скачать книгу бесплатно
Нет, подумал он. Я тебя не знаю. Вероятно, когда-то и знал, но не уверен в этом, и то была другая ты, и, Боже, я скучаю по ней. Он запретил себе продолжать эти мысли. С ней нельзя так расставаться; он знал это по прошлым встречам. Весь фокус – быть холодным и закончить на формальной ноте, чтобы он мог вернуться в камеру и забыть ее до следующего раза.
– Я хотела, чтобы ты понял, – сказала она. – Но, кажется, не очень хорошо объяснила. Как все ужасно запуталось.
Чармейн не попрощалась: у нее на глазах снова выступили слезы, и Марти не сомневался, что она испугалась, заслышав речи адвокатов, что передумает в последний момент – из-за слабости, любви или того и другого разом, – а потому надо уйти не оборачиваясь, чтобы не допустить такого развития событий.
Он вернулся в камеру, побежденный. Фивер спал. Сокамерник слюной прилепил себе на лоб обрывок журнальной страницы с изображением вульвы – такая у него была излюбленная привычка. Она зияла, словно третий глаз над его закрытыми веками, все таращилась и таращилась без надежды на сон.
7
– Штраус?
Пристли стоял у открытой двери и смотрел в камеру. Рядом с ним на стене какой-то остряк нацарапал: «Хочется вставить? Пни дверь, появится щель». Шутка была знакомая – Марти видел такой же прикол или нечто похожее на стенах других камер, – но теперь, глядя на толстое лицо Пристли, подумал, что подразумеваемая связь врага и женского полового органа и впрямь непристойна.
– Штраус?
– Да, сэр.
– Тебя хочет видеть мистер Сомервейл. Примерно в три пятнадцать. Я приду тебя забрать. Будь готов к десяти минутам четвертого.
– Да, сэр.
Пристли повернулся, чтобы уйти.
– Не могли бы вы сказать мне, в чем дело, сэр?
– Откуда мне знать, мать твою!
Сомервейл ждал в комнате для допросов в три пятнадцать. Папка Марти лежала перед ним на столе, и веревочки на ней были завязаны узлом. Рядом лежал темно-желтый конверт без пометок. Сам Сомервейл стоял у окна с укрепленным стеклом и курил.
– Заходи, – сказал он. Сесть не предложил и от окна не отвернулся.
Марти закрыл за собой дверь и стал ждать. Сомервейл шумно выпустил дым через ноздри.
– Ну и что, Штраус? – сказал он.
– Прошу прощения, сэр?
– Я спросил: ну и что? Включи воображение.
Марти окончательно растерялся и спросил себя, кто из них в большем замешательстве: он или Сомервейл. Через некоторое время тот сказал:
– Моя жена умерла.
Марти не знал, что ему положено сказать. Как бы там ни было, Сомервейл не дал ему времени сформулировать ответ. За первыми тремя словами последовали еще три:
– Тебя выпускают, Штраус!
Он поместил голые факты рядом, словно они взаимосвязаны; будто весь мир в сговоре против него.
– Я поеду с мистером Тоем? – спросил Марти.
– Он и комиссия считают тебя подходящей кандидатурой для работы в поместье Уайтхеда, – сказал Сомервейл. – Подумать только. – Он издал низкий горловой звук, который мог быть смехом. – Разумеется, ты будешь находиться под пристальным наблюдением. Не моим, а того, кто займет мое место. И если хоть раз переступишь черту…
– Я понимаю.
– Хотелось бы верить. – Сомервейл затянулся, по-прежнему не оборачиваясь. – Интересно, соображаешь ли ты, какую свободу выбрал…
Такие речи, решил Марти, не испортят нарастающую эйфорию. Сомервейл потерпел поражение, пусть себе болтает.
– Джозеф Уайтхед, возможно, один из самых богатых людей в Европе, но он также один из самых эксцентричных, как я слышал. Одному Богу известно, во что ты ввязываешься, но, поверь мне, здешняя жизнь может показаться тебе куда приятнее.
Слова Сомервейла растаяли в воздухе, его зерна упали на сухую почву. То ли от опустошенности, то ли от осознания, что его не слушают, чиновник прекратил уничижительный монолог, едва начав, и отвернулся от окна, чтобы поскорее разобраться с неприятным делом. Марти был потрясен, увидев перемену в этом человеке. За несколько недель, прошедших с их последней встречи, Сомервейл постарел на годы: он выглядел так, словно пережил это время на сигаретах и горе. Его кожа напоминала черствый хлеб.
– Мистер Той заберет тебя от ворот в следующую пятницу днем. Это тринадцатое февраля. Ты суеверен?
– Нет.
Сомервейл протянул Марти конверт.
– Внутри все подробности. Через пару дней будет медосмотр, и кто-нибудь появится, чтобы решить вопрос о твоем положении с комиссией по условно-досрочному освобождению. Правила нарушаются ради тебя, Штраус. Бог знает почему. Только в твоем крыле есть дюжина более достойных кандидатов.
Марти вскрыл конверт, быстро просмотрел плотно отпечатанные страницы и положил их в карман.
– Мы больше не увидимся, – говорил Сомервейл, – и я уверен, что ты благодарен мне за это.
Марти не позволил себе и намека на ответ. Его притворное безразличие, казалось, воспламенило в усталом теле Сомервейла тайные запасы неиспользованной ненависти. Обнажив плохие зубы, чиновник сказал:
– На твоем месте, Штраус, я благодарил бы Бога. Благодарил от всего сердца.
– За что… сэр?
– Впрочем, в твоем сердце маловато места для Бога, не так ли?
В этих словах в равной мере звучали боль и презрение. Марти не мог не думать о Сомервейле, одиноком в двуспальной кровати; о муже без жены и без веры в то, что он увидит ее снова; не способном на слезы. И тут же в голову пришла другая мысль: каменное сердце Сомервейла, разбитое одним страшным ударом, не так сильно отличается от его собственного. Они оба – суровые мужчины, оба отгородились от мира, а внутри погрузились в личные войны. Оба кончили тем, что оружие, которое выковали для победы над врагом, обернулось против них. Отвратительное осознание. И если бы Марти не был столь обрадован известием об освобождении, он, вероятно, не осмелился бы так думать. Но так оно и было. Они с Сомервейлом, словно две ящерицы, лежащие в одной вонючей грязной луже, вдруг стали похожи как близнецы.
– О чем ты думаешь, Штраус? – спросил Сомервейл.
Марти пожал плечами.
– Ни о чем, – ответил он.
– Лжец, – сказал чиновник.
Взяв папку, он вышел из комнаты для допросов, оставив дверь открытой.
На следующий день Марти позвонил Чармейн и рассказал ей о случившемся. Она казалась довольной, и это было приятно. Когда он отошел от телефона, его трясло, но он чувствовал себя хорошо.
Последние несколько дней в Уондсворте он будто смотрел на все чужими глазами. Привычные детали тюремной жизни – непринужденная жестокость, бесконечные насмешки, построенные на власти и сексе игры – казались новыми, как шесть лет назад.
Конечно, эти годы потрачены зря. Ничто не могло ни вернуть их назад, ни наполнить полезным опытом. Эта мысль угнетала Марти. У него было так мало вещей, с которыми можно выйти в мир. Две татуировки; тело, знавшее лучшие дни; воспоминания о гневе и отчаянии. В новом странствии ему предстояло путешествовать налегке.
8
В ночь перед отъездом из Уондсворта ему приснился сон. Его ночная жизнь за все годы тюремного заключения была не тем, чем можно похвастаться. Влажные сны о Чармейн вскоре прекратились, как и более экзотические полеты фантазии, словно подсознание, сочувствуя заключенному, не желало дразнить его мечтами о свободе. Время от времени он просыпался среди ночи, испытывая головокружение от блаженства, но чаще сны были такими же бессмысленными и повторяющимися, как жизнь наяву. Однако это был совсем другой случай.
Ему снился какой-то собор, незаконченный – вероятно, в силу невозможности закончить подобный шедевр из башен, шпилей и аркбутанов – и слишком огромный для физического мира с его непреклонной гравитацией, однако в пространстве воображения поразительно реальный. Марти шел к нему во тьме ночи, гравий хрустел под ногами, в воздухе пахло жимолостью, а изнутри собора доносилось пение. Восторженные голоса – хор мальчиков, подумал он – звучали то выше, то ниже, не произнося ни слова. В шелковистой темноте вокруг не было видно ни одного человека – ни одного туриста, который бы глазел на это чудо. Только он и голоса.
А затем Марти каким-то чудом взлетел.
Он был легок, и ветер нес его, и он поднимался вдоль крутой стены собора с захватывающей дух скоростью. Он летел, казалось, не подобно птице, а, как ни парадоксально, словно некая воздушная рыба. Как дельфин – да, несомненно! Его руки иногда прижимались к бокам, а иногда вспахивали кристально чистый воздух на подъеме; он гладким обнаженным существом скользил по шиферу и петлял между шпилями. Кончики его пальцев стирали росу на каменной кладке и стряхивали капли дождя с водосточных труб. Если ему когда-нибудь и снилось что-то столь приятное, он не мог этого вспомнить. Сила его радости была почти чрезмерной, и это заставило проснуться.
Он пришел в себя, широко раскрыв глаза, в противоестественной жаре камеры, где на нижней койке мастурбировал Фивер. Койка ритмично раскачивалась, скорость нарастала, и Фивер кончил со сдавленным стоном. Марти попытался отгородиться от реальности и сосредоточиться на том, чтобы снова увидеть сон. Он опять закрыл глаза, желая, чтобы образ вернулся, говоря темноте давай, ну давай же. На один сокрушительный миг сон вернулся: только на этот раз Марти испытал не триумф, а ужас, потому что падал камнем с неба, с высоты ста миль, а собор несся к нему, и ветер затачивал шпили к его приходу.
Он встряхнулся и проснулся, отменив падение до того, как оно могло завершиться, и пролежал остаток ночи, уставившись в потолок, пока жалкие сумерки не пролились через окно, чтобы объявить о наступлении дня.
9
Небо не сподобилось на роскошный прием в честь его освобождения. Это была заурядная пятница, и на Тринити-роуд все происходило как обычно.
Той ждал в приемном крыле, куда доставили Марти. Ему предстояло долго ждать, пока тюремные служащие выполнят дюжину бюрократических ритуалов: проверят и вернут вещи, подпишут и заверят бумаги об освобождении. Потребовался почти час формальностей, прежде чем отперли двери, и их обоих выпустили на свежий воздух.
Лишь пожав ему руку в знак приветствия, Той повел Марти через тюремный двор туда, где был припаркован темно-красный «Даймлер». За рулем кто-то сидел.
– Пойдем, Марти, – сказал Той, открывая дверь, – слишком холодно, чтобы задерживаться.
Было и впрямь холодно, дул свирепый ветер. Но холод не мог заморозить радость Марти. Господи, он свободный человек; возможно, свободный в строго определенных рамках, но для начала сойдет. По крайней мере, он оставил позади все тюремные атрибуты: ведро в углу камеры, ключи, цифры. Теперь он должен показать себя достойным того выбора и возможностей, которые ведут прочь отсюда.
Той успел спрятаться на заднем сиденье машины.
– Марти, – снова позвал он, поманив рукой в замшевой перчатке. – Нам надо поторопиться, а то застрянем на выезде из города.
– Да. Я уже иду…
Марти сел в машину. В салоне витали ароматы роскоши: лак, затхлый сигарный дым, кожа.
– Мне положить чемодан в багажник? – спросил Марти.
Мужчина за рулем повернулся и окинул его взглядом с головы до ног, но не удостоил приветливой улыбки. Это был уроженец Вест-Индии, одетый не в шоферскую ливрею, а в потрепанную кожаную куртку пилота.
– Сзади места достаточно.
– Лютер, – сказал Той, – это Марти.
– Положи чемодан на переднее сиденье, – ответил водитель; наклонился и открыл переднюю пассажирскую дверь. Марти вылез из машины, положил чемодан и пластиковый пакет с вещами на переднее сиденье рядом с кипой газет и потрепанным номером «Плейбоя», затем сел назад, к Тою, и захлопнул дверь.
– Не надо хлопать, – буркнул Лютер, но Марти едва расслышал его слова. Не так много зэков забирают от ворот Уондсворта на «Даймлере», думал он: может, на этот раз я приземлился на ноги.
Машина с урчанием отъехала от ворот и свернула налево, на Тринити-роуд.
– Лютер работает в поместье уже два года, – сообщил Той.
– Три, – поправил его водитель.
– В самом деле? – ответил Той. – Ну, значит, три. Он возит меня повсюду, а также ездит с мистером Уайтхедом в Лондон.
– Нет, теперь уже нет.
Марти поймал взгляд водителя в зеркале.
– И давно ты угодил в это дерьмище? – спросил Лютер без лишних церемоний.
– Достаточно давно, – ответил Марти.
Он не собирался ничего скрывать, в этом не было смысла. Но ждал следующего неизбежного вопроса: за что тебя посадили? Однако этого не произошло. Лютер снова сосредоточился на дороге, явно удовлетворенный услышанным. Марти был рад прекратить этот разговор. Все, чего он хотел, – смотреть, как мимо проплывает дивный новый мир, и впитывать его весь целиком. Люди, витрины магазинов, рекламные объявления – он жаждал подробностей, какими бы тривиальными они ни были. Он не сводил глаз с окна. Там было так много интересного, и все же у него сложилось отчетливое впечатление, что все это искусственное, будто люди на улице и в других автомобилях – актеры, подобранные по типажу, и все безукоризненно играют свои роли. Его разум, изо всех сил пытающийся приспособиться к хаосу информации – со всех сторон новая перспектива, на каждом углу марширует новый парад, – просто отвергал их реальность. Все срежиссировано, твердил ему мозг, все – выдумка. Потому что эти люди вели себя так, будто жили без него, будто мир продолжался, пока он сидел взаперти, и какая-то детская часть его – та, которая, зажмурившись, считает себя невидимой, – не могла представить себе, что чья-то жизнь идет своим чередом, хотя он ее не видит.
Здравый смысл подсказывал обратное. Что бы ни подозревали его сбитые с толку чувства, мир повзрослел и, вероятно, сильнее устал с тех пор, как они виделись в последний раз. Придется возобновить знакомство: узнать, как изменилась его природа; снова изучить этикет, поводы для раздражения и потенциал для удовольствия.
Они пересекли реку по Уондсвортскому мосту и проехали через Эрлс-Корт и Шепердс-Буш на Вестуэй. Была середина пятничного дня, движение интенсивное: люди спешили домой на выходные. Он пристально вглядывался в лица водителей машин, которые они обгоняли, угадывая род занятий или пытаясь поймать взгляды женщин.
Миля за милей странность, которую он ощущал вначале, стала исчезать, и к тому времени, когда они достигли М40, он подустал от этого зрелища. Той задремал в углу заднего сиденья, сложив руки на коленях. Лютер был занят, прокладывая зигзаги по шоссе.
Одно событие остановило их движение: в двадцати милях от Оксфорда впереди на дороге вспыхнули синие огни, и звук сирены, несущийся к ним сзади, возвестил о несчастном случае. Автопроцессия замедлила ход, словно вереница скорбящих, которые остановились, чтобы заглянуть в гроб.
Какую-то машину занесло на ведущей на восток полосе автострады, она пересекла разделительную полосу и лоб в лоб столкнулась с микроавтобусом, ехавшим в противоположном направлении. Все дороги, ведущие на запад, были перекрыты либо обломками, либо полицейскими машинами, автомобилистам приходилось объезжать аварию по обочине.
– Что случилось, тебе видно? – спросил Лютер, чье внимание было поглощено движением мимо регулировщика, не позволяя взглянуть самому. Марти описал сцену, как мог.
Посреди хаоса, загипнотизированный шоком, стоял мужчина, по лицу которого текла кровь, словно кто-то разбил ему о голову яйцо с кровавым желтком. Позади него группа – полицейские и спасенные пассажиры – собралась вокруг смятой в гармошку передней части автомобиля, чтобы поговорить с человеком, оказавшимся в ловушке на водительском сиденье. Тот обмяк и не шевелился. Когда они тащились мимо, одна из утешительниц, в пальто, пропитанном то ли ее собственной кровью, то ли кровью водителя, отвернулась от машины и начала аплодировать. По крайней мере, так Марти истолковал хлопанье ее ладоней: аплодисменты. Будто она страдала от той же иллюзии, которую он недавно испытал, – что все это тщательная, но отдающая дурным вкусом иллюзия, – и в любой момент все могло получить желанный конец. Ему хотелось высунуться из окна машины и сказать ей, что она ошибается, это реальный мир – с длинноногими женщинами, кристально чистым небом и так далее. Но ведь она узнает об этом завтра, не так ли? Тогда у нее будет достаточно времени для скорби. А сейчас она хлопала и продолжала хлопать, когда место аварии скрылось позади них.
II. Лис
10
«Приют», как знал Уайтхед, было предательским словом. С одной стороны, оно означало убежище, пристанище, безопасность. С другой, его значение искажалось само по себе: «приют» стал означать сумасшедший дом, дыру, в которой хоронили себя сломленные умы. Это был, напомнил он себе, семантический фокус, не более. Почему же тогда эта двусмысленность часто мелькала у него в голове?
Он сидел в слишком удобном кресле у окна, где провел уже несколько вечеров, наблюдая, как ночь крадется по лужайке, и думал, не придавая особого значения своим размышлениям, о том, как одно становится другим; о том, как трудно за что-то держаться. Жизнь – дело непредсказуемое. Уайтхед усвоил этот урок много лет назад, с подачи мастера, и никогда не забывал. Вознаградят тебя за добрые дела или сдерут шкуру заживо – вопрос случая. Нет смысла цепляться за какую-то систему чисел или божеств: все они в конце концов рассыпались. Удача благоволила тому, кто готов рискнуть всем ради одного броска.
Он так делал. Не один раз, а множество, в начале карьеры, когда закладывал основы своей империи. И благодаря тому необыкновенному шестому чувству, которым обладал, способности предугадывать бросок костей, риск почти всегда окупался. У других корпораций были свои виртуозы: компьютеры, которые рассчитывали шансы до десятого знака после запятой; советники, которые держали ухо востро на фондовых рынках Токио, Лондона и Нью-Йорка. Но всех их затмевал инстинкт Уайтхеда. Когда дело доходило до осознания мига, ощущения столкновения момента и возможностей, превращающих хорошее решение в великое, банальное поглощение – в переворот, никто не мог превзойти старину Уайтхеда, и все умные молодые люди в залах заседаний совета директоров корпорации знали это. Прежде чем приступить к значительному расширению или подписать контракт, требовалось обратиться за советом к оракулу Джо.
Он догадывался, что его власть, остававшаяся абсолютной, вызывала негодование в некоторых кругах. Несомненно, были и те, кто считал, что ему следует отказаться от своей власти, предоставить университетским знатокам и их компьютерам заниматься бизнесом. Но Уайтхед завоевал эти навыки и уникальные способности к предвидению с некоторым риском; глупо позволять им лежать без дела, когда можно подержаться за штурвал хотя бы мизинцем. Кроме того, у старика был аргумент, с которым младотурки [3 - Младотурки (Young Turks) – политическое движение в Османской империи конца XIX – начала XX вв., ставившее целью преобразование государственного устройства. Выражение вошло в английский язык для обозначения молодых и пылких сторонников радикальных реформ в любой отдельно взятой области.] ничего не могли поделать: его методы работали. Он так и не получил должного образования; его жизнь до обретения славы была похожа – к большому разочарованию журналистов – на чистый лист, но он создал «Корпорацию Уайтхед» из ничего. Ее судьба, к добру или худу, по-прежнему была предметом его пылких устремлений.
Однако сегодня вечером не было места для пыла, пока Уайтхед сидел в этом кресле (кресле, где можно умереть, иногда думал он) у окна. Сегодня вечером его занимало только беспокойство: стариковские жалобы.
Как же он ненавидел старость! Невыносимо, когда твои возможности так ограничены. Не то чтобы он был немощен, просто дюжина мелких недугов мешали ему чувствовать себя комфортно, так что редкий день проходил без повода для раздражения – то язвы во рту, то яростно зудящая опрелость между ягодицами, – которое фиксировало его внимание на теле, когда инстинкт самосохранения призывал куда-то еще. Проклятие возраста, решил Уайтхед, – рассеянность, а он не мог позволить себе роскошь небрежного мышления. Опасно думать о зуде и язвах. Стоит отвлечься, и кто-нибудь вцепится в горло. Вот о чем предупреждало беспокойство: «Не теряй бдительности ни на минуту, не думай, что ты в безопасности, потому что у меня есть новость, старина: худшее впереди».
Той постучал один раз, прежде чем войти в кабинет.
– Билл…