скачать книгу бесплатно
Павлик Морозов, то ли реально существовавший, то ли придуманный мальчик, написавший политический донос на родителей и якобы (а может быть, и действительно) за это убитый, стал национальным героем.
Практика была куда изобретательнее и шире. Следователи заставляли доносить на других и на самого себя. На партийных собраниях обязательным было покаяние. А отказ от участия в кампании травли очередных «врагов», «уклонистов» или «сторонников», отказ признать осуждаемые и критикуемые взгляды ложными часто стоил если не свободы, то карьеры, даже работы. В таких условиях, естественно, по-иному оценивалась и порядочность. Иногда подвигом становились не только хорошие поступки, но и воздержание от плохих, когда от тебя их ждали или даже требовали.
Но я несколько отвлекся, хотя все это на тему: чтобы правильно оценить послесталинскую историю, важно понимать тяжесть бремени, от которого надо было освобождаться, в том числе бремени нравственного.
Возвращусь, однако, к своей юности. Она кончилась внезапно, в один день – 22 июня 1941 года, когда гитлеровская армия напала на Советский Союз.
И я думаю, будет уместно здесь несколько подробнее рассказать о своей короткой, но, наверное, наложившей печать на всю мою жизнь военной карьере. Печать в том смысле, что благодаря военной службе я быстрее стал взрослым, обрел больше независимости, самостоятельности в суждениях и решениях. Возможно, это помогло мне стать и смелее – что в жизни меня не раз ставило под дополнительные удары: они нередко обрушивались на меня и приводили к неприятностям. Но в конечном счете пошли на пользу.
Ибо смелость – непременная предпосылка творческого склада ума, и если я чего-то достиг в жизни, то прежде всего благодаря ему. И говорю я здесь о вполне конкретных, даже житейских делах. Если бы я более скованно и ортодоксально думал, а значит, и писал, скорее всего, не обратил бы на себя внимание в журналистском мире, а позднее, что сыграло в моей жизни немалую роль, – внимание О.В. Куусинена, а вслед за ним других серьезных и влиятельных людей, включая некоторых лидеров страны, уже понявших необходимость перемен.
Хотя должен оговориться: смелость фронтовая не всегда адекватна гражданской. Не раз геройские перед врагами на фронте ребята оказывались жалкими трусами и конформистами перед начальством. Помню даже анекдот: «Солдат, ты немца боишься? – Нет. – А кого боишься? – Старшину». И не только потому, что от него зависит твое повседневное благополучие: лишняя пайка хлеба и порция каши, новые портянки, а то, если сильно повезет, и новые сапоги. От него еще больше, чем от врага, на фронте зависят само твое существование, свобода и жизнь.
Но, оглядываясь назад, должен сказать, что самым главным было даже другое: вступать в сознательную жизнь мне пришлось в очень трудный период нашей истории, и то, что я был на войне, помогло мне сделать это с чувством выполненного долга, без комплекса неполноценности. Я был спокоен, уверен в себе, понимал цену многим вещам, поскольку уже с восемнадцати лет воочию видел и отвагу, и трусость, и смерть, и кровь, и товарищескую преданность, и предательство.
При этом хочу сразу же откровенно сказать, что мне с «моей войной» очень повезло. И не только потому, что остался жив, хотя и в моем случае это чудо, выигрыш по лотерейному билету; убить могли много раз немцы, да и шансы погибнуть от открытой формы туберкулеза, которым я заболел на фронте, были почти девяностопроцентные.
Повезло, во-первых, потому, что риск, а также физические лишения были в ракетной артиллерии все же меньшими, чем в танковых войсках в противотанковой или полковой артиллерии. Правда, у себя в полку я ходил в весьма смелых и рисковых: большую часть фронтовой жизни провел в артиллерийской разведке, а это значит – на передовой, часто в боевых порядках пехоты, при наступлении порой и впереди нее, пока не наткнешься на оставленную немцами засаду. Но тем не менее в артиллерии было менее опасно, чаще выживали, хотя и у нас многие погибли или были ранены.
Во-вторых, по-настоящему воевать мне довелось не в самое плохое (хотя и не в самое хорошее) для Советской армии время. В частности, не пришлось пережить больших отступлений, паники, окружений и сокрушающих дух поражений (у многих, чуть старше меня офицеров, с которыми я воевал, они надломили или совсем сломали психику) – позора нашей армии, государства, строя, который некоторые ревнители старого безуспешно пытаются отмыть до сих пор. Я оплакиваю вместе со всеми своими согражданами эту трагедию – она отнюдь не из тех, которые нельзя было избежать. Я разделяю боль всех и каждого, кто попал тогда «под колеса», и сделаю все, что могу, чтобы восторжествовала справедливость и с попавшими в плен или пропавшими без вести жертвами бездарного руководства перестали обращаться как с предателями. Но я благодарен судьбе, что она меня избавила от всех испытаний первых месяцев войны. И в то же время, не скрою, горжусь тем, что мне не пришлось собирать одни лавры в виде множества взятых городов и освобожденных стран, а также щедрого дождя наград, посыпавшегося к концу войны. Я видел войну все-таки в ее очень тяжелых измерениях – от Москвы осени 1941-го и очень трудного, полного риска 1942 года до 1944-го, – когда большой, часто неоправданно большой кровью, тяжело, но все более уверенно мы начали наступать, вернее, «контpнаступать», освобождая страну – от Курской дуги до Днепра, а потом за Днепр.
Но по порядку.
Почему и как я попал в армию?
Должен честно сказать, что в принципе я никогда не был «военным человеком», «военной косточкой», не мечтал о военной карьере. Но время налагало очень сильный отпечаток на каждого из моих сверстников, на каждого из нас.
Конечно, за всех говорить не возьмусь. Но что касается меня самого, то без советов и влияния семьи, друзей я уже с осени 1940 – зимы 1941 года пришел к выводу, что дело идет к войне и мне надо думать о своем будущем в соответствии с этой реальностью.
С начала 1941 года – для меня это было вторым полугодием последнего класса в школе – я определился: надо идти в военное училище. Поначалу меня почему-то привлекало Ленинградское училище связи. Я даже, помнится, послал туда письмо. Но потом приехал мой дядька, брат отца, – в 1941 году майор, начальник артиллерии танковой бригады, дислоцированной в Брест-Литовске. Он был заочником Академии имени Фрунзе, прибыл сдавать экзамены и меня уговорил идти не в связь, а в артиллерию.
Я подал документы в 1-е Московское артиллерийское училище имени Красина и был туда принят уже 21 июня 1941 года. Вначале оно специализировалось на тяжелой артиллерии, а затем было перепрофилировано на «гвардейские минометы», то есть на реактивную артиллерию, получившую в народе название катюш.
Но пока мы этого не знали. Зачехленные боевые установки катюш мы принимали за понтоны, а занимались учебой с 122-мм пушками и 152-мм пушками-гаубицами, хотя что-то подозрительное на территории училища – оно было как раз на углу Беговой улицы и нынешнего Хорошевского шоссе – мы замечали. Уж очень много «понтонов» появлялось у нас. А потом они внезапно исчезали.
В середине октября 1941 года обстановка в Москве обострилась. Мы, отгороженные от всего мира забором училища, ощутили это не сразу, хотя к боевой обстановке были уже приучены. Приучены бомбежками Москвы, начавшимися с июля 1941 года. Мы тушили пожары, стояли в оцеплениях, ловили «ракетчиков», якобы указывавших немецким пилотам цели (ни одного пойманного диверсанта такого рода я не видел), а то и просто спасались в траншеях. Особенно досталось в первую бомбардировку, когда рядом с училищем на рельсах Белорусской железной дороги горели и всю ночь рвались несколько эшелонов с боеприпасами.
Так вот, в один из тусклых, уже холодных октябрьских дней всю нашу батарею построили у штаба и по одному начали вызывать в кабинет командира. Там сидела комиссия – трое военных, двое штатских; с каждым из нас обстоятельно разговаривали. Дошла очередь и до меня. Спросили: «Товарищ курсант, если вам доверят секретную технику и возникнет угроза, что она попадет к врагу, сможете ли вы ее взорвать, рискуя собственной жизнью?» Я сказал: «Конечно смогу».
Меня отпустили. Потом из строя вместе с семью другими курсантами отвели в угол огромного двора училища, где за заборчиком стоял тот самый «понтон». И мне объявили, что я назначен командиром орудия, а остальные – мой расчет. Сняли с «понтона» чехол, под ним увидели некое подобие восьми рельсов, точнее, двутавровых балок, насаженных на конструкцию, которая двигалась на станине вверх-вниз и слева направо. Показали снаряд (или мину) – называлось все это почему-то «гвардейским минометом», хотя речь шла о ракете. Показали, как стрелять (из кабины, опустив на лобовое стекло броневой щиток и прокручивая за ручку маховичок специального устройства). Показали и заложенные на станине два ящика тола (25 килограммов каждый), которые следовало в случае опасности взорвать. Уже потом, на фронте, я подумал: зачем при этом сидеть на них и демонстрировать героизм? Включатель электрического взрывателя можно было отвести подальше в окоп или воспользоваться бикфордовым шнуром, а вовсе не кончать с собой. Но таким уж было время, оно требовало самопожертвования, а может быть, хотели вместе с секретной техникой уничтожать и тех наших солдат, которые ее знали.
На следующий день мы отправились куда-то по Волоколамскому шоссе, а потом – в сторону. И где-то стреляли. Я так и не понял – по врагу или это была учебно-демонстрационная стрельба (на огневой позиции присутствовала группа офицеров). Но сам залп никогда не забуду: оглушающий шум (сидишь ведь прямо под стартующими ракетами), огонь, дым, пыль. Машина содрогается при пуске каждой ракеты, а их на одной машине было шестнадцать.
А уже на следующий день нас вернули в училище, отобрали катюши, выдали карабины, и с утра до вечера пошла строевая подготовка. «Ать-два!», «Шире шаг!», «Смирно!» и т. д. и т. п. Мы не могли понять, чего от нас хотят. Другие рядом, под Москвой, воюют (у нас на территории формировались «коммунистические батальоны» и ополчение, которые уходили пешим маршем на фронт – до него было километров сорок – пятьдесят), а мы занимаемся ерундой! И никому не приходило в голову, что готовится парад.
7 ноября рано встали, пошли на завтрак – он был праздничным, дали даже белый хлеб и масло. Но не успели поднести ко рту – тревога. Построились и пошли. Прямо на Красную площадь – училище открывало парад. Я был правофланговым где-то в середине батальона. Волновался, даже немножко сбился с шага, но быстро исправил ошибку – еще до Мавзолея.
Запомнилось: низкая облачность (потому, наверное, и решились проводить парад), снег. Мы были в касках, снег таял в местах, где ободок крепился к стали, и потом замерзал. «В белом венчике из роз…» «Двенадцать» Блока были свежи в памяти. Подумал: праведники или мученики?
И совсем из другой области: всем участникам парада (как нам объявили – по приказу наркома, то есть Сталина) дали по сто граммов водки – половина граненого стакана. Мне тогда казалось – очень много…
Потом был получен приказ перевезти училище в Миасс (на Урал), и там под Новый год я закончил его лейтенантом. После этого – формирование боевой части, куда я был направлен, – вначале в Татарии, около городка Арск, потом в Москве. И наконец – эшелон на фронт. По дороге нас дважды бомбили, и именно здесь, на железнодорожных путях, мы понесли сильные потери.
А теперь я перенесусь в год 1990-й, май. Уже полгода я веду публичную полемику (вначале – с трибуны II съезда народных депутатов СССР, затем – в печати) с некоторыми нашими адмиралами и генералами (и даже одним маршалом) о сокращении военных расходов и вооружений и военной реформе. Генералы на меня злы как черти. Однажды вечером, 17 мая (я сижу с одним из своих заместителей и зашедшим гостем у себя в кабинете), звонит «вертушка» – телефон правительственной АТС. Снимаю трубку – чей-то голос: «Георгин Аркадьевич?» Отвечаю: «Да». Собеседник: «Я знаю, что у вас завтра день рождения, хотел бы поздравить, пожелать здоровья и успехов». Пауза. Я говорю: «Извините, не узнаю». Голос: «Это Дмитрий Тимофеевич Язов (то есть министр обороны, – Г. А.). У меня для вас подарок. Передо мной книга, в которую Центральный архив нашего министерства собрал документы или их ксерокопии, относящиеся к вашей боевой, военной биографии и истории вашего полка. Как вам передать?» Диктую адрес, говорю, что это недалеко от Министерства обороны. Отвечает: «Ну что ж, может быть, завтра и завезу сам».
И завез рано утром, меня еще не было на работе, так что приняла подарок секретарь. Подарок для меня действительно дорогой. Хотя присутствовавшие при моей телефонной беседе с Язовым гадали: что бы значил этот жест? И более конкретный вопрос: зачем военные товарищи по моему поводу полезли в архив? Не за «компроматом» ли? Я эти догадки отмел. Думаю, есть какие-то душевные узы бывших фронтовиков. А Язов – мой ровесник и воевал примерно в тех же чинах.
Все это я рассказал, чтобы было понятно, откуда у меня документы, которые буду цитировать. Так вот, из «Журнала боевых действий» 221-го отдельного гвардейского дивизиона (в нем я начал службу начальником разведки): «13 марта 1942 г. Разъезд № 65 Калининской ж.д. – убит машинист паровоза и сержант Владимиров из 2 батареи, где и похоронены, ранены старшина 2 батареи Фролов и гвардеец Довголюк, которые отправлены в госпиталь в г. Осташков».
«15 марта 1942 г. в 19.00, разъезд № 84, убитых и раненых нет, разбита боемашина».
Один убитый и двое раненых в первую бомбежку попали, между прочим, в беду, делая то же, что и мы все, – сбрасывая с платформ невзорвавшиеся небольшие, чуть больше ручной гранаты, бомбочки, которыми немецкие самолеты буквально засыпали эшелон. Одна из них взорвалась у кого-то в руках. Так что «моя война» могла закончиться уже в тот день и я бы даже не доехал до фронта…
Ну а потом – Калининский фронт, Степной и Воронежский, 1-й и 2-й Украинские. Началом был долгий тяжкий год оборонительных и отвлекающих наступательных боев в Смоленской области. Потом – наступление после Курской битвы до Днепра, форсирование Днепра южнее Качена, а потом, в декабре 1943 года, – у Черкасс (в 1945 году мне присвоили звание почетного гражданина этого города)… Там я тяжело заболел туберкулезом легких и был отправлен в тыл. Летом 1944-го был демобилизован как инвалид Отечественной войны II группы.
Как я воевал? Как мог. Но, судя по документам, переданным мне Д.Т. Язовым, неплохо. Может, и нескромно, но о войне, мне кажется, все же можно сказать, и я приведу отрывки из боевых характеристик.
Из «боевой характеристики», представленной командованием дивизиона 25 августа 1942 года (первая такая характеристика в деле): «Батарея, которой командует т. Арбатов, за период действий по борьбе с немецкими оккупантами показала хорошие результаты. Не было случая, чтобы фашистские гады уходили из-под огня батареи. Организацию, распоряжение и руководство при выполнении боевых задач т. Арбатов проделывает грамотно и культурно. 6 августа его батарея уничтожила свыше роты пехоты противника и одну минометную батарею. Личным примером храбрости учит подчиненных в бою».
Из «боевой характеристики» от 22 октября 1942 года: «За время своего пребывания в дивизионе т. Арбатов проявил себя как храбрый, стойкий, дисциплинированный, подтянутый, культурный командир. В боях с немецкими захватчиками т. Арбатов показал образцы мужества, при выполнении дивизионом боевых задач по уничтожению гитлеровских бандитов лично руководил дивизионным огнем. Культурный, знающий командир-артиллерист, владеющий в совершенстве своим делом, требовательный к себе и своим подчиненным, пользуется огромным авторитетом среди всего личного состава дивизиона. Тов. Арбатов рекомендуется на должность командира дивизиона». Это было лестное представление – в мои девятнадцать лет! Но назначения этого я тогда не получил, как узнал потом, из-за того, что в тюрьме как «враг народа» сидел мой отец. Впрочем, поскольку все это было от меня в секрете и саму характеристику-представление я впервые прочел в 1990 году, я даже не имел повода для обид и разочарований.
Из «боевой характеристики» от 14 апреля 1943 года: «С работой справляется, при выполнении боевых заданий разведки (я был в то время начальником разведки полка. – Г. А.) дает ценные данные, по которым не один раз давались залпы и уничтожена не одна сотня фашистов». И вместе с тем: «…недостаточно дисциплинирован, мало работает над собой». Но в заключение: «Авторитетом среди подчиненных пользуется, идеологически выдержан, морально устойчив». Я усиленно старался вспомнить, почему единственный раз – попреки. И потом, с помощью однополчанина, вспомнил. Как-то на переформировании (получали новую технику) делать было нечего, и мы вчетвером играли в карты – в преферанс. В комнату зашел дивизионный комиссар (он и подписал характеристику) – старый сухарь «с подпольным стажем», который долго прорабатывал нас за то, что мы – «картежники». И вот не удержался – вписал пару плохих фраз в боевую характеристику.
И последнее – на полгода позже, подписанное не комиссаром, а командиром полка, – представление к награде, «наградной лист» от 10 сентября 1943 года: «Энергичный, смелый и бесстрашный разведчик. За период пребывания в этой должности дал много ценных данных о противнике, по которым полк вел огонь. 4 сентября, находясь на передовом наблюдательном пункте, установил основные районы скопления противника в деревнях Гусань и Пилипенки, по которым полк произвел два залпа. После залпов наши части успешно продвинулись вперед и заняли эти пункты. 5 сентября Арбатов под сильным огнем противника, на открытой местности, презирая смерть, пренебрег опасностью, точно установил передний край обороны, после чего был дан залп. Наши части после залпа овладели высотой и продолжали продвигаться вперед».
Потом меня ожидали болезнь, долгие месяцы госпиталя, в июле 1944 года демобилизация. А полк, после Черкасс, уже без меня пошел на Корсунь-Шевченковскую операцию, на Бельцы и Яссы, Бухарест и Клуж, Сегед, Будапешт, Брно. И стал он Черкасским Краснознаменным, орденов Суворова, Кутузова и Богдана Хмельницкого 17-м гвардейским минометным полком.
Но прошу читателя извинить за невольные сантименты.
Сейчас же хотел бы сказать еще несколько слов о той роли, которую эти годы сыграли в моей последующей жизни. Конечно, они оставили эмоциональное, даже иногда сентиментальное отношение ко многому, с чем была связана военная служба в те годы – верности долгу, боевому товариществу, готовности бороться, пока хватает сил, – и в то же время демистифицировали армию, военную службу да и Отечественную войну, лишили их культивировавшегося у нас потом сверхромантического ореола. Ибо в армии я хорошо узнал и неприглядные стороны военных порядков (хотя тогда армия была у нас много чище, нормальнее, чем сейчас), в частности, какой простор они открывают для самодурства, унижения старшим по званию младшего, солдафонства, процветания серых, бездарных людей, протекционизма и т. д. Достоверно узнал, имея какие командные кадры (до полковника – с более высокими чинами у меня контактов не было, хотя там дело, видимо, обстояло еще хуже), мы вели войну, какие из-за этого несли лишние потери, вообще во что нам обходились победы.
В результате этого опыта и вопреки тому, что говорили обо мне мои оппоненты из числа генералов, критиковавших мои статьи о необходимости более радикальных сокращений военных затрат, я не стал «врагом» вооруженных сил, врагом армии. Но не мог уже говорить о них с воспитывавшимся долгие годы «придыханием», а потому, когда все послевоенное развитие и его венец – кризис восьмидесятых – девяностых годов – породили в армии и руководстве ею так много негативных вещей, не мог не выступить и с критикой. Особенно после того, как – столь явно – интересы военно-промышленного комплекса начали приходить в столкновение с интересами страны, народа.
Это привело к упоминавшемуся конфликту с частью генералитета, в котором противники мои проявили крайнюю агрессивность, а некоторые действовали в классическом для сталинских времен стиле политического доносительства и навешивания ярлыков. Я к этому был готов, когда начинал полемику, и своим решением вступить в нее тоже был вполне удовлетворен. Это помогло начать первую за многие годы публичную дискуссию по военным и военно-политическим вопросам и в то же время еще раз выявить, что и у нас находит свое проявление корыстный интерес военно-промышленного комплекса, что возможны попытки подчинить ему политику.
Сегодня я убежден, что демилитаризация нашего общества, как и демилитаризация международных отношений, является не только важнейшей предпосылкой прогресса, но и условием выживания человечества. Интерес к этим темам у меня, таким образом, давний. Собственно, первые сколь-нибудь творческие, а не описательные мои работы (статья и брошюра, написанные в 1955 году, то есть после смерти Сталина, когда уже можно было хоть о чем-то смелее говорить, но еще до XX съезда КПСС, снявшего некоторые запреты на творчество) были в значительной мере посвящены историческим судьбам милитаризма, его обреченности с точки зрения истории и ущерба, наносимого интересам общества.
Итак, в июле 1944 года я был выписан из военного госпиталя, стал инвалидом войны II группы, получал продовольственные карточки и пенсию около 900 рублей в месяц (90 рублей по деньгам до 1992 года – в тот момент достаточно, чтобы выкупать то, что полагалось по карточкам, а по рыночным ценам недостаточно, чтобы купить бутылку водки). И передо мной встал вопрос: что делать дальше? Семья жила небогато, но меня поддержать могла, и все вместе мы решили – учиться.
Собственно, об этом я думал давно, даже подобрал себе институт (точнее, факультет Московского университета). Еще на фронте, осенью 1943 года, в газете «Известия» прочитал объявление, что в университете открывается факультет международных отношений, и вслух, при товарищах, сказал: «Вот куда я после войны пойду». Они подняли меня на смех (по-дружески, конечно) – такими далекими казались и конец войны, и учеба, да и выживешь ли?
Сложилось все, однако, так, что год спустя я подавал документы на этот факультет (через несколько месяцев он стал самостоятельным институтом при Министерстве иностранных дел СССР). И был принят.
Начались студенческие годы – наверное, для каждого полные самых приятных воспоминаний. Я, как и большинство моих сверстников, – не исключение. Хотя годы были голодные и бедные. А к тому же разочаровали всех, кто надеялся, что уж после такой войны, после такой проверки народа на верность, на преданность Сталин пойдет на какие-то послабления и в экономической, и в политической, и в культурной сфере. Ничего подобного не произошло – очень скоро после Великой победы начались новые кампании проработок и репрессий.
В институте это ощущалось с особой силой – нас готовили для работы в области внешней политики, за рубежом или с иностранцами. Потому и надзор за нами был свирепейший. Я не помню таких длинных, дотошных анкет, как те, которые ежегодно приходилось заполнять в институте. И практически каждый год какую-то группу студентов арестовывали – когда уж очень усердно ищешь, почти всегда найдешь какие-то «грехи», тем более что по тогдашним правилам многого находить и не требовалось. «Вольные» разговоры на политические темы или слишком откровенный дневник, найденный осведомителем в общежитии, даже случайный контакт и беседа с иностранцем, затеянная неосмотрительным студентом, пожелавшим проверить, достаточно ли он уже знает язык, чтобы вот так поговорить, – этого было вполне достаточно для ареста и осуждения.
Почему Сталин вел себя так и после войны? Моя догадка: он, человек догматического склада, помнил, что массовое пребывание русских офицеров и солдат за рубежом после победы над Наполеоном родило настроения недовольства жизнью на родине и вольнодумство. И это было питательной почвой для оппозиционного движения, а потом и для попытки первого (если не считать крестьянских бунтов) в истории России революционного выступления – восстания декабристов. Насколько я могу судить, после Второй мировой войны таких бунтарских настроений среди возвращающихся из-за рубежа военнослужащих не было. А то, что они увидели другую, более благоустроенную жизнь, так это могло быть очень полезно – рождалось желание улучшить условия в собственной стране. Но такой ход мысли был, видимо, глубоко чужд Сталину. В общем, после войны продолжался тот же сталинизм с новыми страшными преступлениями – репрессиями в отношении целых народов, в отношении возвращавшихся из гитлеровских концлагерей (прямиком – в наши) военнопленных и т. д., а также новых уродливых черт, вроде возведенного Сталиным в государственную политику антисемитизма. И особенно отчетливым стало стремление оглупить народ, лишить его знаний об обществе и политике (до такой убогости наши общественные науки, пожалуй, раньше не низводились), открыть поход и против многих естественных наук (генетики, кибернетики и др.). И конечно же втиснуть в жесткие, уродующие ее рамки великую культуру великого народа. Все это на фоне заметно выросшего культурного и образовательного уровня населения – появились новые, грамотные, овладевшие основами знаний поколения. Может быть, это больше всего и пугало Сталина – ведь с народом, на 80 процентов неграмотным, как это было после революции, он себя, наверное, чувствовал много увереннее.
Вот в такой сложной обстановке оказалось мое поколение. Хотя все было неоднозначно. Образование мы получили совсем неплохое. Во всяком случае, в институте, в котором я учился, таких профессоров, как тогда, никогда больше не появлялось. Это были лучшие из сохранившихся представителей старой, блестящей плеяды российских ученых (многие из них вскоре подверглись гонениям).
Став студентом осенью 1944 года, я сделал выбор – специализироваться на изучении США. Мои американские знакомые меня потом не раз спрашивали: «Почему?» Мне кажется, это было вполне естественным. Шла война. США были нашим союзником, точнее, даже главным союзником. Отношение к США было у большинства моих соотечественников теплое, дружеское. Ну а кроме того – это понимали даже многие первокурсники, – США и СССР будут играть особую роль в послевоенном мире. Да и страна сама по себе была, бесспорно, очень интересной. Вот такие простые соображения и подтолкнули меня к первому шагу на долгом пути к тому, чтобы сделать изучение США своей профессией (full-time job). Пути тем более долгом, что в течение первых почти двадцати лет после окончания института я занимался Америкой только «для души», в свободное от другой работы время.
Пока же предстояло учить английский язык и массу других предметов и наук.
Но при распределении на работу после института в полной мере дала себя знать бюрократическая система, в которую он был вписан. Хотя я был одним из лучших студентов на курсе – получил диплом с отличием, за все пять лет на экзаменах – без единого срыва – удостаивался только высшей оценки да еще был фронтовиком, офицером, имел боевые награды, – меня никуда на работу не направили. Председатель комиссии (это был, насколько помню, тогдашний заведующий управлением кадров МИД СССР некто Силин) дал прямо понять, что загвоздка в том, что был арестован отец. В ответ на мое недоуменное замечание, что его ведь освободили и реабилитировали, он только пожал плечами.
Но, как потом оказалось, мне повезло. Последние полтора-два года, чтобы пополнить свой скудный бюджет, я прирабатывал рецензиями на книги, рефератами и переводами в только что открывшемся Издательстве иностранной литературы. И, видимо, его работникам приглянулся – они написали в институт письмо с просьбой направить меня в их распоряжение.
Вот так я туда и попал. И никогда об этом не жалел. Главной моей обязанностью было читать американскую, английскую и немецкую политическую, экономическую и философскую литературу, чтобы отобрать наиболее интересное для перевода и реферирования в «закрытых» (предназначенных для руководства) изданиях. За всю свою остальную жизнь я не прочел столько политических книг, сколько за эти четыре года.
Издательство, между прочим, оказалось довольно необычным учреждением. Создано оно было в 1946 году по инициативе Сталина. Главная идея – и это для меня одно из оснований считать, что в конце войны и сразу после ее окончания он не планировал конфронтации, надеялся сохранить отношения какого-то сотрудничества с Западом, – была в том, чтобы открыть более широкую дверь в Советский Союз знаниям, накопленным в мире, а также мировой культуре.
Издательство замышлялось как гигант: четырнадцать редакций по всем отраслям знаний – от физики и математики до экономики и международных отношений, а также редакция художественной литературы. Оклады работников были в два-три раза выше, чем в других издательствах, включая Политиздат, напрямую подчиненный ЦК КПСС.
Издательству щедро ассигновали конвертируемую валюту – мы выписывали больше периодики и книг, чем кто-либо в СССР.
Но и добавлю: директором был назначен довольно известный в то время ответственный функционер из аппарата ЦК КПСС, восходящая «идеологическая звезда» Борис Сучков.
К тому времени как я начал внештатно работать в издательстве и познакомился с его работниками (для этого надо было пройти специальную процедуру «засекречивания», допуска к секретным документам и литературе) – по-моему, это был конец 1947-го или начало 1948 года, – там уже многое слиняло, поблекло, стало ясно, что первоначальные планы не реализуются, во всяком случае в изначальном виде. Изменились международная ситуация и политическая обстановка в стране. Шла «охота на ведьм», все свирепее становилась цензура. Выпускать зарубежную литературу общественно-политического характера становилось все сложнее. Вместо открытой двери получилась замочная скважина – во всяком случае, в этих сферах знаний.
В довершение всего арестовали директора издательства Б. Сучкова (потом его, конечно, реабилитировали) и его заместителя С. Ляндреса (отца много позже ставшего известным литератора Юлиана Семенова). И стало издательство обычным учреждением, только что иностранной литературы там было больше да должностные оклады выше.
В издательстве я работал до 1953 года (мне там стукнуло тридцать лет, так что на место юности уже пришла зрелость). В том же году умер Сталин. О том, что последовало за его смертью, – ниже.
Заключая эту главу, хотел бы (интересно и самому) дать оценку тогдашнему состоянию собственного сознания. Кем, чем я был в этом смысле? Если использовать классификацию, которую придумал мой отец, я, конечно, не был фанатиком и не был карьеристом. Не стал я и циником. И без всяких оговорок признаю, не был «тайным», скрывавшим в чулане свои взгляды инакомыслящим, маскирующимся под лояльного коммуниста «прогрессистом» и «реформатором».
А был я, как и большинство других, «разумно верующим». Веру эту я получил в семье и в обществе, взошла она на дрожжах очень хороших, добротных идеалов социализма, восходящих своими корнями к раннему христианству. Видному австрийскому экономисту и ярому противнику социализма, лауреату Нобелевской премии Фридриху фон Хайеку принадлежат слова: всякий, кто верит в социальную справедливость, уже наполовину социалист. (Привлекательность социалистической идеи, может быть, как раз и оказалась для нее величайшей опасностью, позволяя властолюбцам и тиранам так долго этой идеей прикрываться.)
В этом плане, повторяю, я не отличался от большинства людей моего возраста и моего круга. То, о чем я писал в этой главе – ранние непосредственные впечатления от Запада и фашизма, равно как от сталинских «чисток», задевших и нашу семью, война, неплохое образование, основательное знакомство с послевоенной зарубежной общественно-политической литературой, – может быть, лишь заложило какие-то основы, благоприятные для эволюции моих взглядов в направлении, которое много позже начали называть «новым политическим мышлением».
Помогло этому и то, что мой уровень критического отношения к сталинизму по причинам, о которых говорилось, был несколько выше среднего. Меньше у меня было и ложных представлений и предрассудков как насчет Запада, так и насчет своей страны. И меньше было иллюзий. Ну и, конечно, свою роль сыграло то, что мне позднее довелось поработать с интересными творческими людьми, в сильных творческих коллективах.
Пробуждение
Когда умер Сталин, я в Издательстве иностранной литературы буквально «доживал» свои дни. По причине ареста в январе 1953 года органами государственной безопасности одного из моих подчиненных (потом его, разумеется, реабилитировали) на мне висело строгое партийное взыскание за «притупление политической бдительности» – одно из самых зловещих для тех лет обвинений. Дело при этом стремительно разрасталось – от инстанции к инстанции мне «добавляли». Началось с указания и предупреждения, а дошло, на общем партийном собрании, проходившем в присутствии мрачно молчавших представителей Московского городского комитета партии и ЦК КПСС (его представляла – помню эту весьма красноречивую фамилию и сейчас – некая Мрачковская), до строгого выговора с предупреждением. И, как я узнал, райком планировал исключить меня из партии, а дирекция издательства – снять с работы. Если бы не крутая перемена политической обстановки, меня ждали бы эти, а может, и еще более суровые испытания. В 1953 году, похоже, начинался новый 1937-й – ставший для моей страны символом безжалостных массовых репрессий, уничтожения миллионов ни в чем не повинных людей.
Так что оставаться безразличным к политике я и по личным причинам не мог, даже если бы захотел. И потому тогдашнюю обстановку запомнил очень хорошо.
Люди опытные (в их числе был мой отец, скончавшийся год спустя) не могли не обратить внимания, в частности, на тональность состоявшегося осенью 1952 года XIX съезда партии, на некоторые темы и даже лексику отчетного доклада, с которым выступил Георгий Маленков. Они удивительно напоминали риторику 1937 года, когда тоже подчеркивалась необходимость укрепления партийной дисциплины и улучшения кадровой политики, усиления критики и самокритики. На размышления наводило и создание наряду с широким президиумом ЦК «узкого бюро» – явно замышлялись крупные перестановки в высших эшелонах власти.
В конце 1952 – начале 1953 года печать – особенно передовые статьи газеты «Правда», игравшие роль своего рода камертона для всей советской пропаганды, – начала пестрить терминологией 1937 года. Вновь и вновь повторялись заклинания о «капиталистическом окружении» (это в условиях, когда столь разительные перемены произошли во многих странах Европы и в Китае!), о «законе», согласно которому классовая борьба обостряется по мере успехов социализма, а действия врагов становятся все более изощренными.
Ну а после публикации в январе 1953 года статьи о «врачах-убийцах» и материалов, прославлявших «разоблачившую» их доносчицу Лидию Тимашук, в средствах массовой информации началась настоящая истерика, очень серьезно отравившая политическую и нравственную атмосферу в обществе, раздувавшая массовый психоз, бывший и в тридцатых годах постоянным спутником массовых репрессий. О том, что к ним уже велись соответствующие приготовления, я потом узнал от своих коллег по издательству, приглашенных, а точнее, возвращенных после смерти «великого вождя» на работу в органы государственной безопасности[1 - Один из них, так сказать, мой «подельник» – проходивший по одному со мной партийному делу Борис Манойлович Афанасьев, болгарский революционер и советский разведчик, изгнанный в 1948 году из разведки и потому оказавшийся в издательстве. Когда умер Сталин, его пригласили на прежнюю работу. Он вскоре, правда, вышел в отставку и еще много лет – вплоть до смерти – работал заместителем редактора журнала «Советская литература». В 1954 году он мне рассказал, что по своей короткой «второй» работе в КГБ достоверно знает: в начале 1953 года были получены предписания увеличить в связи с предстоящим «наплывом» заключенных «емкость» тюрем и лагерей и подготовить для перевозки заключенных дополнительное количество подвижного железно дорожного состава. По его же словам, разрешение бить и пытать подследственных, после 1937 года в течение многих лет остававшееся в основном «монополией» центра, было снова дано всем. Словом, в последние месяцы жизни Сталина карательный аппарат готовился к новой волне массовых репрессий.]
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: