banner banner banner
Две невесты
Две невесты
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Две невесты

скачать книгу бесплатно

Заметила Талэйта, что Тодор закручинился, что охладел к ней, что начал с Глашенькой ласково говорить, и спохватилась. Решила дать мужу такое сильное зелье, чтобы навсегда поселилась в его сердце ненависть к русской приблудной девке! Однако от этого питья Тодору, который был уже и так отравлен, стало совсем худо. Бросилась ему в голову кровь, упал он без памяти, да через несколько часов и умер. Однако о том, что натворила Талэйта, никто не знал, кроме Донки…

Талэйта очень хотела отвести от себя вину. Она попыталась Глашеньку обвинить в том, что та отравила Тодора, и стала подговаривать цыган убить бедняжку. Кто знает, может быть, это ей и удалось бы сделать, однако, когда Глашенька узнала, что Тодор умер, у нее приступили роды. Приступили они раньше времени. Никто ее не тронул, но и помогать никто не стал, никто и не думал облегчить ее страдания!

Только Донка не покинула бедняжку. Когда стемнело, она запрягла коня, постелила в телегу попону, уложила туда Глашеньку и погнала свою повозку к Арзамасу.

От стоянки табора до Арзамаса вроде бы и недалеко было, но не когда одна слабая женщина в одиночку везет другую, да еще ночью, да еще готовую разрешиться от бремени! Страшно было Донке думать о встрече с Глашенькиным отцом, страшно и в табор потом возвращаться, но жалостливое и доброе было у молодой цыганки сердце – его повелением она и жила на свете.

Разразилась гроза, и Донка, с пути сбившись, заехала на болотину. Тут-то и начались роды у Глашеньки. И неведомо, чем бы дело кончилось, когда б внезапно не появился верховой. То был молодой цыган Эуген, любивший Донку. Хватился он своей милушки и, догадавшись о ее затее, пустился вслед – ей на помощь. И пока Донка впервые в жизни неумелыми руками принимала ребенка, девочку, Эуген тащил из болота коня и повозку.

Дальше везти Глашеньку было опасно – она могла умереть в любую минуту. Тогда Эуген под покровом ночи поскакал к ее отцу и все ему рассказал.

Федор Андреевич оседлал коня и помчался вслед за цыганом. Он еще успел застать Глашеньку в живых, она еще успела попросить у него прощения и молить смилостивиться над новорожденной дочкой, прежде чем умерла…

Флорика вздохнула, с жалостью глядя на онемевшую Антонину:

– Твой дед взял с Донки слово, что она никому не обмолвится о случившемся, наградил ее щедро и отпустил восвояси. Теперь вся его жизнь была посвящена только тебе.

Антонина не шелохнулась.

«Наверное, дед сначала отвез меня в Вад. К бабке Ольге. Она умерла три года назад, и сын умер, и сноха… Внук ее, конечно, ни о чем знать не знает. Спросить некого, но, конечно, так все и было. А уже потом дед вернулся в Арзамас и придумал эту историю про Федора Ивановича Корушнова и про свадьбу матушки аж в Нижнем Новгороде. Федор – это ведь то же самое, что по-цыгански Тодор! И отца Иннокентия вокруг пальца дед обвел, налгав ему, что Глашенька была с этим Федором Коршуновым обвенчана. А может быть, отец Иннокентий правду знал и совершил великий грех, потому что был другом деда? Нет, не мог он на такое пойти! – решительно качнула головой Антонина. – Няньке Дорофее все было известно, конечно, и она молчала всю жизнь! А графиня Стрешнева? Догадывалась ли она о том, что дочка ее покойной подруги незаконнорожденная? Как мне завтра в глаза ей смотреть?..»

Антонина испуганно перевела дух, заломила руки, но тотчас нахмурилась решительно: «Ничего! Раньше смотрела – и завтра посмотрю. Буду молчать о том, что знаю: так же, как дед молчал, так же, как молчала Дорофея! Коль станет известно, что я незаконная, ждет меня только позор! И память деда будет оскорблена навеки, и память моей матери… Я этого не допущу!»

Чья-то рука коснулась руки Антонины, и она испуганно вскинула голову. Флорика сочувственно смотрела в ее лицо.

– Мне пора идти, – шепнула молодая цыганка. – Надо успеть до утра в табор вернуться – с рассветом мы трогаемся в путь. Когда судьба нас снова сведет, все силы положу, чтобы тебе помочь! А пока прости за все…

Антонина ничего не ответила: закрыла глаза руками и не отняла их до тех пор, пока не почувствовала, что осталась в светелке одна.

Когда она опустила ладони, глаза ее были сухими. Она не проронила ни слезинки, а закрывала лицо только потому, что боялась: вдруг не сможет скрыть от проницательной цыганки ту ненависть, которая прожигала ей душу.

Простить?! Никогда Антонина не простит ни Яноро, убившего ее деда, ни Флорику, которая открыла ей страшную правду. Сейчас она готова была отдать все на свете, чтобы отомстить молодым цыганам. Антонина не знала, как и когда, но не сомневалась, что рано или поздно сделает это.

Она, сердито нахмурясь, захлопнула окно, через которое к ней забралась Флорика, и ставни затворила, чтобы не мешала луна.

На душе стало немного легче. А теперь надо уснуть. Надо уснуть во что бы то ни стало, чтобы завтра же приступить к управлению тем богатством, которое досталось ей в наследство! Ей одной!

Ах да, еще похороны надо отвести, вспомнила Антонина, упав на постель и закрыв глаза, но сердце ее уже не болело от жалости к деду, от тоски по Дорофее. Она ощущала только досаду: сколько хлопот с похоронами ее ждет! Двое самых близких людей лгали ей всю жизнь, и, хоть это была ложь во спасение, Антонина не чувствовала сейчас никакой благодарности к ним.

Уже засыпая, она снова вспомнила внука дедовой сестры, который жил в Работках. Может быть, дать ему знать о смерти Федора Андреевича? А впрочем, зачем? За все семнадцать с лишком лет жизни она его не видела и не знала о нем ровно ничего. С чего же вдруг начинать родниться? Еще не хватало! А вот с графиней Стрешневой повидаться стоит, да чем скорей, тем лучше…

Она решила сделать это утром – как можно раньше. Однако человек предполагает, а Бог располагает… и не всегда в пользу этого человека!

Глава пятая

Наследство купца Гаврилова

– А ну, пропусти меня во двор, сволочь! Погоди, я тебе еще покажу, кто здесь хозяин! Ужо погуляет мой кнут по твоей спине! Отворяй ворота!

Антонина всполошенно вскинула голову. Сон ее был полон жуткими образами, которые явились из рассказа Флорики: цыгане с перекошенными, ненавидящими лицами кричали Глашеньке: «Пошла вон из табора! Мы здесь хозяева!» Во сне Антонина словно бы превращалась в свою многострадальную мать, и эти грубые крики были обращены к ней, эти рожи смотрели на нее, эти злобные твари гнали прочь ее. И сейчас она никак не могла понять, проснулась или нет, со сне находится или вернулась к яви.

Наконец сообразила: она лежит в своей светелке, на своей постели, никаких цыган рядом нет, – однако крик не утихает. И свист какой-то странный раздается… Что за птицы налетели?!

Антонина подхватилась и бросилась к окну – не к тому, которое выходило в сад и которое она закрыла накрепко, а к тому, которое смотрело во двор, – и увидела прислугу, собравшуюся у ворот и безуспешно пытающуюся преградить путь крепкой тройке, которой управлял какой-то рыжий молодой мужик в запыленной косоворотке распояскою. Он и в самом деле грозно взмахивал кнутом, который со свистом рассекал воздух. Неудивительно, что и сторожа, и привратник, и прочие слуги боялись к нему подступиться!

– Кто такой? Чего надо?! – сердито крикнула Антонина из окна, позабыв, что не причесана и не одета: стоит в одной сорочке, с распущенной косой…

Незнакомец вскинул на нее маленькие карие глазки:

– Ты еще здесь? А ну, выметайся вон! Больше тебе тут делать нечего! Теперь это мой дом! И все это, – он обвел кнутовищем двор, – и это, – незнакомец резко мотнул головой куда-то в сторону Арзамаса, – тоже мое!

– А не лопнешь ли ты, добрый человек? – презрительно воскликнула Антонина. – Неужто весь Арзамас твой?

– Арзамас, может, пока и не мой, – ухмыльнулся незнакомец щербатым ртом, – а вот все лабазы[15 - Лаба?з – склад (старин.).] гавриловские отныне мои! И этот дом с подворьем и огородами – тоже, так что давай, сеструха-воструха, выметайся отсюда вон!

– Сеструха? – изумленно повторила Антонина, ниже перегибаясь через подоконник и вглядываясь в покрытую потом и пылью неприглядную личность. – Да кто ж ты такой, что ко мне в родню набиваешься?

– Больно надо с тобой, незаконнорожденною, родниться! – хмыкнул незнакомец. – Не зря я тебя вострухой назвал: примазалась к нашему имени, живешь как сыр в масле катаешься, да только кончилась твоя спорынья![16 - Споры?нья, спори?на – удача (старин.).] Пока дед Федор был жив, оно, конечно, все его волею шло, а теперь, когда он дуба врезал, тебе тут больше делать нечего. По закону нынче все мое! Я всего добра наследник!

– Да кто ты таков?! – вскричала ошеломленная Антонина, а в ответ услышала:

– Я – Петруха Кулагин, внук Ольги Кулагиной, в девичестве Гавриловой, вот кто я таков! Бабка да родители померли, я один маялся, с квасу на хлеб перебивался, но теперь мой час настал всем тут володеть как законному наследнику! Знакомец мой минувшим вечером воротился в Вад с известием, что купец Гаврилов окочурился, ну я и запрягать, я и гнать… Своего не упущу, даже не надейся!

Антонина таращилась на его воинственную фигуру, на чванливую физиономию и никак не могла взять в толк, что происходит. Мелькнула было успокоительная мысль, что этот человек все же не в себе, тронулся умом, вот и задорит[17 - Задо?рит – здесь: дразнит (старин.).] ее попусту, но тут же ожгло воспоминанием: он Кулагин, тот самый внук дедовой сестры! Он назвал ее незаконнорожденной… Он знает тайну появления на свет внучки купца Гаврилова!

Силы как-то враз кончились. Антонина увидела, с каким жадным любопытством, с каким недоверием таращится на нее прислуга, как опасливо отводит глаза. Люди простодушны: они уже не видят в ней хозяйку, они уже готовы поверить любому наговору! Но самое страшное, что это ведь не пустой наговор… это правда.

Она поникла на подоконник почти в беспамятстве от ужаса, но тут же вскинулась: правда?! Еще неизвестно, правда ли! Мало ли что кричит этот паршивец! У отца Иннокентия есть запись о ее крещении, где названы ее отец и мать! Все вранье, это все вранье, что наболтала ночью Флорика! Как можно было в это поверить?! И этот родственничек, невесть с каких небес свалившийся, врет! Что за глупости, зачем только Антонина его слушает? Кто его ведает, может быть, он с цыганами в сговоре, может быть, они вместе к гавриловскому добру руки загребущие тянут? Поди знай, в самом деле он внук бабки Ольги или ворюга бродячий?

Силы вернулись, Антонина приободрилась, даже стыдно стало, что на какой-то миг показала свою слабость, свой страх перед этим наглым губошлепом, который назвался Петрухой Кулагиным.

– Ты, погляжу, горазд языком трепать! – крикнула девушка так яростно, что удивилась, как это залетный пустобрех не рухнул с облучка своей телеги замертво. – Что-то раньше про тебя слыхом не слыхать было, и дед мне ни словцом про тебя не обмолвился. Мало ли с какой большой дороги ты явился, мало ли каким шалым ветром тебя сюда занесло, мало ли какие бредни у тебя в котелке сварились! – Она с издевкой покрутила рукой вокруг головы. – По тебе сразу видно, что без роду без племени, а ты приперся сюда, позоришь меня подло и бесчинно!

Наглец, впрочем, выслушал ее довольно спокойно и ухмыльнулся с не меньшей издевкой, чем Антонина.

– Ишь, застрекотала, сорока! – пренебрежительно махнул он рукой. – Погляди, кто со мной приехал, а потом верещи. Покажись, отец Феофилакт!

Что-то зашевелилось в телеге, и Антонина только сейчас разглядела съежившегося за спиной возницы черноризника. Впрочем, немудрено, что не заметила его доселе: был он настолько мал, худ, да еще дорожной пылью припорошен, что больше напоминал кучку невзрачного тряпья, а не священника.

– Отец Феофилакт бабку Ольгу перед кончиной исповедовал! – выкрикнул Петруха. – И она ему все рассказала про то, как твоя мать с цыганом якшалась да тебя в грязном подоле принесла!

– Язва бы тебя расшибла, лихоманка разобрала! – закричала Антонина себя не помня, теряя рассудок от злости. – А ну пошли сей же час к отцу Иннокентию! Уж он меня с рождения знает и скажет и тебе, и этому сморчку, которого ты приволок к себе в заступники, что я законная внучка своего деда и всему его наследству теперь хозяйка!

– А пошли! – ухмыльнулся Петруха, и Антонина, едва дав себе труд напялить сарафан, сунуть ноги в сапожки да накинуть на голову платок, ринулась из светелки. Она скатилась по лестнице, даже не подозревая, что подняться по этим ступенькам ей уже не придется в этот день и в светелку свою, да и вообще в этот дом, она сегодня не вернется.

А когда вернется? Неведомо!

Глава шестая

Встреча на постоялом дворе

Несколько дней стояла невыносимая духота, все вокруг, чудилось, завешено блекло-желтой пыльной завесою, но после утренней грозы воздух освежился, жухлая трава позеленела, каждый древесный лист влаге радовался – так и блестел! – и цветы засияли по обочинам, а прежде их даже видно не было. Однако мало кто из сидевших в тарантасе, который тащился от Владимира до Москвы, радовался воцарившейся вокруг красоте, потому что дорога, прежде хоть пыльная, но плотно убитая колесами и копытами, теперь превратилась в почти непролазное болото. Еле выбравшись из вязких муромских песков, попали в глинистые разливы, и лошади тащили тарантас графини Стрешневой уже из последних сил, а кучер Серёнька не единожды уныло возмущался, дескать, трое суток, никак не меньше, придется конягам передышки давать на ближнем съезжем дворе, иначе не стронутся они с места, и неведомо вообще, дотянут ли до этого двора. Ныл он до тех пор, пока графине это не надоело и она не послала горничную свою Агафью сказать Серёньке, что ежели он не прекратит, то она, графиня, наймет в первой же деревне вольного ямщика с его лошадьми, которых и впрягут в тарантас, а Серёньку оставит, и тогда ему придется одному гнать трех графских лошадей в Стрешневку – и пусть как хочет, так и исхитряется.

Кучер немедля онемел, и Агафья с довольным видом – справно волю госпожи исполнила! – снова забралась в тарантас, где заняла свое место на одном из тюфяков, разбросанных по днищу повозки, чтобы путешественницам легче было дорогу переносить.

Сам тарантас представлял собой что-то вроде большой парусиновой корзины, укрепленной на двух поперечных осях, снабженных громадными колесами, отчего «корзина» эта непомерно возвышалась над землей, и выбраться из нее, а также в нее взобраться было непросто. Зато тарантас не полз брюхом по земле, не собирал на себя грязищу! По углам, к особым петлям, пришитым к стенам, были привязаны дорожные мешки и узлы с припасом, а также самовар, чайник и ведро, а все остальное место занимали тюфяки, перины и подушки, ибо иначе как лежа путешествовать в этом сооружении было невозможно.

– В карете сидеть – это если в Москве с улицы на улицу переехать, – объяснила Агафья, еще когда показывала Антонине внутренность тарантаса. – А в долгом пути не выдержать сидючи, тут уж лучше лечь да лежать всю дорогу. И тряски никакой, и косточки не болят.

Эти речения, однако, Антонине в одно ухо влетели, а в другое вылетели. В первые дни путешествия она едва-едва находила в себе силы, чтобы произносить какие-то обязательные слова и совершать обязательные действия. Агафья и сама графиня подсказывали ей, где сесть, как лечь поудобнее, куда идти, чего поесть на привале или в избе станционного смотрителя. Антонина находилась словно во сне… в страшном сне!

Ах, как было бы хорошо, если бы и в самом деле все ей приснилось, начиная с внезапной встречи с цыганами в лесу и кончая отъездом из Арзамаса! И смерти деда и Дорофеи приснились бы, и ночной рассказ Флорики, и утреннее явление под окошком Петрухи Кулагина с припорошенным пылью вадским попиком Феофилактом за спиной, а самое главное и самое страшное – последовавший затем разговор с отцом Иннокентием…

Сначала Антонина надеялась на него и почти не сомневалась, что Кулагина с Феофилактом удастся посрамить. Лишь только вадский попик обмолвился о том, что узнал от умирающей Ольги Андреевны Кулагиной, как отец Иннокентий обрушился на него всей мощью своего громогласия и внушительной осанки, грозя предать анафеме за то, что выдал тайну исповеди, и какой – предсмертной! Феофилакт от этого крика до того приужахнулся, что Антонина непременно пожалела бы его, кабы не была так зла.

Однако Петрухе все эти угрозы были как с гуся вода, и мало того – лишь прибавили ему еще задору, потому что, нимало не смутившись, он заявил, что тайну предсмертной исповеди выдавать, конечно, негоже, но разве не хуже этого настоятелю церкви делать подложные записи в крестильной книге по просьбе своего старинного приятеля и исправного жертвователя на храмовые нужды? И не следует ли эти его жертвования расценивать как мздоимства ради покрытия темных, противозаконных делишек?

При этих словах Антонина жадно уставилась на отца Иннокентия в надежде, что он немедленно проклянет клеветника. И тот был, конечно, к этому уже готов, судя по тому, как покраснел от ярости… Однако Петрухе Кулагину, по всему видно, сам черт был не брат, и он с прежней запальчивостью выкрикнул, что ежели отец Иннокентий покажет ему запись о венчании девицы Глафиры Гавриловой и военного человека Федора Коршунова (а коли такая запись может быть найдена только в Нижнем Новгороде, то хоть побожится в том, что видел ее своими глазами) – ежели, стало быть, отец Иннокентий так поступит, то он, Петруха, сам себя анафеме предаст, со стыдом в обратный путь потащится, к Антонине Коршуновой приставать ни с какими поношениями не станет… Да хоть бы и в монастырь по своей воле пострижется!

– Больно нужен ты в монастыре! – едко бросила Антонина, не сомневаясь, что сейчас оскорбленный отец Иннокентий вскинет десницу, широко перекрестится и ничтоже сумняшеся даст требуемую клятву, однако тот руки не поднимал, креста на себя не накладывал, а сделался челом бледен и как бы ни жив ни мертв, а потом вдруг рухнул на колени и пробормотал:

– Прости, Тонюшка, страдалица моя… не зря же крестили тебя в день Антонины Никейской, мученицы! Прости, Федор Андреевич, друг покойный, незабвенный! Как на свете все превратно, особливо грех ради наших, то и меня искушение настигло. Аз есмь грешник лукав и жаден! Виновен я! Виновен в сказанном!

Петруха захохотал, глядя на коленопреклоненного отца Иннокентия, который, смахнув скуфейку[18 - Скуфья? – маленькая суконная шапочка, головной убор священника, менее торжественный, чем камилавка (церковн.).], ожесточенно рвал остатки волос и посыпал голову пылью.

– Вот так-то, сеструха-воструха, – торжествующе воскликнул Кулагин, и этого Антонина уже не могла снести! Она бросилась на пришлеца, намереваясь выцарапать глаза, однако Кулагин оказался куда проворнее: перехватил ее на бегу и отшвырнул от себя с такой силой, что девушка не удержалась на ногах и грянулась навзничь, да так сильно, что дыхание зашлось.

Она услышала, как жалобно причитает отец Иннокентий, но его робкий лепет заглушает торжествующий хохот Петрухи да Феофилактово подхихикивание, а потом до нее донесся возмущенный женский голос:

– А ну, прекратите мучительствовать, палачи позорные! Дед ее за свой грех и так смертью наказан, девка осталась без всякой помощи и защиты, кроме единого Бога, отца сирых и судии немилостивых, а вы злорадствуете?! Ты, уродец рыжий, дорвался до богатства, выскочка поганый, так и беги, хватай ручищами загребущими, но девку не мучь! Пошли все вон отсюда! Вон пошли!

Антонина почувствовала, как ее поднимают сильные, но ласковые руки, а потом в ее помутившиеся глаза заглянули ясные глаза графини Стрешневой и раздался ласковый голос:

– Встань, девочка моя, не дай этим злодеям насладиться твоим горем!

– Ваше сиятельство, – с трудом пошевелила Антонина онемевшими губами, – так значит, это правда?! Про мою матушку… про отца погибшего… и я никакая не Коршунова? Неужели правда?!

Глаза графини Елизаветы Львовны наполнились слезами, и голос ее понизился до шепота:

– Правда, дитя мое, к несчастью, это правда!

– Почему мне… почему мне не сказали раньше?! – простонала Антонина, едва дыша от ненависти к Петрухе Кулагину, к пыльному попику Феофилакту, к отцу Иннокентию, враз потерявшему всю свою важность, да заодно и к графине Стрешневой, которая смотрела на нее с такой жалостью… От этой жалости Антонине стало даже хуже, чем от оскорблений Петрухи, дыханье сперло в груди, она бессильно зашарила руками по сорочке, пытаясь ее разорвать, чтобы дать воздуху путь, но не смогла – лишилась сознания.

Потом Антонина узнала, что пробыла без памяти до утра, да и, очнувшись, вынуждена была оставаться в постели еще несколько дней. За это время произошло немало событий: напуганные графиней Стрешневой Петруха Кулагин и его прихвостень Феофилакт подняли бесчувственную девушку, перенесли ее в дом близ Троицкой церкви, где жили тетушки графини, и уложили в постель. Елизавета Львовна немедленно распорядилась о похоронах Андрея Федоровича, который был с почетом погребен на семейном участке Гавриловых. В парадных комнатах уваровского дома, за щедро накрытым столом, множество горожан поминало купца Гаврилова, а немедленно после поминок из Арзамаса выехал запряженный тройкою тарантас графини, в котором находились сама Елизавета Львовна, горничная Агафья и едва пришедшая в себя Антонина. Графиня Стрешнева спросила ее, хочет ли она проводить деда в последний путь, однако та качнула головой и сказалась немощной. Антонина лишь напомнила, что хотела похоронить Дорофею поближе к Гавриловым (эта просьба была исполнена), и замкнулась в молчании.

Девушка никак не могла смириться с обманом, в котором прожила жизнь. Оказывается, все имущество Гавриловых и в самом деле было завещано не ей, а Петру Кулагину. Ольга, сестра Федора Андреевича, заставила его сделать это, иначе грозила открыть правду о происхождении Антонины всему честному народу. Отец Иннокентий и впрямь согласился сделать фальшивую крестильную запись не только ради старинной дружбы с Андреем Федоровичем, но и ради тех щедрых пожертвований, которые посулил ему купец. А графиня Стрешнева, покровительница Антонины, обо всех этих хитростях знала… но из жалости к семье Гавриловых и из старинной дружбы с Глашенькой согласилась скрывать правду. Каждый лгал, и хоть это была ложь во спасение, ради блага Антонины, но всем известно, куда вымощена дорога этими самыми благими намерениями!

Ах, как было бы хорошо, если бы все это и в самом деле ей приснилось! Однако сейчас Антонина оказалась в аду размышлений, которые раньше никогда не посещали ее голову, в аду чувств, которые раньше никогда не терзали ее душу. Во время дороги, которая была удручающе длинна и неспешна (так ведь ехали, что, называется, «на долгих», то есть на своих лошадях и со своим кучером, не связываясь с дурными ямщиками и дурными коняшками ямских дворов[19 - Ямски?е дворы – так назывались в описываемое время почтовые станы (станции), которые обеспечивали путников повозками, лошадьми и кучерами.], из-за неумеренной скорости которых сломал голову не один путешественник!), однообразна (лишь остановки на съезжих дворах прерывали ее), Антонина не мечтала о будущем, а только оглядывалась на прошлое. Сердце ее было переполнено обидой, и попытки графини Елизаветы Львовны хоть как-то выразить сочувствие, встречались ею безучастно и даже враждебно.

Это вызывало гнев Агафьи, и однажды горничная, беззаветно преданная графине Стрешневой, дала волю этому гневу.

Случилось это на небольшом постоялом дворе, когда Елизавета Львовна уже улеглась в комнатушке, отведенной для ночлега самых почетных приезжих. Отличалась эта комнатушка от прочих тем, что находилась во втором ярусе, а еще в ней стояла деревянная кровать. На эту кровать были уложены тюфяк и перина, принесенные из тарантаса. Такие же тюфяки и перины бросили на пол – для Агафьи и Антонины. В комнате же для прочих приезжающих, менее сановитых, лежали сенники, щедро набитые сушеной, еще летошней полынью – для отпугивания многочисленных блох. Впрочем, и в той комнате, где почивала графиня, по углам были развешаны метелки из свежей, уже в мае собранной, полыни; она же была заткнута во все щели кровати – с той же самой целью.

Антонина и Агафья внизу, в столовой комнате, увязывали в дорожные мешки провизию, оставшуюся от ужина (на еду, которую предложил хозяин, графиня и взглянуть не захотела: доедали свое, взятое из Арзамаса в таком изобилии, что еще на неделю пути хватило бы!), и Агафья едва слышно ворчала:

– Хватит нос задирать, вот что я тебе скажу! Кого ты из себя корчишь, девка? Чего губы дуешь с утра до ночи? Неужто лучше тебе было бы остаться в Арзамасе, где каждый в твою сторону плевать мог? Бездомная, без родни, без гроша… Да ведь матушка-графиня тебя спасла! Неужто ты не разумеешь этого?! Неужто совести у тебя никакой нет и нет рассудка?! За что графинюшку обижаешь? Гляди, вот она сама рассерчает да бросит тебя где-нибудь по пути! А еще хуже, в Стрешневку все же привезет да силком за любого крепостного замуж выдаст. Сама в крепь попадешь – тогда спохватишься, да поздно будет! Слышишь, что тебе говорят?

Антонина кивнула, да так и замерла с опущенной головой.

Показалось, будто Агафья выплеснула ей в лицо ведро ледяной воды. Девушка даже потерла щеки, словно пытаясь смахнуть с них капли! Она даже дыхание переводила с трудом!

– Ага, вижу, проняло тебя! – проворчала Агафья. – Ну так и запомни: будешь сильно много из себя корчить – вся искорчишься! Это ж капли разума не иметь, если с младых ногтей не усвоить, что всякий сверчок должен знать свой шесток! Иди да кинься в ножки матушке графине, благодари ее слезно за все ее милости и кайся в том, что сентябрем на нее так долго глядела. Скажи, горе, мол, разум помутило, оттого и забыла свое место. Так что иди, иди, моли о милости!

Антонина снова кивнула и побрела к лестнице, однако Агафья напрасно надеялась, что мысли и чувства девушки исполнились должного смирения.

Строптивый, страстный, бесстрашный норов не давал Антонине покоя.

Она должна каяться?! А графиня Стрешнева, которая покрывала ложь деда? Ложь отца Иннокентия? Она покаяться перед Антониной не должна?!

И все же Агафья права, во многом права… Миновали те времена, когда Антонина была внучкой честного купца Гаврилова, одной из богатейших невест Арзамаса. Теперь она никто! Низвергнута в прах! И ежели хочет из этого праха подняться, должна вести себя поумнее и похитрее, и коль ради этого придется в ногах у графини валяться, ну что же, Антонина это сделает! А потом… поживем – увидим, что будет потом!

Она уже решилась было идти просить прощения и, поднявшись по лестнице, даже взялась за ручку двери, которая вела в комнатушку, где отдыхала графиня Елизавета Львовна, как со двора донесся скрип колес и топот копыт, потом послышались чьи-то голоса, раскатился сахарный говорок хозяина, который приветствовал новых гостей, заохала, запричитала Агафья, и голос ее был столь медоточив, что Антонина не выдержала – перевесилась через перила, чтобы увидеть вновь прибывших, однако дверь распахнулась, и сама Елизавета Львовна в казакине[20 - Казаки?н – здесь: распашная домашняя женская кофта с широкой спинкой.], накинутом на ночную сорочку, появилась на пороге:

– В окошко увидела… не померещилось ли? Уж не госпожа ли Диомидова? Не сама ли Наталья Ефимовна, голубушка дорогая?!

Антонина пожала плечами, потому что не знала, о ком идет речь.

Елизавета Львовна досадливо махнула на нее рукой и начала спускаться, цепляясь за перила и шлепая спадающими с босых ног чувяками.

– Ой, Елизаветушка Львовна, – донесся снизу плаксивый женский голос, – насилу мы доехали, ну что за дорога, что за ухабины!

– Ничего, матушка, – отозвался другой голос, девичий, – зато с ее сиятельством повстречались, хотя и не чаяли сего!

Антонина свесилась с лестницы и увидела внизу незнакомую женщину – примерно ровесницу графини Стрешневой, а при ней девушку лет семнадцати. Обе они выглядели совсем не так, как Елизавета Львовна, которая одевалась всегда только по-русски, хотя и в дорогие ткани: носила шелковые расшитые сорочки и парчовые либо аксамитовые сарафаны, накидывая для тепла подбитые мехом душегреи или казакины, а голову украшая небольшими кокошниками, шитыми жемчугом; на ногах у нее всегда были сафьяновые полусапожки. Эти же двое оказались одеты в платья – Антонина уже успела узнать, что по-городскому их называют робы[21 - Ро?ба – от франц. robe – платье.], – узкие в талии, но с пышными юбками. Наряд этот красотой и необычностью своей поразил Антонину, хотя сшиты были робы из простенького левантина[22 - Леванти?н – то же, что саржа, ткань шелкового состава, иногда затканная золотом и цветами (старин.).], годного для путешествия: у матушки темно-зеленого, а у дочери бледно-голубого, правда, в отличие от материнского, приукрашенного оборками. А на ногах у них были не сапожки, а башмачки необыкновенной красоты, из узорчатой кожи, мелкие, что лодочки, до щиколоток даже не доходившие… наверное, это было именно то, что называлось удивительным городским словом – туфельки…

Правда, волосы обеих, и старшей, и младшей, были все-таки заплетены по-русски, причем у старшей две косы были уложены короной вокруг головы, а у младшей струилась по спине одна длинная темно-русая коса, показывая, что ее обладательница – юная девушка. Да и выглядела она в самом деле юной, нежной, как цветочек полевой, правда, изрядно припорошенный дорожной пылью и устало клонивший свою красивую головку.

Оказалось, это весьма дальние родственницы покойного графа Стрешнева: Наталья Ефимовна и Мария Васильевна Диомидовы. Были они из родовитой дворянской семьи, хоть и не титулованы, отчего Антонина мигом почувствовала к ним некоторое презрение (сама-то она при графине теперь жила!) и удивилась, отчего это Елизавета Львовна настолько к ним приветлива…

В самом деле, приветливость графини простерлась до того, что она даже пригласила мать и дочь переночевать в своей комнате, для чего были взяты из тарантаса и принесены наверх дополнительные перины и тюфяки, ну а Антонина и Агафья вынуждены были собрать свои постели и переместиться в общую комнату, благо она пустовала и с чужим народом тесниться не пришлось. Правда, тут же должна была ночевать и дебелая служанка Диомидовых, но пока что она суетилась вокруг своих барынь.

Пока переселялись, Агафья украдкой поведала Антонине, что графиня Елизавета Львовна оттого так радушна с вновь прибывшими, что лелеет мечты свести своего сына и Марью Диомидову. Однако Михаила Ивановича и калачом в женитьбу не заманишь, хоть Диомидова – невеста богатая, партия весьма выгодная. Он Марью Васильевну видел, когда она была еще неказистой и несмышленой девочкой, и думает, что она до сих пор такая, что без слез не взглянешь. А она-то вон как изменилась! Подросла, округлилась, разрумянилась, похорошела!

Впрочем, не только в его охоте или неохоте состояло дело. Наталья Ефимовна не больно-то готова дочь отдать за такого повесу, как молодой граф Стрешнев. Мало того что в отца мотом уродился, да еще и слухи доходят, в Петербурге не столько службой занят, сколько по нетерпимым домам шляется да с кралечками столичными якшается.

– По каким домам он шляется? – удивленно переспросила Антонина.

Агафья торопливо перекрестила рот и больше ни словом не обмолвилась, а побежала к чаю собирать – усталые путешественницы пожелали чаевничать, а графиня Елизавета Львовна решила составить им компанию.