banner banner banner
Лукавый взор
Лукавый взор
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лукавый взор

скачать книгу бесплатно

У Поццо ди Борго мгновенно испортилось настроение, однако он не хотел, чтобы Араго заметил это, а потому поспешно сказал:

– А вот еще странность: Лукавый Взор явно знает, что мы знакомы чрезвычайно близко, ты ко мне вхож, я приму тебя в любое время безотлагательно. Как это объяснить?

– Возможно, за мной следили, – предположил Араго. – Следили и выследили! С трудом могу это представить, но другого объяснения у меня нет. Или Лукавому Взору сообщил тот самый предатель, которому нельзя говорить о письме, и теперь мы получили о нем предупреждение.

– Думаю, это был просто призыв к осторожности, – отмахнулся Поццо ди Борго. – Если бы в посольстве скрывался предатель, он вполне мог бы сам расправиться со мной, так что Чарторыйскому хлопотать не пришлось бы. А то больно уж сложная интрига задумана! Но как ты объяснишь самые большие странности: почему письмо адресовано именно тебе и почему оно написано по-русски?!

– По-русски – да, удивительно, но не слишком, – ответил Араго. – Русские в Париже есть, хоть и в небольшом количестве. И даже в провинции они есть. Помните, когда русская армия Париж покидала в четырнадцатом году, сколько солдат, взятых из крепостных, скрылись по здешним деревням? Во Франции крепостного права нет, поэтому они получали свободу, а здешние крестьяне охотно за них дочерей отдавали и наделяли хозяйством: женихов-то всех война за себя сосватала.

– В самом деле, – кивнул Поццо ди Борго. – Были случаи. И к дезертирству такого рода относились, с легкой руки его величества, императора Александра, снисходительно. Он не мог карать тех людей, которые привели к победе и Россию, и его самого.

– Вечная ему за это благодарность всех беглецов, – кивнул Араго. – Но вернемся к нашим баранам. Меня вот что сильно изумляет. Во-первых, как Лукавый Взор смог так близко подобраться к полякам, чтобы раздобыть такие сведения? А во-вторых, смотрите, письмо вовсе не редактору «Бульвардье» адресовано! Оно было доставлено мне, это правда. Но обращается автор к некоему господину гусару Д. Вам это не кажется странным?

– Да, я было позабыл, – пробормотал Поццо ди Борго. – Но послушай, это ведь не просто странно! Это страшно. Это опасно! Понимаешь?! Получается, кому-то известно, кто ты такой! А ведь об этом не знают даже мои сотрудники. Кроме Шписа, понятное дело, ведь это он тебе на первых порах помогал. Но он выдать не мог. Скорей в то поверю, что я сам предатель, только не Василий Иванович! Так что смело могу сказать: здесь никому, даже некоему гипотетическому предателю, не может быть известно, кто ты есть на самом деле!

– Значит, кому-то все же известно, – вздохнул Араго.

– Кому-то из прошлого? – настаивал Поццо ди Борго. – Вспомнил тебя через двадцать почти лет?! Могло такое случиться?

«Ну подумай головой, ты же умный! Ну попробуй догадаться!» – мысленно взмолился Поццо ди Борго.

Араго пожал плечами. Ему нечего было ответить.

Поццо ди Борго поглядывал на своего друга не без тайного ехидства. Этот прирожденный интриган получал истинное удовольствие от своих как бы искренних попыток навести Араго на след – и в то же время не менее искренних стараний сбить его со следа. Поццо ди Борго совершенно точно знал, кем было написано это письмо и почему Араго называли господином гусаром Д. Впрочем, ответ на второй вопрос Араго и сам знал, а вот на первый… Но открывать ему эту тайну Поццо ди Борго не собирался. Он-то сразу понял смысл отчаянной просьбы: «Но молчать в амбасад, что я написать! Никто не должен знать! Никто!» И знал, что выполнит эту просьбу, потому что еще раньше дал клятву держать язык за зубами, хотя иногда его так и подмывало взять да и плюнуть на эту клятву. Но тем и отличается человек благородный от пустого болтуна, что умеет держать слово. Поццо ди Борго умел. Хотя и злился непомерно на того, кому это слово давал.

Вернее, на ту.

К слову следует упомянуть, что Поццо ди Борго получал и раньше подобные письма, которые все настойчивей намекали на опасность, угрожающую российскому послу от поляков. Правда, те письма были написаны по-французски и подписаны иначе: «Мадам Р.». Но Поццо ди Борго знал, что писал их и вот это послание один и тот же человек, потому что встречался с ним (вернее, с ней!) и получал также и устные предупреждения.

Ну и хитрюга… поскольку на ее прежние действия российский посол не обращал внимания, она решила предпринять обходной маневр.

Теперь деваться некуда. Придется послушаться. Иначе Араго графа Поццо ди Борго со свету сживет, но не отвяжется! Да и государь Николай Павлович не помилует за ослушание!

История гусара Д.

(Продолжение)

1812 год

Тот день, когда судьба почти свела бывших друзей, Иван никогда не забывал. Да и как забудешь такое?!

На партизанский бивак прибежал полураздетый, измученный, задыхающийся мальчишка и с трудом, задыхаясь, смог выговорить, что в их деревню, затаившуюся в глубине леса, пришли враги и начали грабить и убивать. Сеславин скомандовал отряду: «Наконь!» – и приказал Ивану взять мальчишку в седло, но держаться с краю.

Понятно почему. Когда пойдут в атаку, надо успеть ссадить его. В бою только детей не хватало!

В эту минуту Иван вспомнил, как полковник Делянов проворчал, неодобрительно на него глядючи, когда оба Державиных пришли к нему проситься зачислить их в полк:

– В бою только детей не хватало!

Впрочем, после первой же атаки он взял свои слова обратно.

– Тебя как зовут? – спросил Иван, подбирая поводья.

– Федька, – ответил мальчик, полуобернувшись. – А ты Ванька, я тебя помню. Ты с Катькой хороводился, ну да, с Катькой, вдовой Акима Кашина. Наши-то гусары, когда отступали, стали на ночлег в деревне, ну, Катька к тебе на сеновал и забралась.

Иван так и онемел. Ну и ну!..

Да, ее звали Катериной, ту молоденькую женщину, которая всего лишь полгода побыла замужем и овдовела, когда мужа лесиной придавило. Катерина была такая же юная, как Ванька Державин, но о жизни знала такое, чего он еще не изведал!

Тогда, летом, отходя от Витебска по Старой Смоленской дороге, уже близко к Москве, полк Сумских гусар стал лагерем около большой деревни. Жители помогли им приготовить еду. И была среди женщин одна, которая все стреляла, стреляла глазами в Ваньку, а потом, когда утихла суета, стала в сторонке, неотрывно на него глядя.

– Иди, чего сидишь? – шепнул Ваньке кто-то из старших, и он пошел к молодушке, каждую минуту боясь услышать за спиной циничный хохот, но нет – у костров царила тишина. Понимающая, сочувственная тишина!

Может быть, отец попытался бы его остановить, да он в карауле был. Поэтому Ванька ушел – и…

И как-то очень быстро у них с Катериной все случилось. Потом часто вспоминалось, как она завела в истоме глаза, как простонала: «Ох сладко, милый ты мой миленочек, ох сладко…» И ему было сладко, ох сладко! Наверное, так бывает только в первый раз, особенно когда тебя обнимает юная красавица, и глаза ее сияют от счастья быть с тобой, целовать тебя, а волосы пахнут сеном… Ну а чем иным они могут пахнуть, если вы лежите на сеновале? Это был восторг – восторг первой встречи, счастливой встречи, и такую свободу Ванька почувствовал, когда они с Катериной разомкнули объятия! Он ловко владел саблей и уже убил немало врагов, но еще ни разу не владел женщиной, а теперь научился и этому. Он стал настоящим мужчиной, эта юная вдовушка освободила его от робости, от страха перед томлением естества, и Ванька уже чувствовал себя таким же взрослым и лихим, какими были все его полковые друзья – взрослые, лихие гусары, которые ласково, но все-таки с долей веселого презрения называли его мальчугашкой. А вот и не мальчугашка он отныне, вот и мужчина он теперь!..

Иван покачал головой. Значит, сейчас он снова увидит Катерину? И… и что случится между ними? Будет ли так же сладко, как в первый раз?

– С места марш-марш! – раздалась команда, и отряд пошел вперед на рысях.

– Ой, да живей! – взвизгнул, полуобернувшись к Ивану, Федька. Ветер рвал его крик и отбрасывал назад. – Живей скакать надо! А то паны шибко лютуют! Все наши мужики тоже, вроде вас, в партизаны подались, за баб заступиться некому.

– Там поляки, что ли?! – крикнул Иван, и улыбка его превратилась в злобный оскал.

Ох и нашли себе союзников французы… Сами они были люты, но поляки лютее вдвойне! Когда наполеоновские войска только вошли в Москву, поляки из 5-го корпуса Понятовского первым делом ворвались в Кремль и забрали все трофеи, еще в 1612 году взятые Мининым и Пожарским у польских интервентов. Хотели уничтожить следы своих былых поражений, нанесенных русскими, которых теперь надеялись не просто разгромить, но вовсе уничтожить – как уничтожали беззащитных пленных: их поляки выстраивали в ряд и разбивали головы прикладами ружей, да так, чтобы мозг разлетался по сторонам.

Никто с такой безжалостной яростью, как поляки, не поганил русских православных храмов, не бесчестил саму веру русскую. В храмах конюшни устраивали, навозом их загаживая. Священников связывали лицом к лицу и заставляли выпить рвотное. Спутав руки и ноги, швыряли в горящие церкви. А монахинь до смерти доводили насилием. И плевались с отвращением, поднимаясь с их безжизненных тел и застегивая штаны: «Православна баба не сладкая!»

Иван взвыл от злобы и так погнал коня, что вырвался к командиру. Тот сурово покосился:

– Державин, не ломай строй!

– Там поляки, оказывается! В той деревне поляки!

– В галоп! – скомандовал Сеславин, который отлично понимал, что могут значить эти слова. – В галоп, марш!

Помчались так, что встречный ветер сразу сделался ледяным и начал вышибать слезы из глаз. Федька повернулся, уткнулся в грудь Ивану и вцепился было крепче, но тут разнеслась команда Сеславина:

– Державин, мальчишку из седла! Сабли наголо!

Иван, держа коня шенкелями, перехватил Федьку под мышками, свесился на сторону, опустил его на землю:

– Под копыта не лезь!

И помчался вперед.

Деревня показалась впереди, затянутая дымом; с той стороны доносились крики – такие страшные крики, что слышны были даже сквозь слаженный топот копыт.

– Атакуй! – взревел Сеславин.

Что было дальше, Иван не помнил, как всегда не помнил подробности сражений, в которых участвовал. Лишь изредка из серой дымной пелены выступали искаженные яростью или страхом лица врагов, но после меткого и сильного сабельного удара пропадали из глаз; слышались хриплые крики; топтались и взвивались на дыбы лошади; раздались два-три пистолетных выстрела…

Потом все утихомирилось.

Дым слегка рассеялся. Стали видны телеги, нагруженные мешками с капустой и репою, связанными за ноги курами и утками, незамысловатой крестьянской утварью: это польские маркитанты не успели увезти. Валялись на земле убитые и раненые вражеские уланы. Однако несколько все же успели уйти верхами.

– Становись цепью, гаси огонь! – раздался голос Сеславина, и Иван увидел, что бабы, мужики и несколько гусар торопливо протянулись цепью к колодцу, передавая друг другу полные бадейки и ведра: из щелей большого сеновала валил дым.

– Державин, помогай! – крикнул кто-то, и Иван тоже принялся хватать ведра, забегать в сарай и выплескивать воду на тлеющее сено.

Наконец все залили, пожара можно было не опасаться. Иван стащил кивер со вспотевшей головы (забыл о нем в пылу работы) и вышел из сарая.

Продымленный уличный воздух показался удивительно свежим. Иван стоял улыбаясь, протирая запыленные глаза и вытряхивая сено из волос, как вдруг кто-то взвыл за углом сарая страшным голосом, какая-то баба, и целый хор голосов подхватил этот вой.

Стало жутко.

«Наверное, нашли кого-то убитого из своих», – подумал Иван, не двигаясь с места: тела мирных людей, сгубленных войной, заставляли его сердце сжиматься такой болью, что трудно было ее вынести. Погибшие гусары, артиллеристы, пехотинцы – да какие угодно военные! – исполняли свой долг, знали, что лучше нету доли, чем за Родину в бою пасть, а безвинные, мирные люди…

Сеславин вышел из-за угла и поглядел на Ивана измученными, красными глазами:

– Помню, наш партизан Сашка Фигнер рассказывал, как поляки девок наших бесчестят, их на стенах храмов распиная, а я не верил в такое зверство. Не могу, не могу на это глядеть, слышать не могу, как мать воет: «Катеринушка моя, деточка!»

Сеславин осекся, отвернулся.

Ивана словно бы насквозь прохватило стужей страшного предчувствия. Бросился за угол – да и замер, увидев женщину, распятую на той стене сеновала, которую не успел тронуть огонь. Рубаха ее была задрана и приткнута к телу саблей с такой силой, что из груди торчала только рукоятка оружия, пронзившего тело и вошедшего в щель между бревнами. Раскинутые в стороны руки были пробиты кинжалами, поэтому тело не заваливалось вперед, – только голова безжизненно опустилась на грудь. Концы светлых длинных кос были почему-то черны.

Какая-то женщина билась на земле, в луже крови, которая натекла из распятого тела.

Только сейчас Иван понял, что косы были окровавлены…

– Видишь, что с твоей Катькой поляк сделал? – пробормотал кто-то рядом, и, опустив глаза, Иван увидел того мальчишку, который прибежал к партизанам за помощью.

Понадобилось некоторое время, чтобы вспомнить, как его зовут.

– Федька, покажи мне, кто виновник, – сказал Иван тихо.

– Да я не знаю, – сквозь слезы выговорил мальчишка. – Я ж к вам за подмогой побежал. Вот у деда Грини спроси, он небось видал.

Федька махнул куда-то в сторону и пошел поднимать бьющуюся на земле, рыдающую женщину.

Иван обернулся к старику в обгорелом тулупчике, который стоял, опершись на клюку, угрюмо глядя на пленных поляков.

– Кто это сделал? – прохрипел Иван, дергая крючок доломана на горле.

– Долговязый такой шляхтёнок, бешеный совсем, – сипло пробормотал старик. – Начал Катерину лапать, она его руку отбила. Он: чего, дескать, кочевряжишься, мы Смоленск взяли, Москву взяли, неужто думаешь, я тебя не возьму? А Катюшка ему: вы и Москву потеряли, и Смоленск потеряете, а я лучше умру, чем с тобой лягу. А он: ладно, тогда постоишь. Схватил ее, к стене швырнул да и приколол саблей. Откуда только силища в таком долговязом да тощем взялась?! Одну руку ее своим ножом к бревну прибил, другой взял у кого-то, а потом… – Он говорил уже с трудом. – Прочие ляхи тоже над девками наохальничали, но чтоб такое!.. Да небось злое татаровье так над Русью не измывалось, как этот шляхтёнок!

– Где он, покажи его! – потребовал Иван, однако дед Гриня только за сердце взялся да и сел прямо на землю, тяжело дыша, не успевая утирать слезы.

Иван вынул саблю из ножен и медленно подошел к пленным, которые при его приближении сползлись друг к другу теснее, смотрели с ужасом.

– Кто из вас такое лютое, бесчеловечное душегубство сотворил? – спросил, не узнавая своего голоса. – Если он сознается, я его одного зарублю, а остальных не трону, в плен пойдут. Будете молчать – поубиваю к чертям всех. Руки-ноги буду рубить, чтоб криком вы изошли да в муках сдохли.

Кто-то из поляков принялся громко молиться на латыни, кто-то принялся просить о пощаде, а еще один прорыдал отчаянно:

– Да некому тут сознаваться! Это Каньский натворил, да только он удрать успел!

Эта фамилия заставила Ивана вздрогнуть.

– Каньский? – повторил он. – Какой? Юлиуш Каньский?

Этого не могло быть, он не мог угадать, но по тому, как выцвели глаза и лица пленных, словно смерть их уже взяла, Иван понял, что угадал.

– Говори же, Михал! – наконец прикрикнул немолодой поляк, видимо, старший среди прочих, с мучительной гримасой покоивший простреленную, окровавленную ногу. – Твой же кузен лютовал!

Прятавшийся за его спиной подхорунжий с обвязанной головой выполз на коленях вперед и устремил на Ивана умоляющий взгляд.

– Ванька, это Юлек натворил, – чуть слышно выдавил он. – Да, Юлек. Он в войну обезумел, он крови нанюхался, как бешеный волк-людоед, он…

– Михал?! – ошеломленно перебил Иван, внезапно узнав подхорунжего. – Михал Петшиковский? Да ты же в нашей русской армии служил, в Литовском…

И осекся, вспомнив, что Литовский уланский полк после восстановления Наполеоном Великого княжества Литовского попал в разряд самых ненадежных в российской армии из-за массового дезертирства.

Значит, и Михал Петшиковский среди этих дезертиров и предателей. Ну да, каким еще мог быть кузен Юлека Каньского!

– Ванька, не казни нас, – взмолился Михал. – Мы хотели остановить Юлека, да он вне себя был, он бы нас всех поубивал.

– Да что ж ты брешешь, ляхов пес?! – жалобно закричал дед Гриня, с трудом поднимаясь. – Хотели они убивцу этого остановить, как бы не так! Бабы наши за вилы взялись, чтоб его отогнать, а эти, – он трясущейся в руке клюкой указал на пленных, – двух баб застрелили, а потом в заслон встали, чтобы другие не подошли близко, пока этот волк бешеный Катюшку поганил! Умирающую Катюшку…

Иван посмотрел в лицо Михала, но увидел не его, а бывшего друга. Двоюродные братья были очень похожи: глаза одного были так же темны, как глаза другого, так же красиво изламывались их черные брови… и такое же подлое, предательское, лживое лукавство чудилось Ивану даже в слезах Петшиковского.

– Молись, Михал, – сказал хрипло. – Молись и проклинай брата своего, и Наполеона своего, и бога своего латинского проклинай, что попустил вас на такое зверство. И вы все молитесь.

– Да не медлите, ляхи, с молитвой, – раздался голос рядом, и к Ивану подошел Сеславин. – Вручите души господу своему да в круг станьте. А ты, Державин, давай наконь.

Иван оглянулся. Гусары уже сидели в седлах, с обнаженными саблями, и Иван понял, что сейчас будет с пленными. На миг ему стало жалко – нет, не их! – а того, что не сможет сам-один, своими руками, убить их всех, всех до одного, этих нелюдей – убить так же, как они убивали русских пленных! – но тут же пришло то особое, леденящее душу, непоколебимое спокойствие, какое испытывает человек, свершающий справедливую месть.

– Ничего, Михал, – сказал он, взлетая в седло и по команде Сеславина вздымая саблю. – Не скучай! Юлек тебя скоро догонит.

Иван с размаху опустил тяжелое лезвие на голову Петшиковского. Рядом свистели сабли – вершили казнь врагов другие гусары.

Отныне в каждом встреченном поляке Иван Державин видел бывшего друга – и без раздумий кидался в бой. Но не дано ему было знать, как сложится его судьба и когда он сойдется вновь с Юлиушем Каньским.

Тупик Старого Колодца

Париж, 1832 год

Над парадной дверью серого мрачноватого особняка висел колокольчик. Судя по его виду, он провисел здесь не меньше десятка, а то и двух десятков лет нечищеным, настолько его бронза позеленела, а местами почернела. При тусклом свете сгущавшихся сумерек он напоминал часть тела уже почти разложившегося мертвеца.