом и матерью, которая меня переживет, это непреложно.

Из церкви слышен орган. Потрясающие до слез аккорды из оратории "Мессия" Генделя, впервые раскрывшиеся мне, ребенку, бездной музыки, поглотившей меня на всю жизнь.

Внезапно надгробная плита над могилой отца встает дыбом, из отверстой ямы, в саване, выкарабкивается отец, исчезает в церкви, выносит оттуда ребенка на руках, сходит с ним в яму. Медленно плита ложится на место. Тотчас орган умолкает. Я просыпаюсь.

На следующий день у моего младшего восьмимесячного брата Людвига-Йозефа начинаются судороги, он уходит из жизни в считанные часы. Скорбь наша неизмерима. Мой сон сбылся.

С пяти лет я всю жизнь храбро сражаюсь с призраком отца Гамлета, который унес ребенка в могилу.

Вот и сейчас сон этот снова потряс мою душу. Где я? Не в могиле ли? Нет, нет. Я уверен, что по ту сторону жизни памяти нет. Я жив. Воспоминание вспыхивает от какого-то внешнего повода. Сначала – смутно, в середине – ярко и четко. И внезапно обрывается. Или же каждый раз в каком-то месте теряется нить.

Я силюсь продолжить прерванные пробуждением или отвлечением воспоминания, но не могу вспомнить, где они прервались. А начинать их снова сначала боюсь, зная, что в определенных местах не смогу удержаться от срыва.

Сон это или явь?

Где же я – в остроге?

Тоска охватывает душу.

5

Вчера за окном промелькнула женщина, всколыхнув все фибры моей души.

И когда мой взгляд отметил ее исчезновение, вместе с собой она унесла почти все мои томления.

Это потрясает. Из черной дыры Ничто – возникает молодая абсолютно незнакомая женщина, желанная и недостижимая Нимфа, пересекает в окне светлое пространство дневного существования, и вновь исчезает в черной дыре.

Окна палаты выходят на проходную улицу.

Я хотел описать это подробно. Я верю, что это было одно из редких видений, вносящих искру жизни в больного или заключенного. Ведь и тот и другой – не перегной, из которого прорастает красота и желание, цветущие сорняком на заднем дворе этого проклятого пристанища.

Я увидел слабо мерцающий очерк ее лица вдалеке, но сам лик, который порождает мечтание, – я уловить не сумел. Длинное коричневое одеяние небрежно спадало с ее плеч, и почти полностью скрывало ее ошеломляющие формы. Необходимо было смелое воображение – представить себе ее грудь, линию бедер, форму щиколоток. Никак не смог различить ее глаз, когда она вошла в мой обзор, и все же увиденное возбудило все фибры моего тела и души. В ней открылось все, что я знал о красоте.

Когда она исчезла, я, словно был изгнан из страны желания.

А, быть может, это Лу, обернулась незнакомкой, чтобы сбежать от меня, или, о ужас, сестра моя Элизабет, по кличке Лама, притворяется незнакомкой, и, таким образом, подбирается по мою душу?

Эти две Нимфы на все способны.

Мелькнул вплотную слезящийся кровью и слизью лошадиный глаз. Свист бича, ощутимый спиной. Это храп лошади или хрип в моей груди?

Щель памяти.

Нет, это хрипы, рвущиеся из груди умирающего отца вместе с его бессвязной речью.

Где я? Кто я?

Или лишь во сне я – сам собой?

Просыпаюсь, захлебываясь, как утопающий – от раскрывшейся бездны мыслей. Сны мои многоэтажны. Какие-то цепкие силы погружают меня все глубже и глубже, на самое дно, откуда не выплыть.

Вот и начинает рассветать в доме умалишенных, в этом замшелом углу не пуганных идиотов, висящих вниз головой при свете дня, как летучие мыши, а ночью летающих очумело и натыкающихся на живых.

Сны обрываются, как обрывается сердце перед внезапно возникшей под ногами пропастью, при переходе из яркого света в полнейший мрак, при выходе из чревной тьмы в мучительный свет жизни, при внезапном, как удушье, ощущении, что ты в замкнутом каменном мешке, и единственная дверь наружу заперта.

Дверь может быть сшита из дерева, железа, выкована из меди с тончайшей чеканки сюжетами, как та, что ведет во флорентийский баптистерий, в котором крестили Данте. В последние годы жизни, автор "Божественной комедии", изгнанный из родного города, более всего тосковал по нему.

Любая дверь, даже эта, утлая, в убогую палату дома умалишенных, поворачивается со скрежетом. И прошлое, осужденное на пожизненное заключение, свернувшееся ничком в вызывающей устойчивую тошноту постели, оживляется, поднимает голову. Оно, с обострившимся неволей обонянием, чует пусть слабое, но принесенное поворотом двери веяние весенней травяной сырости. И веяние это пробивается сквозь забивающую все щели вонь мочи и лекарств.

6

Луна заглатывается акульей пастью облака.

Завершилась еще одна ночь неволи, перекошенная от груза воспоминаний, развернувшаяся головокружительной воронкой, выпроставшей из брюха времени – от заката до восхода – целую полость отошедшей жизни. Как огромный оползень, перекошенный и отягощенный, он от слабого толчка начал рушиться, сбивая с ног и лишая дыхания, обозначая углы памяти, о которые разбиваешься в кровь, обрушивая на себя тексты, от которых хочется сбежать, открывая под ногами глухие провалы.

Что это за такая ночь, отличающаяся от остальных в этой юдоли скорби, разверзшаяся, без дна, ночь непрекращающихся воспоминаний, открытых дверей палат дома умалишенных, смены или отмены времен, начала войны или мира? Ночь возмездия? Или ночь отпущения грехов?

За ее мерцающим порогом особенно ощутимо вставшее в собачью стойку завтра, с нетерпением ожидающее мига, чтобы ворваться в мою жизнь, всё грызя и вынюхивая пустыми заботами, беспричинными тревогами, тяжестью лет и страхом перед гулом набегающего за спиной темного неизъяснимого времени.

И я ощущаю себя Самсоном из Ветхого Завета. Природа его заблаговременно ослепила очевидностями, влила в извилины души веру в еврейского Бога. А ведь пыталась изо всех сил оградить себя от бунтарства духа, жаждущего неограниченной свободы. И ощущая ту властную силу, что таилась в волосах Самсона, я на ощупь в храме жизни искал столбы, на которых держится этот храм, чтобы ощутить воочию его конструкцию и бренность, нащупать столбы Вселенной пусть даже ценой собственной гибели.

Закрыв глаза, измотанный бессонницей, я пытаюсь увидеть собственное лицо, лица друзей и близких, разбросанных в пространстве и унесенных временем. Желание забыться и надежда на изменение состарили нас.

Их тени движутся за мной. Тяжек в ночи гул их движения, и у всех нас непредъявленный счет на растворяющихся в вечности губах.

Только воспоминания о прошлом держат меня на плаву. Я отчаянно пытаюсь их продолжить, перевести в реальность, испытывая смертельный ужас от ощущения надвигающегося очередного провала в беспамятство.

Это как провал в Преисподнюю.

И ведет меня по ней не Вергилий, а сумасшедший сосед по палате. И сама Преисподняя не отделена четко от реальной жизни, а сливается с ней, всё более захватывая ее.

Особенно отрадны воспоминания детства, пока я не натыкаюсь на любовные игры с моей сестричкой Элизабет, и мгновенно погружаюсь в тьму со всеми сопутствующими ей симптомами, – головной болью до рвоты.

Открыв глаза, я пытаюсь нащупать рядом стакан, приснившийся во сне.

О, этот мир между сном и явью. Явь слишком страшна. Сон слишком нереален. Они не накладываются друг на друга. Противопоказаны. У входа в явь стоит отвергнутый мной Бог. У входа в сон – стоят два Ангела – Карающий и Самаэль, Ангел смерти.

7

На днях дятел начал стучать в стекло окна. Спутал дерево со стеклом. Как хотелось поверить иллюзии, что это существо порождено моим желанием вырваться на свободу.

Я же, придававший такое значение питанию, вольным и долгим прогулкам, перебиваюсь на подножном корму, скованный в этой юдоли скорби.

Я, Фридрих Вильгельм, подобен игроку, который, дойдя до вершины "успеха", мгновенно проиграл всё – не только состояние финансовое, которое всегда было не ахти каким, а состояние души – Дьяволу, стерегущему меня по ту сторону ума с терпением вечности в грязном, пыльном, темном углу палаты Дома умалишенных.

Карта оказалась битой. И никто из Нимф меня не остерегал, а, наоборот, подзуживал с целью – снять куш в игре.

Я бьюсь, как в силках, чтобы прорвать пелену безумия. Но чем глубже и страшнее мое погружение в животное состояние, тем острее и невыносимей выходы из него.

Что я за странное животное, позорно начитанное, мучительно вторичное, страдающее от многолюдья, ревущее от их обложного носорожьего напора.

В минуты прочного, как бы отцеженного сладостного одиночества, осознаваемого, как истинное состояние души, я, Фридрих-Вильгельм, вижу себя человеком с картинки, обнаруженной в книге в раннем детстве. Человек дополз до края небесной сферы, пробил ее головой, и потрясенно озирает занебесье с его колесами, кругами планет, – всю эту материю, подобную рядну, где ряды напоминают вздыбившуюся шерсть на ткацком станке Вселенной. Но потрясает меня наша земная сторона со средневековым спокойствием звезд, закатывающимся детским солнцем над уютно свернувшимся в складках холмов и зелени полей городком.

И я, Фридрих-Вильгельм, неутомимый странник, отчаянный отшельник, пытавшийся все время убежать от собственной тени, – всю жизнь шел, полз, чтобы, наконец, добраться до этой сферы, а жители городка обитают рядом и не знают, да их и не интересует, что тут, буквально за стеной их дома, – огромный мир Вселенной. Их не то, что не тянет, их пугает заглянуть за предел, прорвать сферу, прервать филистерский сон золотого прозябания. Вот они, два полюса отцовского восклицания «Ce la vie» – «Такова жизнь» – так удивительно сошедшиеся на околице затерянного в земных складках городка.

Когда в рукописи появляется просвет от суеты мелких записей – это означает, что речь идет о погружении в иные пласты души, о том, что напрашивается, зреет исповедь, откровение, искупление собственной жизни. Снова идут записи настроений, меланхолий, глубинного пути души – в скуке, тоске зарождения и вызревания. Я же, соглядатай своего времени, заложник вечности, смотрю, как в щель, в замочную скважину, а ключ у апостола Петра. Но именно этот зазор, обзор, прозор – дают свободу воображению, оставляют чувство незабываемости того, что узрел.

Не думать, как писать, а писать, как думать. Думанье своевольно, капризно, неожиданно, как сон, фантазия. Этот спонтанный поток сознания не может выйти из моды, как не может исчезнуть из нашей повседневности сон, страх за себя и любимых, боязнь смерти. Всё это стоит на страже за каждым углом.

Сумеречное сознание может родить великие тексты и открытия.

Помрачение сознания тянет к смерти.

Живу в тесном мире снов, подступающих гибелью вплотную, со всех сторон. Можно ли при этом не удивляться мужеству человеческого существа?

Вчера во сне возникло какое-то уютное кафе в Турине. Оно почему-то было залито ослепительно желтым светом, напоминающим освещение больничных или операционных палат. Притаившееся во тьме безумие жадно взирало на этот свет своей бездомностью и нищетой. Именно этот лихорадочный взор вносил в атмосферу почти домашнего уюта кафе ощущение конца света, надвигающегося ослепительными взрывами звезд в ночной мгле. Я бежал из кафе, спасаясь от несущегося за мной безумия.

Часто снится пустыня – столь осязаемо, в деталях, как я себе ее представлял в воображении. Она зовет меня из сжимающей скученности, и это остро ощущается, как тяга к собственной неразгаданной сущности.

Львиный ров – львиный рёв.

И я, Фридрих Вильгельм, реву, не слыша самого себя, но чувствую себя брошенным на погибель в львиный ров пророка Даниила.

В последнее время чаще и невыносимей наступает минута удушья, и мгновенно возникает мысль: переживу этот миг, и жить мне долго.

Да, я строптив. А весь окружающий меня мир – не столько укрощение, сколько упрощение строптивых.

Когда лежишь, обессилев, в этой теснине, пропахшей смрадным дыханием соседа и запахом мочи, понимаешь, что с тобой вместе, всё вокруг начинает разрушаться само собой.

Сколько бы ни выдумывали и не искали наитие в душе, позволяющее смириться со смертью, приладить к ней сознание, выкинуть ее из памяти, представить ее сладостным сном забвения, потрясает она единственным – оголенной своей бессмысленностью.

Предшественник

8

Когда некий миг из прошлого превращают в икону, это попахивает новым идолопоклонством. Единственная правда во всей этой фанаберии – Распятый за наши грехи: еврейская идея – пострадать за других, озвученная пророком Исайей.

И хотя сам я высмеиваю идею греха – первородного или обретенного, но требует же объяснения, почему я распят на своих болезнях, на предательстве собственного тела, а теперь и разума.

Он, страдалец, мог, не моргнув, провозгласить себя сыном Бога, или молча, но с пониманием, принимать, когда окружающие назвали его сыном Бога. А ведь он – человек.

Почему же я, в бездне своих страданий, не могу это сделать?

Если нет, то где же абсолютная справедливость?

Да, о каждом человеке говорят – сын Божий. Но лишь один Он сумел вбить в разум мира людей, что это не просто оборот речи, а истина?

Да, силой своего гения я сумел несколько расшатать неколебимость этой истины.

Но какой ценой?!

Я теперь подобен дотлевающему окурку в луже собственной слизи.

Я – полуслепой, почти глухой, слышащий голоса, каждый миг на грани жизни и смерти. Может ли нормальному человеку, а не отлученному демону принадлежать этот невыносимо пронзительный, сверлящий уши и души, голос? Да только Косой с косой!

Почему я, обладающий таким умом, столь физически немощен?

Не отстает от меня мысль, что Кто-то выпустил меня на этот свет подопытной мышью.

Можно ли жить в этом частоколе вопросов, которые страшнее стен этой тюрьмы, внутренних и внешних, не отстающих и внезапно настигающих припадков безумия?

Может, грех мой в том, что, восхваляя сильных зверей в человеческом облике, обладающих скорее физической, чем душевной, силой, а, значит, и правом проливать кровь слабых, сам принадлежу к больным и слабым от рождения.

Предавая этих немощных, предаю себя?

В окружении всеобщей фальши я призываю к честности в признании, что жизнь – это воля к власти. Но честен ли я с самим собой? Мгновениями мне кажется, что я еще более фальшив, что именно этот разлад во мне, этот расширяющийся разрыв в моей душе несет меня, как щепку или окурок, в безумие, в безмолвие, в долгое молчание. И все это равносильно существованию живого трупа.

Слишком уж много я наговорил. Неужели недержание речи – мое проклятие?

Ведь не зря я столько раз пытался сбежать в музыку.

Даже в минуты приближающегося безумия единственное мое спасение – бежать к роялю, как тогда, бег к роялю в публичном доме в Кёльне стал, быть может, началом моих болезней, а затем и безумия. Так считают некоторые эскулапы и мои добросердечные враги.

О, у меня хороший, хоть и весьма избирательный, слух. Да они и не стесняются обсуждать и осуждать меня при мне. Я же помешанный. У меня, по их мнению, прочный набор ощущений и звериных порывов, изобличающих во мне умалишенного. Да и все мои книги, и разговоры убедили их, обладателей редкими неразвитыми извилинами, что я вообще давно существую вне человеческого рода, этакий редкий врачебный экспонат.

В минуты просветления читаю-перечитываю собственные книги. О, боги, всё о себе и о себе. А на стопки книг у моей постели эскулапы смотрят как на еще одно доказательство моего помешательства.

Неужели долгое прозябание моего гения в безвестности сделало и меня мстительным, открыло во мне, считающем себя принадлежащим к высшей касте, ужасную правду, что, по сути, я принадлежу к низшей завистливой касте интеллектуальных рабов?

Неужели я подобен Шопенгауэру, из зависти к славе Гегеля, и все же справедливо, называвшего его шарлатаном?

Пора привыкать к самому себе поставленному мной диагнозу: придется мне еще долго жить тупым и мычащим животным. Приготовиться к этому невозможно.