скачать книгу бесплатно
– А вот послушайте, что дальше написано. – продолжал Андросов.
«Для пояснения приведу пример величайшего индивидуума нового мира, Данте создал себе из варварства и из еще более варварской учености своего времени, из ужасов истории, которые он сам пережил, равно как из материала существующей иерархии собственную мифологию и с нею свою божественную поэму… Так же и Шекспир создал себе собственный круг мифов из исторического материала своей национальной истории… Сервантес создал из материала своего времени историю Дон Кихота, который до настоящего времени, так же как и Санчо Панса, носит черты мифологической личности. Все это вечные мифы. Насколько можно судить о гетевском „Фаусте“ по тому фрагменту, который мы имеем, это произведение есть не что иное, как сокровеннейшая, чистейшая сущность нашего века».
– У меня такое ощущение, господа, – внушительно произнес Чаадаев, – что «точка» в Поэме будет поставлена в самое ближайшее время.
– С чем же связано у вас такое предчувствие? – поинтересовался Андросов.
– Ну как с чем? Во-первых, и Шеллинг и Гегель конца истории всегда с часу на час ожидали. «Иссякла чреда новых духовных формаций» – так ведь, кажется, у Гегеля говорится? Да и видно это. В наше время все основное понято и сформулировано…
Чаадаев запнулся. Он хотел было сказать, что со своими «Философическими письмами» потому хочет сейчас выступить, что время пришло, и только ждет, чтобы его всколыхнули, но не встречая в собеседниках сочувствия, вместо этого спросил:
– Вот вы думаете, отчего Шеллинг книг больше не пишет?
– Вы хотите сказать, что это не его личная проблема, а просто самой философии уже нечего через него сказать?
– Верно. Но у Искусства, похоже, еще найдутся слова, – многозначительно произнес Чаадаев. – Вы не думаете, что Шеллинг сам хочет поставить точку в Великой поэме? Вы вообще слышали, что Шеллинг обратился к поэзии? —
– Слухи такие до меня доходили, – подтвердил Андросов. – Мельгунов говорил, что направляется в Германию, отчасти чтобы и этот вопрос выяснить. Может быть, и выяснил уже.
Мюнхен
Мельгунов действительно собирался задать Шеллингу этот деликатный вопрос, но в силу спонтанности своего образа жизни почти за год пребывания в Германии до Мюнхена так и не добрался. В этот момент он наслаждался общением с берлинскими литераторами и учеными.
Сам же Шеллинг ни о какой поэме не помышлял и, напротив, укрепился в решении возобновить редактирование своих старых работ, не строя при этом каких-то определенных издательских планов.
Между тем что-то новое и необычное все же стало занимать его ум. Неожиданно открывшееся ему сходство Пасхальной и Вальпургиевой ночей не переставало занимать мыслителя.
Сегодня поутру он зашел в Университетскую библиотеку и разыскал книгу, содержащую расчет пасхалий. Ему захотелось проверить, а может ли Пасхальная ночь непосредственно наложиться на Вальпургиеву?
Как он и ожидал, такого не бывает. Самая поздняя Пасха по Григорианскому календарю выпадает на 26 апреля.
Итак, совпадать, накладываться одно на другое два эти мифологических события не могут. Но, тогда тем более интересно, что – как он сам воочию видел – случаются такие ситуации, то есть бывают такие годы, в которые Вальпургиева и Пасхальная ночи, выпадая на воскресение и полнолуние, словно уподобляются, словно пересмеивают друг друга.
В природе как будто возникает то самое напряжение, которое присутствует в культуре. Ведь если вдуматься, то весь Новый мир жил этим противостоянием, противостоянием Пасхи и Вальпургиевой ночи. Вся суть трагического героя, вся соль новейших европейских исканий состоит в этом метании между двумя нравственными образцами, нравственными полюсами: между гефсиманскими борениями и фаустовскими соблазнами, между самоустранением Христа на Масличной горе, и самоутверждением Фауста в Брокенских горах!
А ведь тут в довершении ко всему, оказывается, еще имеет место также и совпадение с еврейскими пасхами; оказывается, что еще и по этому признаку они подобны. Что это вообще за «вторая» Пасха?
Шеллинг стал что-то смутно вспоминать. Он вытянул с библиотечной полки симфонию и быстро разыскал в Библии – в 9 главе книги Чисел – следующий фрагмент: «И сказал Моисей сынам Израилевым, чтобы совершили Пасху. И совершили они Пасху в первый месяц, в четырнадцатый день месяца вечером, в пустыне Синайской… И сказал Господь Моисею, говоря: скажи сынам Израилевым: если кто из вас или из потомков ваших будет нечист от прикосновения к мертвому телу, или будет в дальней дороге, то и он должен совершить Пасху Господню; четырнадцатый день второго месяца вечером пусть таковые совершат ее и с опресноками и горькими травами пусть едят ее; и пусть не оставляют от нее до утра и костей ее не сокрушают; пусть совершат ее по всем уставам о Пасхе».
– Удивительно, – размышлял Шеллинг. – Обе эти ночи оказались тождественны еще и в еврейских координатах. А то различие, которое между ними все же имеется, также символично: одна пасха для всех, вторая – для нечистых…
10 (22) мая
Петербург
После премьеры «Ревизора» Гоголь ни одной минуты не чувствовал себя покойно. Воскресная литургия, которую с утра посетил Николай Васильевич, также не принесла облегчения.
Как это уже не раз бывало, после встреч с «Гением», после творческих подъемов – длившихся порой дни, а порой и месяцы – наступал спад. Однако нынешний спад оказался серьезней всех предыдущих, поскольку связался с провалом «Ревизора».
– Тоска, тоска, – метался Гоголь по своему кабинету. – Не знаю отчего одолевает меня тоска. Я устал и душою, и телом. Никто не знает и не слышит моих страданий. Мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы убежать теперь Бог знает куда. Одна надежда – что предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие, далекие небеса помогут освежить меня. Я жажду их как избавления!
Николай Васильевич, несмотря на мучительный голод, был даже не в состоянии приготовить себе свои любимые вареники.
Пищеварение всегда занимало повышенное внимание писателя, всегда как-то по-особенному волновало его, но сейчас, похоже, в его чреве что-то расстроилось вконец. Гоголь почувствовал, что желудок его как будто перекрутился и установился вверх дном.
– Вот еще важный повод для этой поездки, – догадался Николай Васильевич. – Заняться, наконец, всерьез своим здоровьем!
Друг детства Данилевский, уже месяц готовившийся к путешествию в Германию, согласился отложить отъезд, чтобы составить компанию другу. Сегодня была, наконец, согласована дата отъезда – 6 июня.
18 (30) мая
Москва
Пушкин обещал жене вернуться в Петербург к своему дню рождения, к 26 мая, но из опасения всяких случайных задержек в пути решил выехать заблаговременно.
Вторую половину дня Александр Сергеевич провел с Нащокиным, который вручил ему подарки – ожерелье для Наталии Николаевны и золотое колечко с бирюзовыми камешками для самого Пушкина – то был талисман, предохраняющий от насильственной смерти.
Нащокин, конечно, давно слышал? что Пушкину было предсказано умереть от «белой головы», но только в предыдущий приезд поэта в Москву он осознал, до какой степени это предсказание не дает его другу покоя.
Они вместе с Пушкиным побывали тогда в гостях у княгини Волконской. В тот час в доме повредилась статуя, кто-то из гостей взялся ее поправить, и стал взбираться на принесенную лестницу. Пушкин поначалу вызвался лестницу эту под ним придерживать, однако немедленно отбежал в сторону, обратив внимание, что человек тот светловолос.
Наблюдавший эту сцену Нащокин тогда же задумал заказать для Пушкина специальное заговорное кольцо «от насильственной смерти».
– Спасибо, – обрадовался Пушкин. – С этим-то кольцом, да с твоим чародейским фраком, мне ничего теперь не угрожает, с любым блондином в одни сани сяду.
Фрак, о котором упомянул Пушкин, был тот, в котором он удачно посватался к Гончаровой. Семейство Гончаровых поначалу отказывало Пушкину, на котором красовалось пятно «мятежника» и который дважды подвергался ссылке. Но в тот раз, когда Пушкин надел – за неимением собственного – фрак Нащокина, первая красавица России согласилась вдруг стать его нареченной! Понятно, одеяние это Павел Воинович другу подарил, и Пушкин, уверовавший в его чудодейственные свойства, с той поры в важных случаях фрак тот всегда надевал.
За прощальным ужином опять вышла незадача. Поэт опрокинул флакон и пролил масло на скатерть. Примета недобрая.
– Эдакой неловкий! – воскликнул с досадой Нащокин, – за что не возьмешься, все роняешь!
– Ну, это я на свою голову… – пробормотал Пушкин, тревожившийся в ту минуту за жену куда больше, чем за себя.
Друзья посовещались, и по принятому в таких случаях правилу, решили отложить отъезд: у них считалось, что с наступлением следующих суток зловещий знак теряет силу.
Тройку подали в первом часу, и расцеловавшись, друзья расстались.
26 мая (6 июня)
Петербург – Каменный остров
Свое 37-летие Пушкин, как и обещал, отпраздновал дома, или точнее, на даче, куда в его отсутствие перебралось семейство.
Из Москвы Александр Сергеевич вернулся 23 мая, уже за полночь, и как подгадал: жена только что разродилась дочкой.
– Вот к чему случилась эта задержка с пролитым маслом, – обрадовался Пушкин, предпочитавший отсутствовать при родах жены. – Не случись ее, приехал бы как раз к началу схваток. Вдвойне важно все эти предосторожности соблюдать…
Состояние Наталии Николаевны не позволяло созывать гостей. Присутствовали поэтому на дне рождении в основном родственники. Из посторонних был только Одоевский, но его Пушкин пригласил скорее по делам «Современника», нежели для произнесения заздравных речей. Гоголя он тоже позвал – как-никак в дальнюю дорогу человек собрался.
Теперь же, когда стало ясно, что и на день рождения Гоголь не приехал, Пушкин заметно расстроился.
– Ну и друг, ну и сотрудник! – пожаловался он Одоевскому. – Не объяснившись все бросает, бросает даже своего «Ревизора». Щепкин ждет его в Москве, не решается без автора роли распределять, а тот в вояж по Европе пускается!
– Он очень болезненно принял постановку «Ревизора», говорил, что никто его не понимает, что ничего изменить нельзя… Никогда его, кажется, таким мрачным не видел.
– Я даже не понимаю, намерен ли он продолжать сотрудничество в «Современнике».
– Есть люди, которых трудности закаляют и препятствия приводят в азарт, Гоголь мне именно таким когда-то казался, а вышло наоборот. Вместо того, чтобы самому поставить в Москве свою пьесу, как он того, казалось бы, желал, он бежит за границу.
– Вы правы, бежит… – задумался Пушкин. – Как его Подколесин из-под венца.
– Вы хотели поместить в «Современнике» статью о паровых машинах, – сменил тему Одоевский. – Я вам еще более удивительное техническое достижение советую осветить… Про магнетический телеграф слышали?
– Нет. Расскажите.
– Оказалось, что магнетический сигнал перемещается по медному проводу с той же скоростью, что и свет в пространстве – в секунду 280 тысяч верст!
– Неужто? Может быть просто 280 верст?
– Все точно, я специально справлялся – 280 тысяч. Я когда об этом сам услышал, то в своем последнем романе – он называется «4338-ой год» – написал, что в будущем между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых живущие на далёком расстоянии люди общаются друг с другом.
– Любопытно.
– Так вот представьте, как раз теперь у нас в Петербурге придумали, как сигналы эти на другом конце провода улавливать. Вокруг Адмиралтейства сейчас протянули такой провод и делают опыты.
– То есть я сижу, скажем, здесь на Каменном острове, а Нащокин у себя напротив Старого Пимена, и мы можем мгновенно с ним сообщаться?
– Определенно. Это и есть магнетический телеграф.
– Неужели правда? Вот чудеса!
Из мансарды открывался вид на просторы Большой Невки, и Наталия Николаевна, расположившаяся так, чтобы можно было любоваться красотами, особенно в разговоре не участвовала.
Ее троюродная сестра Идалия Полетика листала ноты и время от времени пробовала что-то сыграть на пианино, а родные сестры Натальи Николаевны Екатерина и Александрина Гончаровы, уже неделю жившие на даче, расспрашивали сестру Пушкина Ольгу Сергеевну о последних городских сплетнях.
Ее муж – Павлищев – заговорил о разделе имущества, о передаче Михайловского брату Льву Сергеевичу, – было от чего начать нервничать. И настроение у Александра Сергеевича окончательно расстроилось.
Как-то отпустило тогда в Москве! И как все давит и тревожит в Петербурге.
Пушкин был рассеян, слушал невнимательно, вздрагивал каждый раз, когда звенела посуда или о стенку бил ставень.
Заметив, наконец, что Пушкин в дело не вникает, Павлищев перестал донимать его делами и поделился последней столичной новостью:
– Вы слышали – Геккерн на прошлой неделе усыновил своего протеже Дантеса! Поручик уже перебрался из кавалеристской казармы в посольские хоромы! Как это изволите понимать? Видано ли, чтобы кто-то принимал во взрослом уже человеке столь ревностное отеческое участие? Впрочем, я слышал, что Дантес – побочный сын голландского короля, и этим его усыновлением была достигнута своего рода сатисфакция.
– Все проще, – отрезал Одоевский. – Сам Геккерн дал понять Вяземскому, что Жорж и без того его сын, нужно думать, незаконный… Отец и сын всего лишь подтвердили – не нарушая рамок приличия – свою природную связь.
– Ах вот как! Это уже действительно что-то объясняет, – заметила Александрина.
– Достойные люди находят достойные решения, – сверкнув глазами, бросила Идалия Полетика, которую уже несколько дней назад посвятили в эту тайну ее друзья – кавалергарды.
Ее собственный отец, граф Григорий Александрович Строганов, был заслуженный покоритель дамских сердец. Говорили, что Байрон, с которым граф был коротко знаком, именно с него писал своего Дон Жуана. Находясь с дипломатической миссией в Испании, Строганов влюбился в графиню Юлию д'Эга, жену камергера королевы Марии I. Но на сей раз интрижка оказалось серьезней обычной: графиня оставила мужа и уехала вместе со Строгановым в Россию. Когда скончались их законные супруги, граф и графиня поженились, но Идалия, родившаяся до их венчания, так навсегда и осталась «воспитанницей» звездной пары, а не их официальной дочерью.
Идалии самой приходилось прокладывать себе дорогу в свете, и для начала она решила жениться на ничем не примечательном капитане Полетике.
Идалия и раньше слышала уже от самого Дантеса, что Геккерн специально поехал в Эльзас к отцу Жоржа, чтобы убедить того отказаться от отцовства.
Способности блестящего дипломата, с легкостью играющего с условностями света, вызывали у Идалии и зависть, и восхищение. Ну вот почему ее родители не додумались до чего-то подобного? Как, оказывается, все просто можно было устроить, а теперь ей, урожденной графине, приходится жить при кавалергадской казарме.
На пол со звоном упал нож. Пушкин вздрогнул, легкая надежда блеснула в глазах, но тут же померкла. Примета не сработает. Белые ночи сбивают с толку, но часы уже пробили десять раз. Гоголь не придет. Ну и день рождения выдался в этом году – родился Пушкин, а чествуют Дантеса! Эх, Нащокин, Нащокин, как тебя здесь не достает! Ты бы всех сейчас поставил на свое место. Всем бы дал понять, кто в этом доме хозяин!
* * *
В тот день с утра профессор филологии Московского университета Владимир Сергеевич Печерин покинул Москву.
Еще зимой он обратился в Совет университета с прошением: «Непредвиденные обстоятельства, требующие моего присутствия в Берлине для свидания с одним весьма близким мне семейством, равно как и намерение напечатать у книгопродавца Дюмлера мою диссертацию: De Anthologia Graeca – заставляют меня просить покорнейше совет Императорского университета об исходатайствовании мне от начальства позволения ехать в Берлин, в отпуск, на время летних вакаций».
А за несколько дней до католической пасхи ему был дан положительный ответ. Университетский попечитель граф Строганов истолковал слова Печерина как его намерение жениться, и решил, что это благотворно скажется на его образе мыслей.
Но образ мыслей Владимира Сергеевича сложился вполне определенный и пересмотру уже не подлежал:
– У России нет будущего, в ней не дано зародиться ничему живому: все разумное будет разрушено, все живое будет уничтожено.
Это не было предчувствием, это было глубинным ощущением Владимира Сергеевича: будущего в России у него нет. В России он осужден либо превратиться в злобного и черствого чиновника, либо закончить свою жизнь в рудниках.
– Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтожения! – повторял про себя Печерин, с привычной тоской вглядываясь в прогнившие серые заборы и просевшие черные избы, то там, то тут разбросанные вдоль Смоленской дороги.
Какое счастье, через две-три недели он будет в Базеле и уже никогда больше не увидит этих ужасных нагоняющих чувство безысходностисооружений!
6 (18) июня
Копенгаген
Серен Кьеркегор проснулся с раскалывающейся головой, на душе было пугающе пусто. Накануне он определенно хватил лишнего.
После университета они с Йоханнесом выпили на площади Нюторв несколько кружек пива.
– Пьянка подобна войне, – говорил, попыхивая сигарой, Серен. – Всегда знаешь, как ее начать, но не знаешь, как закончить.
Так и произошло. После кафе они зашли в студию полузнакомого художника, где продолжили возлияния с самим живописцем и двумя его натурщицами.
Оттуда друзья направились в оперу, слушать моцартовского «Дона Джованни», но почти все время просидели в фойе, потягивая вино и громко споря о Шеллинге, лекции которого Кьеркегор выражал желание послушать. Визит в оперу вспоминался отрывочно, и главное, Сёрен совершенно не помнил, как добрался домой и свалился в постель.
– Если бы я не выпил накануне пять кружек пива и две бутылки вина и испытал вдруг эту дикую тяжесть в голове, этот разлад всех членов, эту тошноту, я бы счел себя опасно больным, я бы подумал, что умираю и немедленно бы вызвал врача. Как же теперь я считаю это состояние чем-то естественным? Оно должно быть названо своим именем, – это болезнь, тяжелая страшная болезнь, которая не может остаться без последствий, и от которой необходимо вылечиться раз и навсегда!
Мне 23 года, я взрослый человек веду дурную жизнь, учусь спустя рукава; я дуюсь на отца, и в то же время проматываю его деньги.. Я не понимаю, зачем живу, не понимаю, что происходит вокруг, но по меньшей мере понятно одно – так продолжаться больше не может.
С раннего детства Сёрен страдал от строгости отца – Микеля, шесть лет назад отправившего его в Университет на богословский факультет. Отношения между деспотичным отцом и независимым сыном никогда не были простыми, но в какой-то момент между ними наступил серьезный разлад.