banner banner banner
Снежный барс
Снежный барс
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Снежный барс

скачать книгу бесплатно

«До вечера, – он нагнулся и провел рукой по моим волосам. – Я буду стремиться домой и приеду, как только раскидаю дела».

Вместо обещанных 7 часов вечера он вернулся сразу после обеда. В тот день мы так и не смогли купить мне новую одежду, и на следующий день тоже, и до выходных я разгуливала по дому в его рубашках и подвернутых джинсах. Впрочем, одежда мне нужна была только в те часы, когда его не было дома. Он возвращался, влетал в квартиру, и мы любили друг друга до сумерек. Потом, голые, торчали в кухне и ели стоя, перемежая хлеб, сыр, фрукты, вино поцелуями. Когда садилось солнце и река под нами загоралась желтым, розовым, багряным, мы стояли у окна, и он обнимал меня. Мы наблюдали, как приходит новый вечер, а за ним спускается еще одна ночь.

Тогда, впервые в жизни, я ни о чем не мечтала. Мне было так хорошо, что, пока его не было, я даже не могла читать. Я пыталась смотреть фильмы, но засыпала, и ни один не могла досмотреть до конца. Я стояла одна перед нашим окном и думала, чем заслужила такое абсолютное счастье, такую полноценную, безмятежную любовь. Я чувствовала себя священным Граалем, который опустошался каждый раз, когда он брал его в руки, а потом весь день в ожидании вечера наполнялся вновь. Идеальная формула любви.

Мы начали встречаться в марте. В мае я забеременела. Сразу сказала ему об этом, ничуть не опасаясь реакции. Я понимала, что сцен и тем более скандалов не будет. Я чувствовала, что он не из киношных героев, которые, узнав о беременности подруги, смотрят на нее в упор и тихо говорят: «Ну ты же не собираешься оставлять ребенка». Дешевой театральности точно не было в наших отношениях.

«Я хочу на тебе жениться», – в ответ на мое признание сказал он. Мы поженились через пару недель и улетели в Мадрид. Было жаркое лето, но оно никак не отражалось на моем самочувствии. У меня даже не было токсикоза. Мы много и долго гуляли по городу, в котором до этого не были ни порознь, ни вместе. Я помню, мы постоянно смеялись. Нас забавляло все: громкие, чуть грубоватые испанцы с их породистыми, конкретными чертами лица; голуби, которые летали над площадями и от жары самоубийцами пикировали в лужи; маленькие дети, бегающие между столиками в ресторанах в окружении веселых и беспокойных мамаш, доедающих за своими отпрысками пюре и будто на глазах становящихся еще более тучными. Нас смешили портье, строгие пожилые горничные, убирающие наш номер, испанская музыка, гитарным каскадом спадающая на нас по вечерам, словом, любая незначительная деталь. Он обожал книжные магазины. В первый же день мы купили разговорник, и он штудировал испанскую фонетику, медленно произносил фразы и тренировался на всех, кого мы встречали. У него были светло-каштановые, чуть вьющиеся волосы, челка постоянно падала на глаза, и он привычным для себя движением отбрасывал ее назад, когда читал меню и смотрел на меня через стол, стараясь разгадать мое настроение.

Что такое взрослая жизнь? Марафон преодоления препятствий, решение поставленных задач, зарабатывание денег и постоянное смутное ожидание подвоха. Мы без устали анализируем то, что с нами происходит. И если то, что происходит, безоблачно и безмятежно, мы непременно думаем: «Как же это странно. Это не может длиться вечно. Это обязательно закончится и закончится ужасно». Мы придумываем себе катастрофическое будущее с изменами, разводами, болезнями и фиаско радости. Это заложено в нашем сознании природой и началось задолго до того, как мы обезопасили себя и, как могли, защитили от наводнений, голода, лишений, всего того, с чем сталкивался человек на заре эволюции. Мы живем в комфортном безопасном мире, но информация о потенциальной угрозе прочно обосновалась в клетках головного мозга. За радостью обязательно явится печаль, счастье будет омрачено разочарованием.

Но с нами ничего такого не происходило. Мы были беспечны и юны. Мы были ровесниками. 30 лет – не так много, но уже не мало. Мы ждали ребенка, и сами были детьми. Первое время я была начеку, но постепенно моя сжавшаяся в комок душа расправилась и задышала легко и без опасения получить под дых.

Я родила Генри в феврале. Малыш появился на свет с отцовской улыбкой. Первые недели, пока Генри привыкал к новому миру и реагировал на него бурными потоками слез и жалобных серенад, наша привычная жизнь полетела вверх тормашками и состояла из череды кормлений и новых нескончаемых хлопот. Я очень уставала за день. Он брал на себя ночные дежурства и проводил с нашим сыном долгие зимние часы. Каждый раз, просыпаясь, я видела одну и ту же картину: склонившись над кроваткой, он смотрит на спящего Генри, будто стараясь запомнить его, фотографируя миллиметры крошечного личика.

Той зимой ему предложили новую работу в Бостоне, и мы готовились к переезду. До встречи с ним я жила в доме родителей, который стал моим после их развода. Отец уехал во Флориду, мама осталась в Нью-Йорке, но мы редко виделись. После нашей первой ночи я за все время ни разу не появилась дома. Почему-то мне казалось, что стоит приехать домой, и я разрушу то новое, что родилось во мне. Что моя прошлая, привычная, в целом неплохая жизнь станет ядом, незаметно влившимся в нашу гармоничную и полноценную. Я не тосковала по дому. Не стремилась увидеть друзей. Я бросила работу в то утро, когда впервые проснулась у него дома. К тому же у меня никого не было до него много лет. Мне нечего было скрывать. Я ничего не прятала и ничем не терзалась. Просто чувствовала, что мне не стоит ехать туда, где я жила механически и формально, не понимая, зачем один мой день переходит в другой, и гадая, сколько еще будет продолжаться это безвкусное существование. Даже когда нам понадобились мои документы, забирать их поехал он. Вечером после поездки ко мне он вернулся позже, чем планировал. Ночью, когда мы лежали в постели, он нежно сказал мне:

«Я видел твои фотографии. Извини, с головой ушел в твое прошлое. Я должен был увидеть, что происходило с тобой до меня».

«Увидел?»

«Увидел. И понял одно: если бы мы учились вместе в школе, ты бы была моей девчонкой».

Я улыбнулась.

«И поэтому я вообще-то не понимаю, кто этот здоровенный парень, который тебя обнимает, и что вы с ним делаете в Вегасе?»

После возвращения из Мадрида я продала дом. Вскоре мы переехали в Бостон.

Говорят, чужие дети растут быстро, но Генри рос быстро даже для нас, его родителей. Я не успела оглянуться, как наш неутомимый мальчишка поступил в начальную школу. В третьем классе он на полном серьезе решил жениться на однокласснице, забавной рыжей ирландке с зелеными глазами и ручками-веточками. Они вместе ходили в школу, сидели за одной партой, вместе обедали, делали уроки и расходились только вечером.

«Не рановато тебе жениться, Генри?» – спросил он, услышав нашу веселую новость.

«Папа, а ты долго думал, прежде чем сделать предложение маме?»

«Я вообще не думал. Я всегда знал, что твоя мама родилась, чтобы стать моей женой».

«Ну вот, видишь, – парировал Генри. – И я все знаю наверняка».

И оказался прав: через двадцать лет Грейс стала его женой.

Кто придумал скорость времени? Кто отвечает за его качество? Кто определяет вектор движения нашей жизни? Не ищите ответов в предопределенности, не призывайте в помощники судьбу. Ответов нет. Даже если они есть, никто вам не ответит. Тем более если тот, к кому вы обращаетесь, эфемерен.

Пятнадцать лет пронеслись так стремительно, что я ни разу не успела устать. Лето становилось осенью, зима превращалась в весну, а наша жизнь, казалось, началась вчера, и только Генри становился старше. Мы ложились в постель и любили друг друга так же пылко и нежно, как в первую дождливую асфальтовую ночь, после такси с водителем-индусом. Я буквально растворялась в нашей близости. Я мечтала о втором ребенке, просила его об этом. Он кивал, но я видела, не был до конца уверен. Что-то останавливало его. А я почему-то не решалась спросить. Мы по-прежнему жили в Бостоне, который считали родным, хотя жили в нем всего пятнадцать лет. Рождество и мой день рождения проводили в Нью-Йорке, который любили не меньше, но без ностальгии. Так любят то, что незыблемо, но не приносит нового. Память всегда проигрывает в сравнении с тем, что держишь в руках. И у нас нет другого выхода, кроме как упрямо идти вперед.

В 17 лет Генри поступил в бостонский колледж и переехал в общежитие. Я хотела, чтобы он остался жить дома, но добираться до учебы каждый день было далековато. Генри уехал, а мы остались одни в нашей квартире и стали проводить больше времени вместе. Как-то вечером за ужином он вдруг положил вилку, поднял голову и, прямо глядя мне в глаза, сказал:

«Я ухожу с работы».

«Почему?»

«Устал».

«Но тебе же так нравится…»

«Я устал», – повторил он и вышел из-за стола. Это было странно и нетипично для нас. Обычно он всегда все терпеливо объяснял мне, и не было случая, когда мои вопросы были бы встречены с раздражением или оставлены без ответа. Я была крайне удивлена. Ночью он был таким же нежным и пылким, как всегда, и утро понемногу стерло произошедшее за ужином.

Он ушел с работы, и теперь мы были вместе практически постоянно. Дни потекли так же размеренно и счастливо, как и всегда, но со временем он стал уединяться в своей комнате и проводил в ней весь день, выходя только для ужина или спросить меня о чем-нибудь.

На День благодарения мы решили поехать в Нью-Йорк, намереваясь провести там последнюю неделю ноября. Машина неслась по автостраде, он вел быстро и легко. Внезапно мы остановились.

«Едем домой», – сказал он.

«К-а-а-а-к?»

«Я устал».

«Ничего не понимаю», – сказала я.

«Папа, что случилось?» – оторвавшись от компьютера, крикнул с заднего сиденья Генри.

«Я устал», – повторил он, идя на разворот. Мы вернулись домой, он прошел в комнату и лег. Больше он не вставал и через неделю умер.

Вот такая история моей жизни с ним. Мы были вместе 17 лет. 17 лет, каждый день. Ни единой ссоры, ни одной размолвки. 17 счастливых безоблачных лет.

Я пишу все это только для того, чтобы еще немного побыть с ним. Пока пишу, он рядом. Стоит закрыть компьютер, и настоящее обрушивается на голову непомытыми кофейными чашками, осиротевшими глазами Генри, валяющимися спортивными костюмами и стикерами, на которых его почерком написано «заплатить налоги», «купить новый роутер», «доброе утро, милая», и все эти розовые, желтые, синие листочки так и висят по всему дому, который после его смерти перестал им быть.

И еще часы. О да, эти проклятые часы. Они упрямо стоят на месте, не желая идти вперед, и время теперь перемещается по циферблату, ведомое моей рукой, а не смыслом всего сущего. И ведь он недавно менял батарейку, а их так надолго хватает. Совсем недавно менял батарейку.

он

У меня рак. Мне 47 лет. Я молодой. Но жить осталось максимум несколько недель. Я пришел в ярость, узнав об этом. Какого черта я? За что? Бросьте говорить о судьбе. Я не верю в судьбу. Прекращайте пенять на наследственность: в моей семье все были здоровы. Почему именно я? Почему так рано? Я хочу жить. И главное – как я ее оставлю?

Я узнал о том, что болен, год назад. О том, что болезнь прогрессирует, 6 месяцев назад. О том, что у меня нет шансов, два месяца назад. Мне осталось жить 60 дней. Стремительно становится хуже. Я быстро устаю и постоянно хочу спать.

В этом году такая красивая осень. Среди всех деревьев больше всего вижу клены. Один растет перед окном моей комнаты, где я теперь провожу все время. Я читаю и пытаюсь записывать свои мысли. Мне показалось важным оставить ей память о моих последних месяцах жизни. Не думаю, что смогу написать много. У «я люблю тебя» нет вариантов и синонимов.

Я любил ее всю свою жизнь. Первый раз мы встретились у Джейкоба и Франсуаз. Меня пригласили на ужин. Когда я пришел, она стояла у окна и смотрела на закат. Мы часто потом стояли так вместе, провожая дни, недели, годы. И ни разу не повторились ни закат, ни наша ночная близость. Все ночи были разные, и, мне кажется, я помню их все и каждую в отдельности.

В тот вечер мы не сказали друг другу ни одной фразы, кроме традиционного приветствия и прощания. Я был недолго, она тоже. Помню, что мы вместе вышли из квартиры, вместе зашли в лифт и в полном молчании, улыбаясь в свои телефоны, спустились на первый этаж. На ней был бежевый плащ и яркий газовый шарфик, который она постоянно поправляла правой рукой, держа телефон в левой. Я открыл дверь парадной и, пропустив ее вперед, немедленно попрощался и выскочил на проезжую за такси.

А потом был ее пост-комментарий в инстаграме, написанный лаконично, красиво и дерзко. Ее возмутил поступок нашего общего знакомого, который, решив уйти от жены к молодой любовнице, прежде объявил это в сети. На что он рассчитывал и зачем так поступил, удивляет меня до сих пор.

Мы давно уже привыкли к отсутствию интимности в нашей жизни. Мы показываем миру свое нижнее белье и коренные зубы, мы включаем камеру телефона, выбирая кабачки, и тыкаем ею в тушку мертвого сибаса, советуясь с подписчиками, как приготовить его на ужин; мы радуемся, когда наша жизнь набирает миллионы «лайков», и выкладываем в сеть тарелки с едой, моментальной становящейся несъедобным отвратительным кормом. И все это уже не считается отсутствием вкуса и современной уродливой бестактностью. Но я не зануда и не моралист. Я толерантен к тому, что меня окружает. Если вам угодно выставлять свои гениталии на всеобщее обозрение – делайте это, но не касаясь интимных подробностей вашего партнера, который не факт, что будет в восторге от подобного рода публичности.

По большому счету, я абсолютно равнодушен к приметам нашего времени. Все, что мне нужно узнать, я узнаю из новостей. Что же до личного – у меня всегда была она, и никто иной не интересовал. Друзья считают, что я не современен, но из всех, с кем мы дружим, я, не имея ни одного переговорника, моментально реагирую на случившееся и отзываюсь, когда нужна помощь. Моя кнопочная «нокия» работает безупречно. Думаю, после моей смерти Генри еще лет 10 сможет пользоваться ею, хотя бы в качестве забавного раритета.

Она написала несколько емких предложений, из которых мне стало ясно, что женщина, с которой я ехал в лифте, умна и отнюдь не так проста, как это могло показаться на первый взгляд. Пост иллюстрировала картина Гюстава Курбе «Происхождение мира», что, как вы понимаете, сражало наповал и делало пост убийственным. Она четко и даже с какой-то брезгливостью препарировала поступок нашего знакомого, делая его заурядным стареющим ловеласом и мерзавцем. Будь я на месте его жены, после этого поста развелся бы с ним сам и как можно скорее. Пост собрал невероятное количество комментариев. Разъяренные мужчины рвали и метали, женщины писали слова поддержки, словом, резонанс получился огромный. Она никому не отвечала. Возможно, не читала, но думаю, не считала нужным пускаться в обсуждения после того, как все сказала. Сам не понимаю, почему я первый раз в жизни не сдержался и написал: «Жалею, что не разглядел вас в нашу первую встречу. Дадите мне второй шанс?» К моему удивлению, она ответила! И, как обычно, кратко: «Я ждала, когда вы меня найдете. Жду вас у себя». И адрес.

Наша вторая встреча была ужасной. Когда я приехал, она была замкнута. Я тоже не мог расслабиться и не находил тем для разговора. Она сварила кофе, предложила вина. Я зачем-то сказал, что вино – вовсе не повод. Она удивленно подняла правую бровь и уточнила: «Повод для чего?» Я смешался, растерялся и вообще замолчал. Она сидела напротив меня и выглядела такой близкой и открытой, что, казалось, стоит протянуть руку, и случится неизбежная близость. Но только казалось. Между нами стояла стена покруче берлинской, и все попытки разрушить ее, я видел, были безуспешны. «Спасибо за кофе. Я пойду», – сказал я и поднялся. «Спасибо, что приняли приглашение прийти». – «Вы отлично пишете». – «Это единственное, что я умею, и это самое простое», – ответила она. «Но нужно обладать изрядной долей смелости, чтобы позволить себе быть такой откровенной». «Когда нечего терять, это еще проще, – ответила она. – И это вовсе не повод». «Не повод для чего?» – в свою очередь удивился я. «Чувствовать родство, когда на самом деле его нет. Вам понравился мой текст, и вы решили, что знаете меня. Думая так, вы пришли ко мне. Самоуверенный, расслабленный, красивый мужчина. В дом к практически незнакомой женщине, которую до этого встретили в гостях у друзей и которая вас вообще не заинтересовала. Мне нужно было написать абсолютно заурядный пост, чтобы спровоцировать вас найти меня. Но что, если бы я не была столь обличительно красноречивой, что, если бы я умела так же чувствовать, но не могла так ярко формулировать? Вы бы никогда не нашли меня, никогда не написали бы. Зачем эта встреча? Точнее, с кем эта встреча? Зачем вы пришли? Чтобы что? К кому вы вообще пришли?»

Я оторопело смотрел на нее, стоя в крохотной прихожей. За мной была входная дверь, и все, о чем я мечтал, – это испариться через нее в свободный, понятный мне мир. Такой развязки я не мог себе представить. Что я сделал не так? Не обратил на нее внимания в первую нашу встречу? Да. Но как можно было винить меня за это? Я был не обязан. Я почувствовал, что закипаю. «До свидания. Мне нужно идти». «Удачи вам», – сказала она. Я открыл дверь, и вдруг она шагнула ко мне и поцеловала так сокрушительно, нежно и откровенно, что я от неожиданности врос в пол. Поцелуй был долгим. Наконец, она оторвалась от меня, и на ватных ногах, обескураженный тем, что только что случилось, я вывалился в темную улицу.

Вдохнув ночной воздух, я, не понимаю почему, сразу побежал. Я бежал по улицам, мимо кафе и закусочных Deli, мимо витрин магазинов, манекенов в окнах, мимо светофоров с постоянным мигающим желтым, мимо зданий в лесах, мимо отелей с улыбающимися черными секьюрити, мимо людей, текущих вокруг меня, я бежал, бежал, бежал, не чувствуя скорости и усталости. Сердце было размером с воздушный шар, который подпрыгивал во мне, пытаясь оторваться от ниточки, держащей его внутри. Помню, около Центрального парка я остановился и заметил, что моя голубая рубашка потемнела и прилипла к груди и спине. И в этот момент я понял, что люблю ее. Что сегодня я полюбил ее навсегда. Что все решено. Я привалился к решетке парка и закрыл глаза. «Я тебя нашел я тебя нашел я тебя нашел» – билось и повторялось во мне. Телефон завибрировал, я взял его в руку, зная, кто звонит, и закружился на танцующих ногах. «Как ты быстро бегаешь, – сказала она. – Оглянись». Я повернулся и увидел ее. В легком платье ромашкового цвета, с румянцем от бега, она улыбалась и смотрела на меня. И внезапно хлынул дождь. Я подошел к ней, обнял, и мы застыли с одним на двоих сердцем, пробивающим наши грудные клетки и делающим нас одним целым. Больше мы не расставались. 17 лет, как один вечер.

Я не могу поверить, что через каких-то полгода, а может, и меньше, меня не станет. Что я превращусь в лежащего неподвижно человека. Что мои пальцы, которые сейчас пишут эти слова, застынут навсегда. Что мое сердце встанет, как часы, в которых я все эти годы менял батарейку, и не было ни дня, когда они не бежали бы послушно по кругу, с маркерами часов и минут.

Как смириться с тем, что мое «я» перестанет существовать? Что я оставляю двух родных людей и исчезаю. Что продолжения не будет. Что я, в сущности, бросаю их. А самое главное, я не могу решиться и сказать ей, что скоро все кончится. Это нечестно. Она не подозревает, как близок конец нашей жизни. Но если сказать, все оставшееся мне время мы проведем в скорби и горе, каждую секунду чувствуя приближение смерти. Знание все отравит. Я не скажу. Я буду держаться до конца.

Через неделю День благодарения. Мой последний День благодарения. Мы поедем в Нью-Йорк, и я попрощаюсь с моим родным городом. В следующий раз я вернусь в него в коробке и растворюсь в кронах деревьев Центрального парка.

Сегодня мне грустно меньше, чем обычно. Может, оттого, что я принял решение уйти с работы и теперь постоянно дома рядом с ней. Она, сама того не зная, защищает меня от страхов, которые теперь полностью владеют моим сознанием.

Удивительно, как спокойно я пишу о своей неизбежной и такой скорой смерти. Одно дело размышлять о ней, не видя границ горизонта. Совсем другое – знать, что впереди конкретный отрезок времени. И после него ничего не будет. А я так спокоен. Редкие вспышки ярости и гнева тонут в письме и забытьи. Когда я просыпаюсь, становится легче. И я еще ни разу не плакал.

В целом я готов. Все, что нужно, сделано. Дом, счета, бумаги составлены. Будущее чисто. Я никому ничего не должен. Я завершил все дела. Кроме одного, которое никогда не завершу, – я не смогу сказать ей, что ухожу, и тем самым не дам попрощаться. Простит ли она меня за это?

Как же я уже тоскую по ней. Она ходит рядом, такая родная, такая удрученная переменами, происходящими во мне, причины которых она не знает. Она приносит мне кофе, спрашивает, не болит ли у меня горло или голова, трогает лоб. Чувствую себя одновременно шпионом и подлецом. Но как сказать ей, глядя в глаза: «Нет. У меня не болит голова. Во мне рак, который в эту минуту обедает моими клетками. Моей кровью, которую ты знаешь на вкус, которая течет в нашем сыне. Во мне рак, который убьет наше будущее».

Как произнести это?

Я не смогу.

Помню, в один зимний вечер мы лежали и смотрели шведский фильм про мужчину, который, похоронив жену, умершую от такой же, как у меня, болезни, каждый день ходил на ее могилу и разговаривал с ней. Эти походы были единственным реальным событием в его жизни. В остальное время он просто терпел жизнь, не понимая, как свести с ней счеты. Я уже все знал про себя и через силу наблюдал за тем, что происходит на экране. Она лежала у меня на плече, и внезапно я почувствовал, что она плачет. «О, как я его понимаю, – прошептала она, вжимаясь в меня. – Если тебя не станет, моя жизнь остановится».

Меня не станет. Жизнь остановится. Но пока я здесь. Я дышу. Я пью кофе. Я смотрю на Генри. Я заставляю себя улыбаться, зная, что сейчас, когда она читает эти строки, мы опять вместе. И если бы я мог, я бы писал бесконечно долго, чтобы только моя история не заканчивалась. Чтобы каждое предложение в ней не стало последним.

Я прожил короткую замечательную жизнь. И я понял, что весь наш огромный мир ничего не значит в сравнении с одним-единственным человеком, которого ты любишь. Мне не страшно умереть. Свет погаснет, и все. Мне страшно представить, как она будет жить в кромешной темноте длиной в бесконечное количество дней.

они

Меня зовут Генри. Мне 47 лет. Столько же лет было моему отцу, когда он умер от рака. И столько же лет было моей маме, когда она покончила с собой после двух утомительных лет жизни без отца. Ту нашу жизнь сложно было назвать жизнью. Две весны, два лета, две зимы и одну осень она просидела у окна в комнате, в которой он жил в последние недели. Я не помню, чтобы она занималась чем-то. Она не посмотрела ни одного фильма, не прочитала ни одной книги, ни разу не встретилась с друзьями. Мы не обедали и не ужинали. Я вообще не видел, чтобы она что-то ела, что-то пила. В ее руках постоянно была папина зажигалка, которую она крутила между пальцами, то медленно, то лихорадочно. Пожалуй, это было единственное ее занятие в последние два года.

Папа умер осенью. После его смерти я был уверен, что мама не выдержит и уйдет сразу, но она продержалась целых два года. Уверен, что она терпела только из-за меня. В сентябре я понял, что скоро останусь один.

В последние недели ее жизни мы спали вместе. Я знал, что каждую ночь она прощается со мной. Она быстро худела и, когда умерла, была тонкой, как кленовый листочек. Я ни разу не видел, чтобы она плакала. Вообще не особенно словоохотливая, она перестала разговаривать, и за нее говорили ее руки, которые постоянно обнимали меня, и гладили плечи, и ерошили макушку. Она была нежной и абсолютно потусторонней.

В последнее утро она попросила меня приготовить завтрак. Я сварил яйца в мешочек, как она любила, сделал тосты, приготовил ее любимый кофе. Я стоял у плиты, смотрел на созревающую каштановую пену в джезве и знал, что это мамин последний кофе.

Я был спокоен, как замерзшее озеро под толстым слоем декабрьского льда в Мичигане. Я все делал медленно. Помню даже, что радио играло Lily Allen «Three». Мы сели за стол. Громко тикали часы. Она сделала глоток воды, подняла голову и, как обычно, прямо смотря мне в глаза, сказала: «Родной мой, я хочу, чтобы ты сегодня переночевал у друзей». «Хорошо, мам», – ответил я. «Возвращайся завтра утром не поздно, хорошо?» – «Хорошо, мам». Она откусила кусочек тоста: «На зимние поедете к Грейс в Дублин?» – «Еще не думали. Наверное, да». – «Передавай ее родителям привет от нас с папой». Я чуть не поперхнулся: «Хорошо, мам». Для нее он до сих пор был жив. Не меньше, чем я, и уж точно больше, чем она сама.

Она поднялась из-за стола. «Спасибо, сынок. Это был самый вкусный завтрак в моей жизни».

Я поднялся. «Подойди ко мне». Внезапно я перестал быть взрослым и крепким мужчиной и стал маленьким мальчиком. «Только бы не заплакать, только бы не заплакать», – набатом стучало у меня в висках. «Отнеси меня в комнату, сынок». Я поднял невесомое тело моей мамы и отнес ее в комнату. На приготовленный шприц, лежащий на прикроватной тумбочке, я старался не смотреть, но сетчатка моего глаза моментально впитала в себя бледно-зеленую жидкость. «Прощай, мой хороший. Я люблю тебя». «Пока, мам», – сказал мой голос. Я поднялся и пошел к двери. «Генри?» – «Да, мам». – «Я должна это сделать. Прости меня». – «Я понимаю, мам. Все будет хорошо».

На следующее утро я нашел ее мертвой там же, где оставил. В руке она держала зажигалку и была абсолютно счастлива. Уж я-то, ее сын, знал это наверняка.

Меня не бросили. Меня любили и любят мои мама и папа – два самых невероятных человека на земле. И любовь была придумана для них. Я это точно знаю. А еще я точно знаю, что мир – ничто, когда в нем нет одного-единственного живого сердца, важнее которого нет.

Я не верю в жизнь после смерти. Шприц со смертельной дозой снотворного навсегда лишил меня мамы. Мы не встретимся больше никогда. И папу она тоже больше не увидит. Сердце останавливается, и мы умираем. Смерть – это билет в один конец в твой первый и последний личный поезд, где нет места другим пассажирам. В лучшем случае они путешествуют параллельно с тобой. Моей маме, наверное, хотелось именно этой параллели. Я знаю ее очень хорошо. Она ко всему в жизни относилась досконально и серьезно. Два года она решалась и взвешивала, и когда поняла, что выхода нет, догнала папу, который в общем-то не так далеко от нее ушел.

Наступит и мой день. И страха нет. Ведь я плоть от плоти своих родителей. Во мне их голоса, их смех, и крикливые темпераментные испанцы, и Мадрид, где я был в мамином животе, и наш Нью-Йорк, и дожди, и папина рубашка на маминых плечах, их улыбки друг другу, и во всем этом они, только они, только они, в таком привлекательном и пустом мире без одного из них. Ведь есть только двое. Только двое.

Только он. Только она. Только они.

гречневые

От нее остался запах сигарет, столичного дождя и гречневых хлебцев. Я хотел бы добавить еще запах секса, но он был слишком тонок, как запах новорожденного щенка.

Она была красива, талантлива и неотразима в своей юношеской свежести. Природа причудливо перемешала в ней кровь предков и явила миру тонкую европейскую девочку, с мягкими славянскими чертами лица и нежным детским пушком на щеках. К сожалению, мне в ту пору было не до изучения ингредиентов ее шарма. К тому же, чем мы старше становимся, тем чаще свежесть заменяет нам красоту. Это объяснимо, ведь с возрастом вступает в силу закон сопротивления тлену, и кровь бурлит, сливаясь с молодой кровью, отчасти из-за той концентрации кислорода, которую наши клетки уже утратили.

Когда мы встречались, она, теснимая к незримому вначале окну, оказывалась на подоконнике, и там, на фоне Владимирской церкви, распахивала передо мной свои девичьи острые коленки. Было тесно и немного противозаконно. Лолита приходила в гости к моему подсознанию каждую нашу встречу.

Укусите гречневый диск – вот вкус ее кожи и слюны. Вязкий, сладковатый, при соединении со мной мгновенно становящийся теплым, а затем горячим. Невероятно было отказаться и не утонуть в этой мякоти. И мы тонули. Тонули микроскопически точно и глубоко. Неторопливо вначале, с обязательными неглубокими поцелуями – мы словно со стороны наблюдали друг за другом, всегда не уверенные, что на этот раз все тоже случится. Но, конечно же, все непременно случалось, и нас начинало раскручивать по спирали и связывать в одно. Звуки, которые вырывались из нее по мере того, как высоко мы подлетали на суперскоростной карусели, становились все тоньше, казалось, она была готова заплакать от обиды. Она словно жаловалась мне на кого-то, а может, кому-то жаловалась на меня. Полагаю, то и другое было правдой. Но стоило мне вышептать в раковину ее горячего ушного эмбриона: «Милая, тебе не больно? Не больно, скажи?», она вцеплялась в мои плечи, утыкалась в шею мокрым лбом и стонала: «Продолжай, продолжай, о, еще, милый, еще, еще, еще!»

И я продолжал, уже не контролируя ни силу, ни частоту проникновений в ее гречневые просторы. И всегда знал, когда случится ее пик. Она разводила ноги все шире и шире, закидывала их мне на плечи, открывала свои невозможные, припухшие от слез и неги глаза и вдруг застывала, чтобы через пару секунд выгнуться дугой и с криком «да!» оторваться от меня и обрушиться затылком в окно, всегда запотевшее от наших температур.

Мы были безупречны. Ей – 19, мне – 27. Она юная, совсем нетронутая, целомудренная девочка. Я на пике своего штопора: на завтрак гранатовый сок и кокаин, на обед – кокаин и виски, на ужин – кокаин, виски и гранатовый сок. Постоянно поддерживая в себе ровный градус накала, я жил на износ. Широкие жесты, рискованные поступки, безбашенные выходки, которые я зачастую не помнил вообще, – видимо, во всем этом была своеобразная героика молодости. Молодость в итоге меня и спасла, и только благодаря ей я сейчас пишу эти строки.

В то время вся жизнь так или иначе состояла из жидкостей, и все они обрушивались океанами: алкоголь-сперма-женщины-мужчины-поцелуи-стихи-концерты-компании-наркотики-любовь-измены-ненависть-книги-пластинки-бесконечные дожди и град пота во время танцев в ночных клубах. Из окна отеля вылетал итальянский стул, ударялся о платан и разбивался в щепы. Мы валялись на полу, умирая от хохота, а в номер истерически стучал менеджер отеля. Обычно дверь открывал очередной спонсор кутежа, торговался, и из окна летел второй стул. Килограммы ягод смешивались в кровавое пюре на моих ладонях, которыми я расписывал стены отельных номеров, превращая их в одно громадное фантасмагорическое полотно. Бывало, за одни сутки мы меняли несколько номеров, требуя переселить нас в чистый из уничтоженного за пару часов до этого.

Во мне жил демон разрушения. Он резвился с утра и до утра, убивая клетки и все, к чему прикасались мое тело и сознание. Я, по сути, был его первой и самой сладкой жертвой. Он бесконечно жонглировал моим настроением и желаниями, позволяя мне краткий и рваный сон, больше похожий на забытье. Ночи не было. Утро съедали глухие шторы. Я будто находился в вечных сумерках, без попытки увидеть солнце. Постоянно на взводе, готовый казнить, миловать и тут же опять казнить. Постоянно на пике своего взвинченного состояния. Изо дня в день предпринимающий все меры для того, чтобы не рухнуть с вершины, низвергнувшись в наркотический отходняк, и погрузиться в депрессивный суицидальный приход. «Смейся, и весь мир будет смеяться вместе с тобой, плачь – и ты останешься один», – сказал О Де Су, герой корейского триллера «Олдбой». В какой-то момент я четко понял, насколько правдива эта фраза. Я очень боялся остаться один и, чтобы не заплакать, целыми сутки хохотал до изнеможения, а мир кружился вокруг меня чередой лиц и компаний.

Она наблюдала за этим, не осуждая, но и не принимая участия. Она следовала за мной везде, оставаясь спокойной и приветливой к тем, кто нас видел вместе. Она всем нравилась. Мои друзья хотели общаться с ней, улыбались ей за редкими завтраками. Она была очень легкой, практически невесомой. Она не оставляла следов и, двигаясь бесшумно на своих нереально красивых длинных ножках, дарила всем нам ощущение юности и бесконечного счастья. Ей нужно было родиться в Америке в 20-е годы – она нашла бы себе красавчика из мажоров, и жизнь состояла бы из кадров фильма «Великий Гэтсби». Но она родилась век спустя в Праге, и черт его знает, повезло ей в этом или все же нет. Она была очень преданной и самоотверженной. За два десятка лет она поняла о мире то, что для меня было скрыто еще на многие годы. Ей как-то удавалось быть маленькой, но при этом мудрой и взрослой. Обычно она писала свои полотна, стоя напротив холста в моей рубашке, прищурившись, свободная, невесомая и нежная, оценивая то, что у нее получается, и чуть улыбаясь. Она любила улыбаться, и, вспоминая о ней, я в первую очередь видел именно ее улыбку. При взгляде на нее мне всегда казалось, что она была тем самым ребенком, который вышел из материнской утробы без боли и с радостным желанием познакомиться с миром. Он лежал у ее ног, огромный, приветливый и безопасный. Ничто не могло обидеть ее, никто не мог доставить ей боль. Я был первым взрослым, после родителей, человеком, которого она глубоко полюбила. А для меня наша близость, наш секс, ее стоны и нега сна были крошечной форточкой в мир нормальных людей и поступков. Мир, где есть чувства, время суток и запах вкусной еды. Где ходят в гости, чтобы пообщаться и, возможно, выпить вина, а не наоборот.

Пока я лежал на ней, обнимая ее влажные лопатки, вдыхая запах ее соков, мне казалось, что все наладилось. Мне казалось, что я стал здоров и завтра начнется новая, полноценная, счастливая жизнь. Я шептал ей, что мы поженимся, что она нарожает мне детей, она шептала: «Я согласна, любимый», а я возбуждался, перекатывался, наваливался сверху и брал ее уже как свою жену, сильно, с полным правом оставляя в ней свое семя. Потом она засыпала у меня на плече, а я лежал, изнемогая от панической атаки, и в итоге сдавался, вставал и наливал себе виски. К утру я был пьян и раздражителен, понимая, что опять начинается муторный день, которому я не в силах противостоять.

Теперь, когда я это пишу, все, что было со мной еще десять лет назад, кажется чужой историей. Будто я подсматривал за кем-то, изо всех сил желая, чтобы это было моей историей. Но происходящее непрерывное безумие тех лет было именно моей, а не чьей-то подсмотренной жизнью, которая парадоксальным образом не оставила в настоящем видимых следов и последствий. Я не знаю, как мне удалось выжить. Моя нервная система искорежена, психика изломана, но я умудряюсь выглядеть убедительно. К тому же в итоге мне-таки удалось завязать с допингами. От прошлого остались только лихие рассказы о подвигах, которые уже явно не повторить – нет ни сил, ни вкуса, ни желания срываться в ночные рейды и танцы на крыше моего убитого джипа. Прошлое таится в бессонных ночах, подстерегает меня, неизбывной тоской впиваясь в горло, когда я курю перед сном. Прошлое чернеет татуировками на запястьях и пахнет застоявшимся запахом чужих гостиных.

Я оставил ее резко. Просто уехал, и все. Не написал, не попрощался, не объяснился. Я вел себя, как животное, во всем и со всеми. Она не стала исключением. Мне рассказывали, что она очень достойно вела себя, загнанная в клетку разбитого вдребезги сердца. Она ни разу не написала мне, ни разу не позвонила, не задала ни одного вопроса. Она будто растворилась в солнечном потоке, состоящем из крупинок пыли и света. Говорили, что она уехала в Прагу и жила там несколько лет. Говорили, что она страдала и чудом справилась.

Мы встретились прошлой весной. Она повзрослела, но для меня не вполне очевидно. Она стала обворожительной женщиной, а ее аромат – еще более глубоким и настоянным. Теперь она не была такой молчаливой, как в юности, и могла ответить довольно резко, но делала это так же легко, невесомо и безобидно, как тогда. Мы долго гуляли по улицам. Она была напряжена, но приветлива. Я видел ее смущение, смущался сам, но чувствовал, что мы очень рады друг другу. Я не смог спросить, простила ли она меня за то, что все так внезапно и бесславно закончилось. Я не смог спросить, кто был с ней после меня и, разумеется, сколько их было вообще. К тому же ревности к ее жизни без меня я не испытывал вообще. После прогулки по улицам я проводил ее домой. У подъезда она предложила мне подняться. Мы оба испытали неловкость, но я почему-то согласился. Мы зашли в ее маленькую уютную студию, она включила Лану Дель Рэй и налила мне чаю. Глубокой ночью мы сидели за столом, абсолютно состоявшиеся в наших жизнях и абсолютно трезвые. Мы курили в открытое окно, и я понимал, что сейчас могу все начать заново. Достаточно было взять ее руки и положить их себе на плечи. Я чувствовал, что она понимала, что может случиться, боялась, но хотела этого. Один шаг, и равновесие, так старательно выстраиваемое ею, могло рухнуть, как будто и не было всех этих лет.

Табак тлел. Ночь текла между нами в пустоту уходящего времени, а мы оставались неподвижны. Было спокойно и хорошо, и уйти было бы самым правильным. Нельзя было обидеть ее еще раз. Я смотрел на нее и понимал, что дороже этой девочки у меня никого не было. Что никто, ни до, ни после нее, не относился ко мне так преданно и бескорыстно. И я не знал, как все исправить. «Прости меня» говорить было поздно. Да и вины я, по сути, не чувствовал, зная, что, верни все обратно, ничего не смог бы изменить. Поэтому я встал и начал прощаться. По серому коридору в репродукциях картин Моне мы дошли до входной двери, и в этот момент она впервые за всю историю наших отношений сама взяла мое лицо в свои ладони и нежно начала целовать виски, щеки, шею, а потом был поцелуй в губы. И я понял, что она по-прежнему любит меня и простила. И благодарность, смешанная с восхищением, затопила мое сердце и сделало его таким же мягким, каким оно было много лет назад под слоем цинизма и вероломного отношения к миру.

Любовь, если это действительно любовь, не оставляет ран и дарит крылья. И остаются запах гречневых хлебцев, и томные, чуть свадебные песни Ланы Дель Рэй, и девичьи коленки на подоконнике, и наши поцелуи в колодцах летних дворов. А самое главное, остается надежда на то, что все можно повторить. Но уже не в этой жизни, а в следующей, когда мы встретимся еще раз и полюбим друг друга.

Если, конечно, узнаем.

давайте почитаем данте

Меня зовут монстром. Я не против и воспринимаю это комплиментом. Мне восемьдесят семь лет, и я наконец достиг гармонии и совершенства. Я живу один. Ничего не беспокоит меня. Я читаю Макиавелли, Гете и Достоевского. Недавно проштудировал Маркса и еще раз прочитал бедолагу Гитлера. Моя библиотека велика. Чтения хватит до последнего дня жизни.

Я доволен состоянием своего организма и интеллекта. Я безмятежен и все это пишу исключительно из сострадания к живущим. Я чувствую, что передо мной открывается новая дверь, и я должен сделать все, чтобы не захлопнуть ее перед своим носом.

Подобно пальцам в слоеное тесто, я погружаюсь в бездны себя. Мне отчасти боязно, немного тревожно, но очень любопытно, что же там в глубине. Вообще – сколько во мне метров, какая топография лестничных пролетов, какого цвета стены. Мое сознание стремится внутрь клеток. Я вонзаюсь в сплетения мышц в предплечьях и коленях. Все это синего цвета и с красными прожилками сосудов.

Меня не интересует кровь. Она изучена. Я знаю ее состав, вкус и вектор течения по моим венам. Температура крови – вот что самое непонятное и феноменальное. Горячая кровь – стереотип. Плод наших эмоций. Кровь теплая, но не знакомой нам комнатной температурой, а теплая бесплодно и формально.