скачать книгу бесплатно
– Отдай, дура! – Валентина увесисто шлепнула девочку по затылку, и они потащились в хвосте колонны под своды каменных башен. Внутри было пусто, стояла все та же тишина, нарушаемая лишь пробегавшими солдатами с откормленными, глухо рычащими на толпу собаками.
Огромный зал, куда их привели, был выложен скользкой голубоватой плиткой от пола до потолка, и каждый уголок беспощадно освещался десятками мощных электрических ламп. По колонне прошел ропот удивленного восхищения: такого света они не видели даже по большим праздникам. Но на разговоры времени не было, всем было приказано раздеться, и на сверкающий пол полетела нехитрая старенькая одежда. Кто-то раздевался, розовея всем телом и мучительно сводя колени, кто-то – почти вызывающе; через пару минут зал был полон упругой и щедрой крестьянской плоти, до черноты загорелой на ступнях, кистях и шеях и молочно-белой на тяжелых грудях и бедрах. Манька с завистью смотрела на телесный избыток Валентины, как видно, ничуть не стеснявшейся своей наготы, а сама все норовила прикрыть покрывшиеся гусиной кожей набухавшие грудки.
Душ принимали по трое – под ленивым, но не упускавшим ни одного их движения взглядом розовощекой и розовогубой девицы, рюмочкой перетянутой в талии широким офицерским ремнем.
– Мыть все, русские свиньи, – цедила она сквозь зубы. – Все. Везде. – И не раз ее маленький стек оставлял багровый след на ягодицах.
Голых, скользивших на кафельном полу, их провели мимо раздевавшихся юношей в другую половину зала, где каждой выдали пластмассовую бирку с номером. Несмотря на неотпускающий стыд, Манька пришла в восторг: бирка была прозрачной, красной и округлой, как леденец. Тайком она даже сунула ее в рот и ощутила ожидаемую холодящую гладкость, за что мгновенно получила ощутимый удар по руке.
Но дальше началось еще более постыдное. Двое в белых, но покрытых ржавыми пятнами халатах, опрокидывали девушек на узкий цинковый стол и, пока первый, кладя локоть на грудь, рукой разводил ноги, второй в зеленых перчатках быстро раскрывал промежность и намазывал ее едкой жидкостью. Маньке показалось, будто ее изнутри полоснули ножом.
– Ничего, девки, зато после этого фрицевский… заячьей лапкой покажется! – заглушая стыд, крикнула какая-то разбитная девица и, несмотря на дикость этой вспорхнувшей словно испуганная птица фразы, на секунду стало легче.
Потом всем выдали одежду, явно русскую, но чужую, чистую и пропахшую карболкой. Манька вдруг в голос зарыдала о потере своего любимого клетчатого платья. Без него, без мешка и без утраченного родительского напутствия ей почудилось, будто она уже и не Марья Федоровна Костылева, четырнадцати лет от роду, а какая-то тряпичная кукла, и что ее сейчас поволокут куда-нибудь по блестящему полу – точно так же, как тащат груду снятой девушками одежды.
Но вместо этого их снова вывели на перрон, где светляками вспыхивали огни и урчали паровозы. На этот раз никакого разделения не было. Парни, первыми запрыгнувшие в вагоны, протягивали руки девушкам, а те проходили внутрь и, пораженные, создавая толчею и пробки, останавливались: старый пульмановский вагон второго класса сиял всем своим потертым малиновым бархатом сидений, погнутыми медными решетками вокруг лампочек, посеченными временем шелковыми шнурами багажных сеток. И пусть в каждое отделение набивалось не по четыре, а по десять, двенадцать, пятнадцать человек – все равно от роскоши захватывало дух. Они тут же приободрились, послышались шутки, кое-кто уже доставал чудом сохраненные папиросы, а некоторые из девушек садились на колени к знакомым парням. Манька, притиснутая в угол Валентиной, устроившей свой мощный зад на коленях веснушчатого паренька в сваливавшейся на глаза кепке, была даже довольна: нос ей щекотала атласная занавеска, пахнущая чем-то незнакомым, но сладким, влажные после душа непокрытые волосы приятно холодили шею, а когда поезд тронулся и погас свет, она почти спокойно закрыла слипавшиеся глаза. Но долгие семь часов с детских полуоткрытых губ все срывались и срывались слова, зовущие то отца, то Полкана, а худенькие пальцы непроизвольно сжимались в кулаки.
К полудню они были выстроены под гулкими сводами коричневой громады очередного вокзала, пересчитаны и отправлены в построенный несколько лет назад роскошный конноспортивный манеж, дававший любому жителю великого рейха возможность бесплатно заниматься конкуром и выездкой.
Колонну русских юношей и девушек встретил пьянящий и томный дух отцветавшей бузины.
* * *
Наутро Кристель проснулась невыспавшейся и долго пыталась стряхнуть с себя наваждение отвратительного сна, в котором ее обнимал отец Карлхайнца, обольстительно молодой, в какой-то пятнистой полевой форме, а руки его были горячими и липкими. Она приняла холодный душ, не вернувший ей, как обычно, ощущения пронзительного ликования тела, выпила несколько чашек чаю, просмотрела ворох на девять десятых ненужных проспектов, подкинутых за утро к манившей курьеров своей основательностью двери, прочитала первую газетную полосу, над которой сиял привычный лукавый оскал Тойфеля, и ушла наверх, но не в кабинет дяди, а в крошечную комнату напротив, долгое время служившую гардеробной бабушке, а потом переделанную самой Кристель в некое подобие классной комнаты.
В этом помещении, узком, как пенал, с единственным окном, выходившим на их тихую улицу, ей еще с гимназических времен всегда хорошо думалось. Устроившись на подоконнике и закурив сигарету, что позволялось нечасто и происходило благодаря скорее привычке, чем действительной необходимости, Кристель попробовала разобраться в своих ощущениях. Нет, она не испытывала стыда за управлявшего лагерем деда, поскольку знала, что таких, как он, были сотни, и все они или почти все понесли за это наказание; не было в ней и жалости, ибо слишком много в последнее время обрушили на их головы документальной хроники о том, что творилось в таких лагерях… Скорее, ее душила обида на несвоевременно открытую семейную тайну, тайну, которая отныне будет вновь и вновь растравлять столь разумно уничтоженное Карлхайнцем чувство вины за свою нынешнюю счастливую и полноценную жизнь.
Одно дело рассуждать о заслуженности своей участи, будучи законной наследницей поколений честных коммерсантов, и совсем иное дело иметь за спиной деда – коменданта концентрационного лагеря. И сегодня вечером, когда вернется Карлхайнц, вместо того чтобы наслаждаться взрывающимся в ее объятиях золотым телом, ей придется рассказывать о таких малоприятных вещах. С человеком, которого она ощущала как неотъемлемую часть себя и гарантию гармонии в окружающем мире, за которого собиралась замуж, Кристель, следуя своей цельной и честной натуре, просто не могла не делиться всем.
И эта русская нянька! Судя по фотографии, совсем девочка. Каково же ей было тут, в чужой стране, с врагами, совсем одной, ничего не понимавшей, в постоянном страхе, что побьют, сошлют в лагерь, расстреляют? Кристель вспомнила, как в пятнадцать лет мать, со своей любовью ко всему новому, отправила ее в какой-то экспериментальный кампус на Боденское озеро, где в порядке опыта разрешалась полная сексуальная свобода, и как через пять дней она сбежала оттуда, устав доказывать свою телесную независимость. А ведь она была уже очень самостоятельной, решительной и обеспеченной девочкой. Интересно, жива ли эта Марихен? Если да, то, наверное, вместе со всеми проклинает их восставшую как феникс из пепла страну…
И все же долго предаваться рефлексии было не в характере Кристель. Она постарается и без Карлхайнца справиться с этим, более того, попробует придумать к его приезду что-нибудь необычное. Можно, например, купить видеозаписи всех матчей с победой «Мотора»[15 - Южногерманская футбольная команда.] и посмотреть их вместе с ним, прерывая просмотр любовью на сиреневом ковре. Или сейчас же забронировать номер в Страсбурге и уехать туда на весь длинный весенний день. Или… Но после того как дребезжащий уже четверть века телефон в дядином кабинете был услышан, все ее планы рухнули: врач «Роткепхена» с искренним сожалением в голосе сообщила, что поступивший вчера господин Бекман скоропостижно скончался от сердечного приступа.
– Такой обаятельный старик, успел понравиться всем, включая Кноке. Я уже сделала все необходимые распоряжения. Но, видимо, надо позвонить еще и в Гвардейский Клуб – он, как ветеран…
– Скажите, на месте ли господин Хайгет?
– Да, но… – Врач почему-то замялась.
– В чем дело? – потребовала Кристель, не терпевшая подобных недомолвок на работе.
– Видите ли, вчера он проговорил со стариком весь день, они вспоминали…
– Я слышала.
– Так вот, господин Хайгет считает, что ему не следовало вызывать у Бекмана подобных воспоминаний… Словом, он считает себя виноватым в его смерти и не отвечает сейчас на звонки.
– Благодарю вас, фрау Инге. – Кристель почти со злостью бросила трубку. Бедный Хульдрайх! Нельзя воспринимать жизнь через призму вины! Тем более ему, уже расплатившемуся неизвестно за что потерей отца в одиннадцать лет.
Через двадцать минут она уже была в приюте и весь остаток дня потратила на воссоздание нарушенной смертью Бекмана и депрессией Хульдрайха обстановки внутренней гармонии, которая была так важна для обитателей «Роткепхена» и от которой зависели здоровье старших и определенный прогресс младших.
Карлхайнц приехал совсем поздно, когда Кристель уже отчаялась дождаться его. И, против обыкновения, не привез с собой того мягкого аромата пронизанного любовью дома, который она всегда ощущала в нем после его возвращений из Гамбурга и которого ей самой так порой не хватало. На этот раз Карлхайнц выглядел взвинченным и уставшим. Устроившись полулежа на диване и раскинув длинные стройные ноги, он притянул к себе Кристель, но в этом жесте была, скорее, наконец-то обретенная умиротворенность, чем страсть.
– Что-нибудь с отцом? – спросила Кристель, медленно лаская его выхоленную руку.
– С ним все прекрасно. Но в честь семидесятилетия его, видите ли, решил пригласить Берлинский Университет… – Карлхайнц вдруг почувствовал, что сейчас испортит этим рассказом весь вечер и что давно бы пора отказаться от привычки делиться с Кристель переживаниями, касающимися, в общем, только его одного. Но, с другой стороны… Какой тогда смысл в их союзе? Девушку на неделю он без труда найдет не только у Нового Замка, но и у себя на работе. Он поморщился, крепко прижал к себе Кристель и без обиняков закончил: – Ну, разумеется, пошли воспоминания, все-таки возраст и обстановка, воссоединенные братья и тому подобная сентиментальщина, старик задержался на непредвиденные пару дней, мама в это время уехала в Испанию, а эмоции душат, льются через край… И тут появляюсь я. Не дав мне переодеться и сделать глоток коньяку, который он все-таки не забыл поставить на стол, отец этак виновато смотрит на меня и кладет руку мне на колено, как будто я недостаточно сообразительная горничная… – «Зачем ты так… об отце?» – хотела остановить его Кристель, но почувствовала, что рассказывать так Карлхайнцу легче, и он говорит в таком тоне потому, что не хочет перекладывать на нее даже часть того душевного волнения, которое испытал и испытывает сам. – И ведет меня в кабинет, опускает глаза, как на исповеди, и сообщает прелестную историю о том, что перед войной у него была невеста – Господи, да у кого при тогдашней пропаганде их не было?! – невинное существо, им соблазненное, чего он, уезжая на Восток, не имел права делать, и так далее, и тому подобное. Короче, из-за союзнических бомбежек наша Гретхен была вынуждена отправиться к родственникам куда-то на Эльбу, где ее перед самой капитуляцией изнасиловал русский лейтенант. Не вынеся этого позора и не дождавшись своего любимого Вальтера, девица повесилась.
– Пресвятая Дева! – невольно вырвалось у Кристель, которая уже поняла, что двух подобных историй за один вечер будет слишком много, и теперь она хотела только помочь возлюбленному. Но паясничанье Карлхайнца все-таки больно задевало ее. О мертвых нельзя говорить так… На секунду перед нею мелькнуло удивленно-обреченное лицо ее деда на тюремной фотографии.
– Но я пересказываю тебе в двух словах. Мы просидели у камина до полуночи, были и скупые мужские слезы, и уверения в вечной любви, и опасения, чтобы об этом никогда не узнала мама, которую он, разумеется, обожает, но это совсем иное чувство… А под конец он долго искал что-то в своем столе и извлек на свет полустертое и расплывшееся изображение этой невесты. Поскольку он с ним и тонул, и горел, и мерз, и жарился в дезинфекционной камере, от фотографии осталась лишь мутная картинка. Кроме того, я полагаю, он еще и основательно стер ее своими нежными прикосновениями, когда мама в очередной раз отправлялась за Пиренеи. Он попросил, чтобы я – сам он почему-то не хочет – на нашей аппаратуре сделал из туманных пятен художественно исполненное фото. Вот, посмотри, – и Карлхайнц полез в нагрудный карман, но Кристель, не желая больше омрачать горьким прошлым нежный свет этого апрельского вечера, потянула его руку к губам.
В эту ночь, растревоженные видениями сорокалетней давности, они, даже сами не желая того, пережили и первый стыд; и предрассветную ненасытность, когда за окнами уже властно пунцовеют еще робкие лучи и оба знают, что с рассветом наступит вечное расставание; и одиночество разбуженной женской природы, когда, закрыв глаза и сжав зубы, сначала с отвращеньем, а потом с мрачным сладострастием предаются заменяющим мужчину предметам; и последний всплеск последнего в жизни наслаждения, смешанного с ненавистью и смертной тоской, уже мутящей голубые глаза и делающей серой фарфоровую кожу…
– Теперь мы связаны с тобой еще крепче, – целуя под утро ввалившиеся и потемневшие от выступившей за ночь щетины щеки Карлхайнца, прошептала Кристель.
За окнами, выходившими в сад, затяжной дождь сшивал светлыми нитями темные тучи и темные травы.
* * *
Кристель решила пока не рассказывать Карлхайнцу ни о расстрелянном деде, ни о русской няньке, ибо видела, что, несмотря на отлично сыгранное равнодушие, подкрепленное антисоциалистическими убеждениями и уверенностью в личной избранности, ее возлюбленного все-таки очень задела история о трагической гибели отцовской невесты. Время потихоньку затягивало раны, и к этой теме не возвращались больше ни он, ни она.
В декабре они объявили о своей свадьбе. Адельхайд скривила губы, сказав, что Карлхайнц, безусловно, отличная партия, но, если уж он так откровенно показывает себя поборником высоких немецких традиций, ему следовало бы иметь побольше брутальности и цинизма. «Роткепхен» загудел, как растревоженный улей, и взял с Кристель торжественную клятву, что ее брак никак не отразится на общении с его обитателями. Отец отделался привычным крупным чеком, и только Хульдрайх угрюмо молчал.
– Именно такие люди, как твой жених, и мешают не формальному, а подлинному объединению, – как-то заметил он, видя презрительно сморщенный носик Кристель, когда она читала очередную язвительную статью о новоявленных соплеменниках в «Зюддойче-цайтунг». – Я знаю, вы поставили во главу угла мелочи: их неграмотных шоферов, которые бьют дорогие, стоящие гораздо дороже всего, что они имеют, машины, их нелепые требования иметь пять автомобилей и трехэтажный дом на семью из трех человек, что, впрочем, сплошь и рядом бывает у нас, их, мягко говоря, странные притязания, не работая, получать не меньше, чем мы, а то и больше, поскольку они сторона потерпевшая, и тому подобное. Но ведь все это относится к материальной стороне, то есть, самой поверхностной и, прости меня, примитивной. А попытались ли вы заглянуть им в душу?
– В душе у них горит праведное возмущение, на деле скрывающее нежелание и неумение работать. Я знаю. Только вчера Карлхайнц рассказывал мне, что полгода назад они приняли на работу какого-то ости из-под Дрездена. Так вот, за эти полгода он даже не удосужился закончить ни одних курсов, хотя его квалификация находится, прямо скажем, на пещерном уровне. Это развращенные люди, дядя, и должно пройти еще много-много лет, прежде чем мы переплавим их сознание и вольем здоровую кровь… Если, конечно, до той поры они не переплавят наше… А Карлхайнц честен до конца, он никогда не ратовал за слом этой пресловутой стены.
Сидевшая рядом Адельхайд, с упоением кормившая размоченными бисквитами Гренни, казалось, не обращала никакого внимания на подобные препирательства, уже ставшие привычными во многих западных семьях. Но, когда Кристель открыла рот, чтобы произнести еще какое-нибудь доказательство своей правоты, она насмешливо улыбнулась:
– Зачем ты с ним споришь, Крис? После трех лет общения с русской он навсегда остался упрямым, как осел.
Хульдрайх вспыхнул.
– Ты забыла, как она умела уступать. И тебе в первую очередь.
Адельхайд поцеловала собаку в лоснящуюся агатовую мордочку.
– Еще бы! Ведь мама купила ее всего за шестьдесят марок.
Кристель поперхнулась, настолько поразило ее даже не само сказанное, а то, каким спокойным тоном это было произнесено.
– Мама! Это правда, дядя?!
– Правда.
К вечеру Кристель поняла, что ушедшая, казалось, навсегда, непонятная саднящая тоска снова выбралась наружу. Просидев с полчаса на заветном подоконнике и вслушиваясь в летнее лепетанье ночного городка, она вдруг решительно спрыгнула и набрала телефон квартирки Хульдрайха в «Роткепхене».
– Вечер это или ночь, но, по-моему, очень добрые. Ты не спишь? Тогда скажи мне, где лежит фотография этой самой вашей Марихен?
– Зачем она тебе? Это единственное фото и… тебе все равно не понять.
– Предположим. Но лицо человека, которым владели за шестьдесят марок, все-таки, наверное, должно быть у нас перед глазами. Иначе очень трудно верить в наше превосходство. А не верить я не могу.
В ответ Кристель услышала странный лающий звук, и ей показалось, будто в трубке зашелестели начальные слова «Патера».
– Возьми. Средний светло-ореховый ящик. – И без дальнейших объяснений Хульдрайх повесил трубку.
На следующий же день она купила самую простую стеклянную рамку и долго раздумывала, куда же повесить не то улыбающееся, не то готовое расплакаться девчоночье лицо. Все возможные места казались или нелепостью или кощунством. Наконец, Кристель выбрала, на ее взгляд, самое подходящее – рядом с тщательно раскрашенной литографией дворянского, с пятью жемчужинами герба, принадлежавшего ее прабабушке, когда-то сменившей это нищее остзейское дворянство на благополучную жизнь жены баденского торговца пивом.
В летнем сумраке высокого потолка, в холле, где редко включали свет, фотография была почти не видна, во всяком случае, Карлхайнц ни о чем не спрашивал, но каждое утро и каждый вечер, открывая и закрывая протяжно-вздыхающую дверь, Кристель, собравшись с духом, заставляла себя поднимать повыше голову и смотреть в беспомощные и вместе с тем мудрые глаза.
Еще через неделю Карлхайнц заехал за нею в приют пораньше и предложил махнуть в Маульбронн, где чуть ли не в монастырских стенах открыли новый и, говорят, очень изысканный ресторан.
– Все-таки по натуре я явный извращенец, – сузив глаза, усмехнулся он, – и нахожу некое удовольствие просто есть и пить там, где лучшие умы достигали неслыханных высот. Поехали! От пресной пошлости, захлестнувшей нас с того момента, как упал последний разделяющий нацию кирпич, у меня теряется вкус к жизни.
Он умудрялся вести машину по переполненным вечерним автобанам, одной рукой обнимая Кристель, а другой держа радиотелефон, и только тогда, ощущая его горячее злое дыхание, она поняла, что Карлхайнц пьян, сильно пьян. На приборной панели лежал прямоугольный сверток из дорогой атласной бумаги.
– Это сюрприз? – радостно поинтересовалась Кристель, любившая всевозможные неожиданности.
– Сюрприз.
Ресторан, к разочарованию Карлхайнца и радости Кристель, оказался не в самом монастыре, а напротив его, в бывших мельничных складах. Карлхайнц бокал за бокалом пил верзен, но только бледнел и, прищурившись, рассматривал на стенах прекрасные гравюры с изображением знаменитостей, окончивших в разные времена престижный Маульбронн: Кеплера, Гессе, Гельдерлина и Каролины Шеллинг, так удачно сменившей одну известную фамилию на другую.[16 - Имеется в виду брак Каролины со Шлегелем.]
– Да, мы все-таки великий народ, и этому величию не страшна какая-то там изнасилованная девка…
– О чем ты? – спросила Кристель и тут же пожалела о своем вопросе.
– О чем? – В голосе Карлхайнца было неподдельное удивление. – Видишь, во-он за тем столиком сидит прелестная компания? – Действительно, у самого входа сидели трое хорошо подвыпивших не то турков, не то югославов. – Давай-ка я сейчас подведу тебя к ним и предложу сделать то, что они, конечно, сделать с тобой не откажутся, а? А потом всю жизнь буду страдать и втихомолку целовать твой портретик…
Кристель молча встала и, сдерживая себя, взяла Карлхайнца за руку.
– Я все понимаю. Но… ничего невозможно изменить, милый. Поедем домой.
Дойдя до машины не шатаясь, Карлхайнц рухнул на переднее сиденье и с остервенением стал рвать гладкую плотную бумагу. В его руках блеснула дорогая серебряная рамка кабинетного портрета.
– Вот! Полюбуйся! Невинная Гретхен, то бишь, Хильда.
В неверном свете ночных огней Кристель увидела прелестное юное лицо в обрамлении замысловато-воздушной прически и невольно прикусила губы: в кукольных этих глазах она прочла точно те же страх, непонимание и тоску, которые теперь каждый день язвили ее сознание с фотографии русской рабыни…
* * *
За ремонтом старого дома пролетело лето, а в сентябре начиналась самая трудная пора в «Роткепхене», когда старики принимались болеть и волноваться в предчувствии осени, несмотря на мягкий климат, самой грустной и тяжелой поры. К тому же, так или иначе, все помнили скоропостижную смерть Бекмана; это была первая смерть за два года существования приюта. Кристель пропадала на работе с утра до вечера, а частенько и ночью: в середине августа младшая половина обитателей приступила к учебе, что требовало больших денежных вложений и постоянного присутствия. Карлхайнц готовился к выпуску новой модели водяного пылесоса, который должен был произвести фурор в пробной торговле на грядущем «Октоуберфесте». Порой они виделись лишь несколько дней или, точнее, ночей в неделю.
После того злосчастного вечера в Маульбронне Кристель подвела его к фотографии испуганной русской девочки и безо всяких околичностей рассказала, кто это. Карлхайнц, бросив на тускловатое изображение быстрый оценивающий взгляд, в тот же день отвез в Гамбург обещанный отцу портрет и никогда больше не говорил на эту тему.
По городу стала расползаться мягкая рыжина, незаметно и безболезненно съедающая яркую зелень деревьев и радужные переливы цветов на улицах и домах. Темного пива стали продавать больше, чем светлого, начались распродажи. Везде – в магазинах, конторах, спортивных клубах – появился почти незаметный, но дразнящий и обещающий аромат первого молодого вина.
Раньше в такие дни Кристель обычно уезжала на давно и неизвестно зачем арендуемый Адельхайд кусок земли в десяти минутах езды от Эсслингена. Мгновенно загорающаяся и тут же остывающая ко всему, Адельхайд поначалу устроила там прелестный игрушечный домик. Кованый мангал по рисункам семнадцатого века, колодец, какие стояли в любой южногерманской деревне лет двести тому назад, и даже некое пространство, размерами три на четыре метра, должное изображать огород. Кристель еще помнила, как мать, вся затянутая в кожу семидесятых, взмахивая гривой доходящих до бедер волос, показывала всем приезжающим сюда два кустика клубники, куст белой смородины и квадратный метр суперэлитной картошки. Теперь там царило запустение, скрипел на ветру проржавевший мангал, а в домике пахло нежилым. Но Кристель любила эту полную отрешенность от быта, пахнущие дождем и костром старые спальные мешки и слышный по ночам ручей, по которому в детстве ей запрещали бродить босиком. Она обычно приезжала сюда ближе к вечеру и, не утруждаясь готовкой, пила пиво, закусывала копченым мясом из взятой с собой упаковки, а потом часами сидела на пороге, глядя, как шевелятся листья и дышит трава. Своих мужчин она сюда не привозила никогда. Это был, выражаясь высоким немецким слогом, заповедник ее души.
Но сейчас, накануне праздника, она дозвонилась до пропадавшего в бесчисленных коридорах и полигонах «Боша» Карлхайнца и просто поставила его в известность, что ровно в девять она ждет его у ратуши и что утром у него уже не будет возможности заехать домой. Выкроив время, которого перед таким днем катастрофически не хватало, – «Роткепхен» всегда в полном составе являлся на Рыночную площадь, где начинался фестиваль, и это стоило персоналу неимоверных трудов, – Кристель успела завезти в загородный дом продукты, вино и пару пакетов белья. В девять она увидела Карлхайнца в джинсах, со спортивной сумкой через плечо.
– Ты что, собираешься завтра блистать среди администрации мокасинами и старыми «рэнглерами»? – удивилась она.
– Нет, я просто собираюсь плюнуть на официальное участие и болтаться по городу как простой смертный, получая все примитивные удовольствия. Я и так за два месяца отдыхал всего пять дней.
– В таком случае нам принадлежит больше, чем ночь! Поехали.
По дороге Карлхайнц задумчиво оглядывал взгорки и маленькие долины, перерезанные бесчисленными ручьями.
– Странно, что я так быстро привык к югу.
– Он мягкий, и в нем чувствуется доброта. И если даже колдовство, то веселое, не то что в твоем Гамбурге, где от речного тумана все время чувствуешь себя в каком-то гнилом дурмане, честное слово! Я бы и месяца не смогла прожить под вашим постоянным ветром, он, на пару с серыми камнями, просто высасывает душу.
– Мы, северяне, – бродяги, в отличие от вас. Мы ветер, а вы земля… Да. Порой я ощущаю всю неопровержимость этого.
– Когда же?
– Когда вхожу в тебя, тяжелую и податливо-влажную, и ты готова принимать меня бесконечно, как истинная земля, но я даже не вода, не дождь, я только ветер и потому мимолетен… Едва успев насладиться, улетаю в иное, к иному…
– Глупости, – нахмурилась Кристель, – ты изумительный любовник. Кстати, ты даже не спросил, куда мы едем.
Словно не слыша ее последнего вопроса, Карлхайнц затянулся дорогой сигаретой.
– Я, в общем-то, имел в виду даже не постель, не только постель… Но это ничего. Ничего. Замечательное слово, а? Говорят, его очень любят русские, но употребляют совсем не так, как мы. Отец как-то рассказывал мне, что понял всю его прелесть только на второй год пребывания под Плескау: в нем присутствуют и христианское смиренье, и покорность року, и в то же время твердая вера в наступление лучшего. Они все стали так говорить – он утверждает, помогало.
– Зачем ты опять? Сейчас мы с тобой наконец вдвоем, а впереди природа и любовь.
Уже в полной темноте они оставили «форд» у ручья и по мокрой траве пробрались в домик. Ни еда, ни вино, ни даже белье не понадобились: Карлхайнц, не дав Кристель стянуть куртку, подмял ее прямо на отсыревших, стопкой сложенных одеялах. И были в этом и злость, и надежда, и тоска по недосягаемому, и сознание своей силы, но не было нежности. А потом он брал ее, прижав к стволу старой бесплодной яблони, а потом – усадив на край круглого ветшающего колодца, молча, властно, почти сурово. Кристель не жалела об отсутствующей нежности, она знала, что ее нежности хватит на двоих, а ему, избравшему путь за все отвечающего в этой жизни мужчины, нежность, может быть, даже помеха. Она только радовалась тому ощущению равенства, которое соединяло их не только в повседневности, но и в этих длинных осенних ночах. Лежа под утро на кое-как брошенном новом белье и чувствуя себя первозданной в не смытых под душем цивилизации следах его страсти, Кристель осторожно, чтобы не разбудить возлюбленного, чье лицо, в отличие от других, и во сне после ночи любви не приняло мальчишески-нежного выражения, вытянула из пачки сигарету, четвертую за эту осень.
За разноцветными стеклышками единственного окна занимался рассвет, впереди было три дня бездумного и веселого праздника, затем три месяца не менее увлекательной работы и – свадьба, которая должна была окончательно замкнуть счастливый круг.
Через две недели Кристель Хелькопф исполнялось двадцать шесть лет.
* * *
Праздник, начавшийся с первыми лучами солнца на Рыночной площади, к полудню затопил весь город, но Кристель, вынужденная первую половину дня оставаться со своими подопечными, не расстраивалась, что пропустила такие развлечения, как поглощение пива городским мэром или запуск огромного воздушного шара, купол которого расписывали любыми надписями все желающие. Она получала гораздо большее удовольствие, видя загоравшиеся осмысленным огнем глаза детей в колясках и полное преображение своих стариков, разодетых в национальные костюмы и пускавшихся во все тяжкие, вроде плясок да пары рюмочек айнциана[17 - Айнциан – южно-немецкая яблочная водка.]. Она торопилась лишь к скачкам, традиционному местному аттракциону. Добравшись до стадиона, что было весьма непросто, поскольку дорогу ей то и дело преграждали деревянные маски размером с человека, кривляющиеся ведьмы, которых на юге с давних пор изображают мужчины, сорокаметровые столы, протянутые через бульвары и улицы, неожиданные фейерверки и костры, Кристель просочилась сквозь толпу поближе к полю, где над конями уже курилось легкое облачко пара, и на второй же лошади увидела Карлхайнца. Вот это сюрприз! Он сидел на хитрой, то и дело норовящей укусить зазевавшегося всадника за колено, кобыле, и Кристель мгновенно ощутила, как снова жаркой пустотой наливается от желания лоно, еще не успевшее остыть от минувшей ночи. Карлхайнц выглядел настоящим кентавром: длинные мускулистые ноги, затянутые в белые бриджи, нервно вздрагивали в такт лошадиным бокам, а лицо дышало непривычной открытостью. Он пришел вторым, что было очень неплохим результатом для человека, севшего на лошадь полгода назад.
– Все-таки в мужчине на коне есть что-то ужасно эротичное, – призналась Кристель, прижимаясь к Карлхайнцу, от которого еще пахло острым конским потом. Она втянула будоражащий запах. – От тебя и пахнет-то зверем.
– Полцарства за немедленный душ и два – за любимый одеколон! Наши распорядители, как всегда, умудряются создать в конных раздевалках толпу, видимо, как и ты, полагая, что от настоящего мужчины должно за километр нести потным телом. Но это хорошо раз в году, уж поверь мне.
Минут через сорок они сидели за одним из сотен длинных дубовых столов и пили, как и положено, в порядке строгой очередности сначала «Цум Левен», потом «Шварцер Апотекер» и уж только затем любимый местный «Динкельакер». Рядом веселилась компания человек из двадцати. Судя по разговорам, учащиеся выпускного класса. Взгляд Кристель сразу привлекла высокая девушка с чуть диковатыми серыми глазами на красивом, каком-то нездешнем лице.
– Посмотри, вот он, почти выродившийся тип нашей северной красоты, – словно читая ее мысли, улыбнулся Карлхайнц, и было видно, что он получает наслаждение от созерцания подлинно немецкого лица.
Неожиданно Кристель увидела подходившего к столу огромного, как медведь, мужчину с окладистой полуседой бородой.
– Господин Гроу! – радостно крикнула она и вскочила ему навстречу. Это был директор ее гимназии.