banner banner banner
Предчувствие конца
Предчувствие конца
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Предчувствие конца

скачать книгу бесплатно

– Я хотел, чтобы мы все вместе поехали в луна-парк. А они говорят: в выходные нужно в саду поработать.

Действительно, гады. Только не для Адриана, который слушал наши обличения, но почти никогда не встревал. При этом, как нам казалось, он мог бы сказать больше многих. Его мать давным-давно ушла из семьи, предоставив мужу воспитывать Адриана и его сестру. В те годы еще не вошло в обиход выражение «неполная семья»; тогда говорили «разбитая семья», и Адриан был единственным из наших знакомых, кто происходил из такой семьи. Он мог бы озлобиться на весь свет, но этого почему-то не произошло; по его словам, он любил маму и уважал отца. По секрету от Финна мы разобрали его случай по косточкам и обосновали теорию: рецепт семейного счастья в том, чтобы вовсе не заводить семью или, по крайней мере, жить порознь. Придя к такому выводу, мы стали еще больше завидовать Адриану.

В ту пору мы считали, что томимся в каком-то загоне, и не могли дождаться, когда нас выпустят на волю. А когда настанет этот миг, наша жизнь – и само время – понесется стремительным потоком. Откуда нам было знать, что жизнь как-никак уже началась, что мы уже получили некоторую фору и понесли некоторый ущерб? А кроме того, если нас куда-то и выпустят, то лишь в другой загон, попросторнее, с трудноразличимыми на первых порах границами.

Но пока этого не произошло, мы были одержимы книгами, сексом, идеями меритократии и анархизма. Все политические системы виделись нам порочными, но мы не рассматривали никаких альтернатив, кроме гедонистического хаоса. Однако Адриан подтолкнул нас к мысли, что идеи могут воплощаться в жизнь, а наши принципы должны руководить нашими поступками. Раньше главным философом у нас был Алекс. Он почитывал кое-какие первоисточники и мог, например, ни с того ни с сего заявить: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать»[6 - Заключительный афоризм из «Логико-философского трактата» (нем. изд. 1921, англ. изд. 1922) австро-английского философа Людвига Витгенштейна (1889–1951), одного из виднейших мыслителей XX в.]. Мы с Колином ненадолго впадали в задумчивость, а потом ухмылялись и продолжали трепаться. Появление Адриана низвергло Алекса с пьедестала, точнее, предоставило нам возможность открыть для себя другого философа. Если Алекс читал Рассела и Витгенштейна, то Адриан – Камю и Ницше. Я читал Джорджа Оруэлла и Олдоса Хаксли, Колин – Бодлера и Достоевского. Но это лишь жалкая карикатура.

Да, конечно, мы выделывались – а как же без этого в юности? Сыпали такими терминами, как «Weltanschauung»[7 - Мировоззрение (нем.).] и «Sturm und Drang»[8 - Буря и натиск (нем.).], без конца повторяли «с философской точки зрения это самоочевидно» и убеждали друг друга, что воображение в первую очередь должно быть трансгрессивным. Наши родители смотрели на это со своей колокольни: каждого из нас в семье считали невинным агнцем, угодившим под чье-то пагубное влияние. Так, мать Колина прозвала меня «темным ангелом»; мой отец ополчился на Алекса, увидев у меня в руках «Коммунистический манифест», а в Колина стали тыкать пальцем родители Алекса, когда застукали своего сына за чтением жесткого американского детектива. И так далее. В отношении секса – то же самое. Родители опасались, что мы будем растлевать друг друга и падем жертвами того порока, который пугал их больше всего: один станет заядлым онанистом, другой – манерным педиком, а третий неисправимым бабником. Переживая за нас, они боялись, что их сына совратит одноклассник, случайный попутчик в поезде или какая-нибудь дрянная девчонка. Насколько же их страхи опережали наш опыт…

Как-то раз старина Джо Хант, будто припоминая вызов, брошенный ему Адрианом, предложил нам обсудить причины Первой мировой войны, а именно роль убийцы эрцгерцога Фердинанда. В ту пору мы в большинстве своем были максималистами: «да – нет», «хорошо – плохо», «виновен – невиновен» или хотя бы, как в той истории с Маршаллом, «хаос – великий хаос». Нас увлекали те игры, которые можно либо выиграть, либо проиграть, но не свести вничью. Поэтому для некоторых сербский террорист, чье имя давно вылетело у меня из головы, был кругом виновен, потому как воплощал собой ту историческую силу, которая столкнула враждебные государства: «Балканы были пороховой бочкой Европы» и все такое. Самые ярые анархисты, вроде Колина, заявляли, что все эти события произошли по воле случая, что мир пребывает в состоянии непреходящего хаоса и только первобытный инстинкт рассказчика, сам по себе являющийся отрыжкой религии, задним числом придает хоть какой-то смысл всему, что могло произойти, а могло и не произойти.

Коротким кивком Хант засвидетельствовал подрывные идеи Колина, будто показывая, что мрачный нигилизм – естественный побочный продукт юности, который нужно перерасти. Учителя и родители не уставали нам внушать, что они тоже когда-то были молоды, а потому знают, что говорят. Это всего лишь некий этап, твердили они. Вы его перерастете; жизнь покажет вам, что такое реализм и реалистичность. Но в то время у нас не укладывалось в голове, что они когда-то могли быть похожи на нас, и мы не сомневались, что понимаем жизнь – а также истину, мораль, искусство – куда правильнее, чем старшее поколение, запятнавшее себя компромиссами.

– Финн, что-то вас сегодня не слышно. Вы же сами запустили этот снежный ком. Стали, так сказать, нашим сербским террористом. – Хант помолчал, чтобы аллюзия внедрилась в умы. – Не будете ли вы так любезны поделиться своими мыслями?

– Право, не знаю, сэр.

– Чего вы не знаете?

– Ну, в некотором смысле мне не дано знать, чего я не знаю. С философской точки зрения это самоочевидно. – Он выдержал небольшую паузу, и мы в очередной раз начали гадать: то ли это была тонкая издевка, то ли высокоинтеллектуальная сентенция, недоступная нашему пониманию. – Нет, в самом деле, разве поиски виновного – это не лукавство? Мы хотим возложить ответственность на конкретную личность, чтобы оправдать всех остальных. Еще бывает, что мы возлагаем ответственность на исторический процесс, чтобы обелить конкретных личностей. Или говорим, что все это – анархический хаос, но результат тот же самый. По-моему, здесь наблюдается – наблюдалась – цепочка индивидуальных ответственностей, все звенья которой были необходимы, но эта цепочка не настолько длинна, чтобы теперь каждый мог обвинять всех остальных. Разумеется, мое желание возложить на кого-либо ответственность продиктовано скорее моим собственным складом ума, нежели беспристрастным анализом тех событий. В этом и состоит ключевой вопрос истории, не так ли, сэр? Проблема субъективной versus объективной интерпретации, необходимость знакомства с историей самого историка, без которой невозможно оценить предлагаемую нам версию.

В классе повисло молчание. Нет, Финн не прикалывался, ничуть.

Старина Джо Хант посмотрел на часы и улыбнулся:

– Финн, мне через пять лет на пенсию. Если пожелаете занять мое место, охотно дам вам рекомендацию.

Что характерно: старикан тоже не прикалывался.

Однажды утром, во время общего построения, директор загробным голосом, которым обычно возвещал исключение из школы или катастрофическое поражение в спортивных соревнованиях, объявил, что у него для нас печальное известие: на выходных скончался ученик шестого физико-математического класса по фамилии Робсон. Под шелест приглушенных возгласов мы узнали, что Робсон погиб во цвете юности, что его кончина стала большой потерей для нашей школы и что все мы будем мысленно присутствовать на похоронах. Директор сказал все положенные слова, за исключением тех, что хотел услышать каждый: как, почему и, если смерть была насильственной, от чьей руки.

– Эрос и Танатос, – прокомментировал Адриан перед началом первого урока. – Танатос вновь побеждает.

– Эрос и Танатос были Робсону до лампочки, – возразил Алекс.

Мы с Колином согласно кивнули. Нам ли не знать – Робсон пару лет учился с нами в одном классе: неприметный, скучный мальчишка, нисколько не интересовался литературой, успевал ни шатко ни валко, никому ничего плохого не делал. А теперь насолил всем сразу: затмил остальных своей безвременной кончиной. «Во цвете юности» – надо же было такое загнуть: Робсон, каким мы его знали, был не цветком, а овощем.

Никто ни словом не обмолвился ни о болезни, ни о мотоциклетной аварии, ни о взрыве газа, а через несколько дней до нас дошел слух (читай: Браун из шестого физико-математического), проливший свет на то, чего не знало или не захотело сказать школьное начальство. Робсон обрюхатил свою девчонку, повесился на чердаке и был вынут из петли только на третьи сутки.

– Кто бы мог подумать, что он допрет, как люди вешаются.

– Не забывай, он в физматклассе учился.

– Но там ему не показывали, как скользящий узел завязывать.

– Да это только в кино бывает. И перед казнью. Узел любой сгодится. Просто мучиться будешь дольше.

– Как думаешь, что у него за телка?

Мы стали перебирать все известные нам варианты: стыдливая девственница (теперь уже бывшая), вульгарная торговка, опытная женщина постарше, шлюха с букетом венерических болезней. Но Адриан перенаправил наш интерес в другое русло.

– У Камю сказано, что самоубийство – единственная по-настоящему серьезная философская проблема.[9 - Цитируется философское эссе Альбера Камю «Миф о Сизифе» (1942).]

– Если не считать этику, политику, эстетику, природу бытия и прочую дребедень. – У Алекса в голове зазвенел металл.

– Единственная по-настоящему серьезная философская проблема. Основополагающая, которая определяет все остальное.

После длительных обсуждений мы пришли к выводу, что самоубийство Робсона может считаться философской проблемой только в арифметическом смысле: потенциально увеличив население Земли на единицу, он не счел себя вправе способствовать перенаселению планеты. Но во всех других отношениях, как мы рассудили, Робсон подвел и нас, и всю серьезную мысль. Его поступок был антифилософским, эгоцентричным и далеким от эстетики, короче говоря – неправильным. А предсмертная записка, которая, по слухам (опять же читай: по Брауну), гласила: «Мама, прости», оставила у нас ощущение, что текст мог быть куда более информативным.

Возможно, мы бы проявили больше сочувствия к Робсону, если бы не один кардинальный, незыблемый факт: Робсон был нашим сверстником и, как нам казалось, совершенно заурядным типом, однако он не просто подцепил девчонку, но и определенно имел с ней секс. Вот паршивый ублюдок! Почему он, а не мы? Почему ни один из нас даже не получил отлуп? По крайней мере, унижение прибавило бы нам житейской мудрости, дало бы основания для негативного бахвальства («На самом деле, она сказала буквально следующее: прыщавый кретин с харизмой башмака»). Из классической литературы мы знали, что Любовь неотделима от Страдания, и с готовностью поучились бы страдать, будь у нас хоть эфемерная, хоть гипотетическая перспектива Любви.

В этом заключалось еще одно наше опасение: а вдруг Жизнь окажется совсем не такой, как Литература? Взять хотя бы наших родителей – разве они сошли со страниц Литературы? В лучшем случае они могли претендовать на статус наблюдателей или зевак, нитей занавеса, на фоне которого выступают реальные, настоящие, значительные вещи. Например? Да все то, что составляет Литературу: любовь, секс, мораль, дружба, счастье, страдание, предательство, измена, добро и зло, геройство и подлость, вина и безвинность, честолюбие, власть, справедливость, революция, война, отцы и дети, противостояние личности и общества, успех и поражение, убийство, суицид, смерть, Бог. И сова. Конечно, имеются и другие литературные жанры – умозрительные, рефлексивные, слезливо-автобиографичные, но это сплошная фигня. Настоящую литературу интересуют психологические, эмоциональные и социальные истины, которые выявляются в поступках и мыслях персонажей; роман – это развитие характера во времени. Во всяком случае, так учил нас Фил Диксон. И единственной личностью – не считая Робсона, – чья жизнь хотя бы отдаленно напоминала роман, оказался Адриан.

– А почему твоя мама бросила отца?

– Точно не знаю.

– У нее появился другой?

– Она наставила отцу рога?

– А у твоего папы любовница была?

– Не имею представления. Они твердили, что я все пойму, когда вырасту.

– Предки вечно юлят. А я им говорю: нет, вы мне объясните сейчас. – На самом деле я ничего такого не говорил. И в нашем доме, к моему смущению и разочарованию, не было никаких тайн.

– Может, твоя мать себе молодого нашла?

– Откуда я знаю? Мы же у них не встречаемся. Она всегда в Лондон приезжает.

Бесполезняк. В романе Адриан ни за что не смирился бы с таким положением дел. Коль скоро ты попал в ситуацию, достойную пера литератора, то и веди себя по законам жанра, а иначе какой от этого прок? Ему бы посидеть в засаде или скопить энную сумму из карманных денег и нанять частного детектива, а то и заручиться нашей поддержкой, чтобы вчетвером отправиться на Поиски Истины. Или это уже была бы не литература, а детская сказка?

В конце учебного года, на последнем уроке истории, старина Джо Хант, который провел свою полусонную паству через дебри Тюдоров и Стюартов, викторианцев и эдвардианцев, Возвышения и последующего Упадка Империи, предложил нам оглянуться на минувшие века и попытаться сделать выводы.

– Давайте начнем с простого на первый взгляд вопроса: что такое История? Какие будут соображения, Уэбстер?

– История – это ложь победителей, – выпалил я, слегка поспешив.

– Да, я опасался, что вы именно это и скажете. Ну, если уж на то пошло, не будем забывать, что история – это также самообман побежденных. Симпсон?

Колин лучше меня собрался с мыслями.

– История – это сэндвич с луком, сэр.

– Почему же?

– Да потому, что и то и другое повторяется, сэр. И оставляет после себя отрыжку. В этом учебном году мы не раз видели тому подтверждение. Один и тот же навязший в зубах сюжет, одни и те же крайности – тирания и бунт, война и мир, обогащение и обнищание.

– Не многовато ли начинки для одного сэндвича?

Мы смеялись дольше положенного, войдя в предканикулярный раж.

– Финн?

– История – это уверенность, которая рождается на том этапе, когда несовершенства памяти накладываются на нехватку документальных свидетельств.

– Вот как? Кто же такое сказал?

– Лагранж, сэр. Патрик Лагранж. Француз.

– Тогда понятно. Будьте добры, приведите пример.

– Самоубийство Робсона, сэр.

По классу пролетел общий вдох; многие стали крутить головами, рискуя получить замечание. Но Хант, как и другие учителя, отводил Адриану особую роль. Когда кто-нибудь из нас позволял себе провокационное высказывание, его пропускали мимо ушей как мальчишество – недостаток, который с возрастом проходит. Провокации Адриана почему-то приветствовались как поиски истины, пусть даже неумелые.

– Какое это имеет отношение к делу?

– Это историческое событие, сэр, хотя и скромного масштаба. Зато свежее. Поэтому его легко трактовать как историю. Мы знаем, что Робсон мертв, знаем, что у него была подруга, знаем, что она беременна – точнее, была беременна. Что еще мы имеем? Единственный документ: предсмертную записку, в которой сказано: «Мама, прости» – если верить Брауну. Эта записка цела? Или уничтожена? Имелись ли у Робсона другие побуждения или мотивы, наряду с очевидными? В каком душевном состоянии он пребывал? Можно ли наверняка утверждать, что ребенок – от него? У нас нет ответов, даже сейчас, когда эти события еще свежи в памяти. А если кто-нибудь возьмется написать историю Робсона через пятьдесят лет, когда его родителей уже не будет в живых, а подруга уедет куда глаза глядят и вообще не захочет о нем вспоминать? Улавливаете суть проблемы, сэр?

Мы все уставились на Ханта, опасаясь, что в этот раз Адриан зашел слишком далеко. Слово «беременна» висело в воздухе меловой пылью. А дерзкое предположение о сомнительном отцовстве, которое выставило Робсона школьником-рогоносцем… Через некоторое время учитель ответил:

– Я улавливаю суть проблемы, Финн. Но полагаю, что вы недооцениваете историю. И кстати, историков тоже. Давайте примем, в рамках сугубо научной дискуссии, что бедный Робсон будет представлять собой определенный исторический интерес. Историки во все века сталкивались с нехваткой прямых доказательств. Им к этому не привыкать. Позвольте напомнить, что в данном случае, по всей видимости, было проведено расследование, а значит, осталось заключение коронера. Вполне возможно, что Робсон вел дневник, писал письма, делал телефонные звонки, содержание которых стало известно. Его родители, скорее всего, отвечали на соболезнования. А через пятьдесят лет, учитывая нынешнюю продолжительность жизни, многие его одноклассники будут еще способны давать интервью. Наверное, дело не столь безнадежно, как вам представляется.

– Но ничто не заменит показаний самого Робсона, сэр.

– С одной стороны, да. Но с другой, историки по долгу службы относятся к показаниям участников событий с известной долей скепсиса. Причем особое недоверие вызывают те заявления, которые сделаны с прицелом на будущее.

– Вам виднее, сэр.

– А поступки человека зачастую выдают его душевное состояние. Тиран вряд ли будет писать записку с просьбой уничтожить врага.

– Вам виднее, сэр.

– Естественно.

Можно ли принять это как дословное воспроизведение их диалога? Почти наверняка нет. Но я по мере сил соблюдаю точность.

После окончания школы мы поклялись в дружбе до гроба и разошлись в разные стороны. Адриан, как и предполагалось, получил стипендию для поступления в Кембридж. Я начал изучать историю в Бристольском университете. Колин обосновался в Суссексе; Алекс пошел по отцовским стопам – в бизнес. Мы писали друг другу письма, как делали в ту эпоху все нормальные люди, даже молодые. Но эпистолярным жанром мы владели слабо, а потому наше ерничество иногда заслоняло важность содержания. Начать письмо словами: «Сим подтверждаю получение Вашей эпистолы от 17-го числа сего месяца» – казалось нам верхом остроумия, по крайней мере на первых порах.

Мы решили встречаться каждый раз, когда трое новоиспеченных студентов будут приезжать домой на каникулы, но это не всегда получалось. А переписка, можно сказать, изменила динамику наших отношений. Мы трое все более вяло писали друг другу, зато Адриану – с возрастающим энтузиазмом. Нам хотелось его внимания и одобрения; мы его обхаживали, ему первому рассказывали самые крутые истории, причем каждый из нас считал, что сделался – и совершенно заслуженно – его ближайшим другом. Каждый из нас постоянно заводил новых знакомых, тогда как Адриан, в нашем понимании, был одинок: получалось, что ближе нашей троицы у него по-прежнему никого нет и что он зависим от нас. А может, мы просто не признавались себе, что сами попали от него в зависимость?

А потом жизнь завертелась и время ускорило ход. Попросту говоря, у меня появилась девушка. Нет, я, конечно, и раньше с кем-то встречался, но прежние подруги либо подавляли меня излишней самоуверенностью, либо помножали свою нервозность на мою. Видимо, существует какой-то секретный мужской код, передаваемый от умудренных двадцатилетних робким восемнадцатилетним; единожды его усвоив, человек обретает способность «замутить», а если повезет, то и «перепихнуться». Но я так и не постиг, не освоил эту науку – до сих пор, как видно, ею не овладел. Мой «метод» заключался в отсутствии метода; приятели считали такой подход совершенно никчемным и, разумеется, были правы. Даже беспроигрышный, как считается, вариант «выпить – потанцевать – проводить до дому – напроситься на кофе» требовал разбитного нрава, которого у меня не было. Я вечно переминался с ноги на ногу, отпускал замысловатые реплики, а сам уже знал, что останусь на бобах. Помню, будучи первокурсником, я перебрал на какой-то вечеринке и стал клевать носом, а мимо проходила девушка, которая заботливо спросила, как я себя чувствую, и я на автомате ответил: «У меня маниакально-депрессивный психоз» – в тот момент это показалось мне более оригинальным, чем «тоска». Когда она, бросив: «И этот туда же», поспешила скрыться, я понял, что не только не сумел выделиться из толпы, но и выбрал для первого знакомства самую провальную фразу.

Мою девушку звали Вероника Мэри Элизабет Форд; чтобы выведать эту информацию (я имею в виду полное имя), мне потребовалось два месяца. Она училась на испанском отделении, увлекалась поэзией и происходила из семьи высокопоставленного чиновника. Рост – примерно метр пятьдесят пять, округлые, мускулистые икры, приглушенно-каштановые волосы до плеч, серо-голубые глаза, очки в голубой оправе, легкая, но сдержанная улыбка. Я считал ее симпатичной. Впрочем, любая девушка, которая от меня не шарахалась, скорее всего, показалась бы мне симпатичной. Я не пытался рассказывать ей, что тоскую, потому что совсем не тосковал. У нее был проигрыватель «блэк бокс» – на порядок лучше моего «дансетта», и музыкальный вкус у нее тоже был изысканней моего: то есть она презирала Дворжака и Чайковского, которыми я восхищался, зато слушала хоралы и зонги. Просматривая мою коллекцию пластинок, она время от времени изгибала губы в улыбке, но чаще хмурилась. Не спасло меня даже то, что я своевременно убрал с глаз долой увертюру «1812 год» и саундтрек к фильму «Мужчина и женщина». На подходах к моему обширному разделу поп-музыки оставалось еще достаточно сомнительного материала: Элвис, «Битлз», «Роллинги» (ну, против этих никто не возражал), а еще «Холлиз», «Энималз», «Муди Блюз» и двойной альбом Донована под названием (с маленькой буквы) «подарок от цветка саду».

– Тебе нравятся такие вещи? – бесстрастно поинтересовалась она.

– Под них танцевать хорошо, – ответил я, слегка ощетинившись.

– Ты под них танцуешь? Здесь? В комнате? Один?

– Вообще-то, нет. – Хотя именно так и было.

– А я не танцую, – изрекла Вероника тоном культуролога и вместе с тем законодательницы: на тот случай, если мы будем встречаться.

Надо пояснить, какой смысл тогда вкладывали в слово «встречаться», поскольку сегодня оно употребляется в другом значении. Недавно я разговорился с одной женщиной, чья дочь прибежала к ней в жутком расстройстве. Девушка училась на втором курсе университета и спала с молодым человеком, который – ничуть не скрывая, в том числе и от нее, – одновременно сожительствовал с несколькими девушками. По сути дела, он устраивал им пробы, чтобы решить, с которой из них впоследствии будет «встречаться». Дочка той женщины была вне себя, но не потому, что ее возмутила такая система, хотя ей и виделась здесь определенная несправедливость, а потому, что в итоге выбор пал на другую.

Я почувствовал себя каким-то реликтом, сохранившимся от древней, забытой цивилизации, где средством денежного обмена служили фигурки из репы. В «мое время» – впрочем, в ходе нашего разговора я вовсе не претендовал на обладание временем, а сейчас тем более, – отношения складывались так: познакомился с девушкой, запал на нее, попытался произвести впечатление, пару раз привел в свою компанию – например, в паб, потом сходили куда-нибудь вдвоем, потом еще разок, и после более или менее жаркого поцелуя у парадного подъезда можно было считать, что вы, так сказать, официально «встречаетесь». И, только связав себя полупубличными обязательствами, ты получал возможность узнать, светит ли тебе что-нибудь в плане секса. Зачастую оказывалось, что ее тело охраняется не менее рьяно, чем промысловая запретная зона.

Вероника мало отличалась от большинства сверстниц. Если им было с тобой комфортно, они на людях брали тебя под руку, целовались до румянца и даже могли сознательно прижаться к тебе бюстом, при условии что между вами было не менее пяти слоев одежды. Никогда не заговаривая об этом вслух, они прекрасно понимали, что творилось у тебя в штанах. А о большем следовало забыть, всерьез и надолго. Попадались, правда, и более сговорчивые: мне доводилось слышать, что некоторые соглашались на взаимную мастурбацию, а совсем уж раскованные были готовы, как тогда говорилось, на «полную близость». Всю серьезность этой «полноты» мог оценить только тот, кто прошел через изматывающий полупорожний опыт. А по мере развития близких отношений каждая сторона исподволь оказывала давление на другую: либо капризами, либо посулами и обязательствами, вплоть до того этапа, который поэт назвал «торг вокруг кольца»[10 - Фраза из стихотворения английского поэта, прозаика и джазового критика Филипа Ларкина (1922–1985) «Annus Mirabilis» («Год чудес»). У Ларкина «Год чудес» – это первый (причем запоздалый) сексуальный опыт лирического героя на фоне «сексуальной революции» 1960-х гг. Заглавие стихотворения позаимствовано у английского поэта XVII в. Джона Драйдена, в чьем стихотворении 1667 г. описаны трагические события 1665–1666 гг., в частности Большой пожар в Лондоне. Как принято считать, «чудеса» заключались в том, что описанные Драйденом события повлекли за собой относительно небольшое число жертв.].

Следующие поколения, вероятно, объяснят все это набожностью или ханжеством. Но все девушки – или женщины, – с которыми у меня случались, если можно так выразиться, предполовые связи (одной Вероникой дело не ограничилось), достаточно вольно распоряжались своим телом. И моим, кстати, тоже, если применять единый критерий. Я бы не сказал, что предполовые связи были безрадостными или бесплодными, разве что в буквальном смысле слова. Кроме того, эти девушки заходили гораздо дальше, чем в свое время их матери, да и я на тот момент зашел гораздо дальше своего отца. По моему разумению. И как ни крути, лучше хоть что-то, чем вообще ничего. А между тем Колин и Алекс, судя по их намекам, завели себе таких подруг, которых не волновала охрана запретных зон. Впрочем, надо учитывать, что в вопросах секса подвирали все без исключения. И в этом плане сегодня ничего не изменилось.

Если хотите знать, я не был совсем уж девственником. Между школой и университетом я кое-чему научился, но эти два-три бурных эпизода не наложили на меня сколь-нибудь заметного отпечатка. Странное дело: чем милее девушка, чем больше тебя с ней связывает, тем меньше шансов уложить ее в постель – так мне казалось. Не исключено, конечно (правда, эту мысль я сформулировал гораздо позже), что меня тянуло именно к таким женщинам, которые говорят «нет». Но разве бывает настолько извращенная тяга?

«Ну почему, – спрашиваешь, – почему нет?» – и чувствуешь, как твою руку железной хваткой удерживают от всяких поползновений.

«Такое ощущение, что этого делать нельзя».

Подобный обмен репликами частенько возникал у жаркого камина под свист закипающего чайника. А против «ощущения» аргументов нет, ведь оно составляет прерогативу женщин, тогда как мужчины остаются толстокожими недоучками. А потому «такое ощущение, что этого делать нельзя» обладало куда большей убедительной силой и неопровержимостью, чем любая апелляция к церковным канонам или материнским советам. Вы скажете: но ведь тогда уже наступили шестидесятые годы, разве не так? Так-то оно так, только не для всех и не везде.

Мои книжные полки имели у Вероники куда больший успех, чем коллекция грампластинок. Раньше книжки карманного формата приходили к читателю в униформе: издательство «Пингвин» выпускало художественную литературу в оранжевых обложках, а издательство «Пеликан» – общегуманитарную литературу в синих обложках. Преобладание синего цвета в книжном шкафу служило мерилом серьезности. Одни авторы чего стоили: Ричард Хоггарт, Стивен Рансимен, Хёйзинга, Айзенк, Эмпсон… плюс «Быть честным перед Богом» епископа Джона Робинсона рядом с книжечками карикатуриста Ларри.[11 - Ричард Хоггарт (р. 1918) – видный английский социолог литературы и культуролог.Стивен Рансимен (1903–2000) – британский историк-медиевист, специалист по истории Византии.Хёйзинга, Йохан (1872–1945) – нидерландский философ, историк, культуролог.Айзенк, Ганс-Юрген (1916–1997) – британский ученый-психолог, разработавший методику измерения коэффициента интеллекта (IQ) – так называемых тестов Айзенка.Эмпсон, Уильям (1906–1984) – английский литературный критик.Епископ Джон Робинсон (1919–1983) – видный деятель Англиканской церкви, который в своих богословских произведениях стремился, по его словам, «расширить границы христианской мысли». Одним из его наиболее спорных трудов стала написанная в 1963 г. книга «Быть честным перед Богом» («Honest to God»).Карикатурист Ларри – Ларри Райт (р. 1940), американский политический карикатурист, в 1965–1976 гг. публиковался в газете «Детройт фри пресс», после 1976-го – в «Детройт ньюс».] Вероника сделала мне большой комплимент, решив, будто я все это прочел, и даже не заподозрила, что самые потрепанные издания куплены на книжных развалах.

Ее собственную библиотечку составляли в основном поэтические томики и брошюры: Элиот, Оден, Макнис, Стиви Смит, Том Ганн, Тед Хьюз. С ними соседствовали произведения Оруэлла и Кестлера, выпущенные «Книжным клубом левых», какие-то старые романы в кожаных переплетах, две-три детские книжки с иллюстрациями Артура Рэкхема и ее любимая – «Я захватила замок»[12 - Оден, Уистен Хью (1907–1973) – английский поэт, оказавший значительное влияние на литературу XX в. В 1939 г. эмигрировал в США. Стихотворение Одена «Похоронный блюз» (в переводе Иосифа Бродского, с которым Оден был дружен: «Часы останови, забудь про телефон…») получило широкую международную известность благодаря фильму «Четыре свадьбы и одни похороны» (1994). В настоящее время это стихотворение звучит на похоронах в Великобритании более чем в половине случаев.Макнис, Фредерик Луис (1907–1963) – британский поэт, критик, переводчик ирландского происхождения. Дебютировал вместе с У. Оденом. Долгие годы сотрудничал с Русской службой радио Би-би-си.Стиви Смит (Флоренс Маргарет Смит, 1902–1971) – английская поэтесса и романистка. Основными темами ее стихов стали смерть, одиночество, мифы, человеческая жестокость, религия.Том Ганн (1929–2004) – англо-американский поэт, лауреат многих литературных премий, мастер поэтической формы. Основные темы его произведений – гомосексуальные отношения, богемный образ жизни.Кестлер, Артур (1905–1983) – британский прозаик и журналист, уроженец Венгрии. Написал ряд статей для Британской энциклопедии. Наиболее известен как автор романа «Слепящая тьма» (1940) о политических репрессиях в СССР. Инициатор и идеолог движения «Экзит» («Уход»), которое ратовало за право человека на добровольный уход из жизни. Кестлер, страдавший от тяжелой болезни, покончил с собой, приняв смертельную дозу снотворного.«Книжный клуб левых» – издательство, которое создал в 1935 г. Виктор Голланц в целях публикации дешевых книг, освещающих вопросы социал-демократизма и лейбористского движения.Артур Рэкхем (1867–1939) – английский художник, работавший в жанре книжной графики. Проиллюстрировал практически всю классическую детскую литературу на английском языке («Алиса в Стране чудес», «Ветер в ивах», «Питер Пэн» и др.). Нередко наделял изображаемых персонажей чертами портретного сходства с самим собой. В 1914 г. состоялась его персональная выставка в Лувре.«Я захватила замок» (1948) – первый роман английской писательницы Дороти (также Доди, Доуди) Смит (1986–1990), перу которой принадлежит знаменитая книга «Сто один далматинец» (1956), экранизированная на киностудии Уолта Диснея в 1961 г.]. У меня не было ни малейшего сомнения, что она-то прочла их все до единой и что это подходящий выбор, который, помимо всего прочего, служил естественным показателем ее ума и характера, тогда как мои книги, даже с моей собственной точки зрения, выполняли совершенно иную функцию: они тщились создать образ, к которому я мог только стремиться. Это несоответствие повергло меня в легкую панику, и я, просматривая собрание поэзии, решил блеснуть высказыванием Фила Диксона.

– Разумеется, всем любопытно, что будет делать Тед Хьюз, когда исчерпает запас животных.

– Неужели всем?

– Говорят, да, – беспомощно ответил я.

В устах Диксона эта фраза звучала остроумно и тонко, а в моих – пошловато.

– У поэта, в отличие от прозаика, материал неиссякаем, – назидательно сказала она. – Потому что у них отношение к материалу разное. А ты из Теда Хьюза делаешь какого-то зоолога. Но даже зоологам животные не надоедают, ты согласен?

Вздернув одну бровь над оправой очков, она сверлила меня взглядом. Вероника была на пять месяцев старше, но иногда казалось, что на пять лет.

– Так говорил мой учитель литературы, только и всего.

– Ну, школа уже позади, теперь мы должны учиться мыслить самостоятельно, правда?

Это «мы» вселило в меня маленькую надежду, что еще не все потеряно. Она пыталась меня перевоспитать – мне ли было сопротивляться? В день нашего знакомства она почти сразу захотела узнать, почему я ношу часы циферблатом вниз, на внутренней стороне запястья. Не сумев дать ей внятный ответ, я просто переместил часы на внешнюю сторону, и время оказалось снаружи, как у любого нормального взрослого человека.

Учился я охотно, свободное время проводил с Вероникой, потом возвращался в студенческое общежитие и у себя в комнате мастурбировал до бурного оргазма, воображая, как она распласталась подо мной или выгнулась сверху. Благодаря нашему тесному, ежедневному общению я с гордостью приобщался к хитростям макияжа и женского белья, к тонкостям депиляции, а главное – к тайнам и последствиям месячных. У меня даже возникла легкая зависть к этому регулярному, исконному напоминанию о женской сущности, о великой цикличности природы. Примерно так же напыщенно я выразился в тот день, когда попытался объяснить это чувство.

– Ты просто романтизируешь то, чего не имеешь. Единственное, что здесь можно сказать: зато тебе не грозит беременность.