Антон Уткин.

Тридевять земель



скачать книгу бесплатно

– Чувство правды в тебе велико, потому-то ты и не можешь примкнуть ни к какой партии, – сказал ему как-то Траугот. – Несомненно одно – наш дряхлый Polizei Staat, наш бюрократический строй доживает свои последние месяцы. У него два наследника – конституционализм и славянофильский уклад. Посмотрим, чья возьмёт.

* * *

Менее чем за полгода на курсе сложилась небольшая компания, члены которой не имели каких-то опредёленных идеалов, кроме тех, которые свойственны всем немного неглупым и не чёрствым сердцем людям. Душой этой компании был Николай Траугот, сын богатого саратовского землевладельца. Сергей Леонидович хаживал к Трауготу не ради участия в спорах, а просто ради товарищества, попить пива и развеять одиночество. В спорах участие брал редко, больше слушал, что говорят другие. Траугот обладал качеством, удивительно редко встречающимся среди людей: оценивать то или иное предприятие не по идее, за ним стоящей, а с точки зрения практического смысла, и это сближало с ним Сергея Леонидовича. Его не интересовало, соответствует ли самодержавие той или иной идеологии, или, наоборот, с ними непримиримо. По его мнению, все виды государственного устройства имели лишь относительную ценность.

Покупали в складчину фунт чаю, несколько фунтов колбасы – молодость ведь неприхотлива – и обсуждали творящиеся вокруг невероятные события. Над столом полыхала молочным светом лампа-молния, и здесь уже поднимались премудрости самые что ни на есть вселенские. По слухам, передаваемым "Нашей Жизнью", на одном частном совещании несколько членов Комитета министров довольно решительно поставили вопрос о крестьянской реформе в смысле необходимости полного уравнения крестьян в правах с прочими гражданами.

– Ну, это уже будет шаг к конституции, – заметил Траугот.

Здесь Сергей Леонидович, всё больше помалкивающий, позволил себе небольшое замечание:

– Помните, как это у Эртеля в "Волхонской барышне": "А насчёт либерализма я тебе вот что скажу, друг любезный. Есть у меня одна барыня знакомая. Тоже большая либералка. Та не только конституции – республики требует. Только, говорит, чтобы мужика этого противного не было".

И тут же Незведский, родственник министра народного просвещения графа Ивана Толстого, склонил разговор ко вселенской широте.

– Я часто задаюсь вопросом, – проговорил он задумчиво, – отнесённые судьбой к северному полярному кругу, в пустые холодные равнины, суровые леса и безводные степи, могли ли мы рассчитывать стать тем, чем мы стали? Без южного солнца, без тёплого моря, без традиций античной цивилизации?..

– И кем же мы стали? – перебил его со смехом Траугот, бросив на Сергея Леонидовича взгляд, полный иронии.

– Мне кажется, обычные рассуждения о разнице между Европой и Россией скользят только по поверхности вопроса, не проникая в его глубь, – снова осмелился высказать своё мнение Сергей Леонидович. – А между тем он всем психологам русской души широко известен, этот факт. Из всех стран Европы одна лишь Россия не входила в состав Римского мира.

Вот почему так странны слова об отсталости России. Да как же ей не быть отсталой, когда Италия, Франция, даже Германия, хотя и в меньшей степени, имеют под собою культуру Эллады и Рима, и так как история Рима не кончилась, а продолжается новыми народами Европы, то Россия, возводя здание своей истории, всегда находилась, продолжает находиться, а может быть, и останется вечно в крайне невыгодном положении – она строит без фундамента.

– Старо как мир! – из полутёмного угла раздавалось возражение ещё одного юного мудреца, сделанное голосом, как будто утомлённым бессилием человеческого ума. – Нет никаких других причин, по которым бы римское право могло быть поставлено выше индийских законов, а древнееврейский Завет выше прочих законодательств Передней Азии, если бы теория естественного права не придала первому оттенок превосходства и если бы моральные заповеди не получили бы столь ясного и непреложного значения во втором. Находясь под обаянием римского права, мы забываем, что право это и в настоящее время регулирующее юридические отношения во всей западной Европе, исходит из небольшого числа арийских обычаев, которые были изложены в письменной форме в пятом столетии до Рождества Христова и сделались известными под именем законов Двенадцати таблиц…

* * *

В Казани философию права читал ординарный профессор Николай Петрович Сорокин – совсем ещё не старый, сухопарый человек. Сорокина любили за простоту, предельную ясность изложения и известный либерализм, хотя наиболее проницательные из его слушателей усматривали здесь скорее кокетство, драпирующее здоровый консерватизм. Внешность его совсем не вязалась с представлением о почтенном учёном, и облик его скорее вызывал в воображении фигуру ротного командира кадетского корпуса. О нём знали, что он был воспитанником Юрьевского университета. После сдачи магистерского экзамена его командировали в Германию, и в Геттингене некоторое время он занимался под руководством знаменитого тогда теоретика права Рудольфа фон Иеринга. Научные взгляды своего наставника он совершенно не разделял, однако видел в нём образец рыцаря науки и не уставал подчёркивать это своё впечатление.


Милостивые государи!

Курс своих лекций мне хотелось бы начать с напоминания, что настоящее время выдвигает на первый план одно ясное и непреложное методологическое требование, настаивающее на связи философии с эмпирической наукой. Философия права должна иметь предметом своего изучения тот же самый положительный материал, что и юриспруденция. Задача философии вообще заключается не в том, чтобы противопоставлять миру действительности свои построения, а в том, чтобы понимать существующее как оно есть. Поэтому и философия права должна заниматься правом действительно существующим. Обобщение конечных выводов, доставляемых специальными юридическими науками, – вот её настоящая задача. Она должна стать частью положительной юриспруденции. Прежнее идеалистическое направление должно быть отвергнуто вместе с тем идеалистическим взглядом, согласно которому наряду с правом положительным существует ещё какое-то право естественное, или, если угодно, рациональное. Относить понятие права к идеальным требованиям ошибочно и произвольно. Если же устранить эту неправильность, то от соответствующих научных стремлений останется лишь интерес к идее, которая воплощается в положительном праве. Здесь мы будем иметь дело не с чем-то различным от действительного права, а с его существенным моментом, с его собственной субстанцией. Нельзя также удерживать раздвоения философии права и юридической науки в том смысле, чтобы к первой относить рассмотрение содержания, а ко второй – изучение формы права. Разграничение в праве этих двух моментов настоятельно необходимо, но ни юриспруденция, ни философия права без ущерба для своих целей не могут заниматься исключительно каким-нибудь одним из них. Наконец, всякие иные попытки обособления философии права должны быть признаны несостоятельными, ибо ни философия в том или другом виде не способна обойтись без изучения конкретного юридического материала, ни этому последнему не обойтись без её обобщающих указаний.

Поэтому упрёки правоведам в стремлении заменить теорию права его историей, как это сделал наш известный философ Владимир Соловьёв, следует признать напрасными. Почти все, писавшие об источниках права, старались свести их к какому-либо одному началу: к внушению свыше, к прирождённому природному чувству или к разумно понятой личной или общественной выгоде. Все нравственные, а, следовательно, и правовые побуждения одними приписывались сверхъестественному вдохновению, тогда как другие видели в них развитие правильно понятой выгоды. Совершенно верно замечает Иеринг, что и в исторических исследованиях современная юриспруденция сохраняет чисто догматические приемы, изучая лишь системы норм, не приводя их в связь с жизнью. А между тем без общих отправных пунктов и без знакомства с жизненной средой, среди которой вырастает право, представление о нём будет неполно. Чтобы верно судить о каком-либо праве, нельзя останавливаться на отдельных его определениях, но следует восходить к принципиальному его пониманию.

Пухта в своей "Энциклопедии права" выражает это противоречие следующим образом: "Думали различать так называемое положительное и философское правоведение таким образом, что первое имеет дело с действительным правом, следовательно, с чем-то положительным и историческим, философия же права занимается правом, которое не дано в действительной жизни и которое она сама выводит из постулатов всеобщего разума, следовательно, правом, не имеющим истории, но проистекающим вечно неизменным из законов неизменного разума. Это право называли естественным, а также рациональным правом. Такая философия права, насколько она была верна себе, в действительности не имела своим предметом права, могущего иметь своё начало только в свободе, но она также не была и философией, ибо только то, что имеет историю, может быть предметом философии. Право, как член целого, имеет в нём и с ним свою историю, и прежде всего философии права предстоит указать, как этот член мирового организма произошёл из целого, как возникло право вообще, каким образом человечество дошло до права».

Один наш известный учёный утверждает, что "принцип сам по себе, пока он не создан юридической мыслью, не есть реальная величина". Не хочет ли он сказать, что ничто не свидетельствует о том, чтобы юридические нормы, момент исторического происхождения которых ещё не открылся перед нами, на самом деле не имели нужды переживать его? Однако наш исторический опыт восстаёт против подобного утверждения. Законы или правила, установленные каким-либо народом в известную пору его истории, в соответствии с обстоятельствами и представлениями времени, составляют одну область исследования. Законы и правила, которые существовали у них раньше, доставшись по наследству от более древнего периода, и были только более или менее изменены, чтобы согласоваться с новыми жизненными условиями, составляют другую область, совершенно отличную от первой. На истории и философии права и этнографии лежит обязанность установить прочную связь между двумя этими областями, несмотря на пропасть, разделяющую их, – пропасть, в которую постоянно падают доводы моралистов и законодателей. И если принцип, не созданный юридической мыслью, не есть реальная величина, то такой величиной вполне может стать момент возникновения самой юридической мысли.

Вполне последовательно было бы осудить с этой точки зрения прежнее идеалистическое направление, которое заявило притязания на особую научную область. Однако существуют идеальные требования, имеющие значение для права в силу связи его с нравственностью и которые принято определять в качестве высших критериев для оценки права. В последнее время, главным образом в Англии и Германии, раздались сильные возражения против того, чтобы смотреть на право как на политическую догму, и против этого нечего было бы возразить, если оставить в стороне тот факт, согласно которому естественная доктрина и до сей поры обнаруживает удивительную живучесть. Значит, вправе предположить мы, идеи, положенные в её основу, отличаются чем-то таким, с чем нелегко расстаться человеческой душе и что они имеют более глубокие основания, чем взгляды какой-либо эпохи…

* * *

В Дмитровскую субботу, 8-го сентября Преображенская церковь представляла особый вид: скамейки и столики были заставлены «канунами» – небольшими горками, в виде могильной насыпи, из жёлтых восковых свечей; всё годное пространство занимали блюдца, горшочки и даже чайники с отбитыми рыльцами с кутьёй из риса с изюмом. В церковных углах и на паперти притулились узелки с закуской и поминальными блинами. Слышалось монотонное пение дьячка, стоял сильный запах ладана, в толпе поблёскивали молитвенно настроенные и печальные глаза. При возглашении «вечной памяти» где-то в углу раздалось всхлипывание, скоро перешедшее в громкое рыдание…

Спустившись с паперти, Александра Николаевна зашла далеко за алтарь. У ограды под серыми камнями лежали тут муж, свекровь со свекром и какие-то совсем уже далёкие их пращуры. Мальчик-алтарник зажигал свечи и подавал их Александре Николаевне, а она осторожно пристраивала их в пересохшей траве у надгробий, с трудом вдавливая в твёрдую землю. В безветренном воздухе свечи горели прямо, и это успокаивало её душу. В этих именах, высеченных в неподатливой плоти могильных камней, прошла вся её жизнь. Со свекровью она не ладила, но там, положа руку на сердце, не было ни войны, ни мира, зато свекра Воина Фёдоровича Александра Николаевна любила, и ей казалось, что испытывать к нему какие-либо иные чувства было немыслимо.

Изувеченный в Севастополе, за ранами вышедший из службы по невозможности продолжать её, едва не дослужившись до адмирала, дедушка Павлуши и Сергея жил в Соловьёвке с окончания Восточной войны. Когда мало знакомые гости появлялись в доме, дедушка был утончённо любезен, одинаково ровен со всеми, но спешил усесться за свои любимые, старинные пасьянсы, и сам имел вид скорее гостя, а не хозяина. В движениях его вообще сквозило само достоинство хорошо воспитанного военного человека былых времен, не дающего себе опускаться в отставке, при том без признака рисовки или какого-либо жеманства. Воин Федорович умел молчать в обществе, особенно при дамах, но выслушивал собеседника с особой, естественной грацией, которая только подчёркивала достоинства его наружности. Так и веяло в иные минуты общения с ним эпохами императоров Александра и Николая Павловичей. Трудно было втянуть его в общий разговор, ещё труднее – вызвать на воспоминания о прошлом, о Севастополе, о его личных подвигах. Долгие годы прослужив под началом адмирала Лазарева и даже состоявший одно время его флаг-офицером, дед куда охотней говорил о своем знаменитом начальнике, и тут память его неистощимо извлекала на всеобщее внимание множество случаев, происшествий и анекдотов.

Один только раз Воину Фёдоровичу изменила его обычная невозмутимость. Дело было во время Балканской войны.

В 1875 году вспыхнуло восстание против турок в Боснии и Герцеговине, к которому скоро присоединилась и Сербия. Восставшие, вынужденные взяться за оружие варварством своих угнетателей, как известно, не рассчитали своих сил и были разбиваемы турецкими войсками, подвергаясь ещё более жестоким истязаниям. Об этом подробно сообщали газеты. Сербский митрополит Михаил распространил послание, в котором не жалел красок для описания турецких жестокостей. Сообщая, как турки живых людей сажают на кол или жарят на огне, привязав к вертелу, как убивают детей или обливают их кипятком в насмешку над крещением, почтенный архипастырь слезно умолял русских единоверцев о помощи. Черногорский митрополит Илларион также обратился с пламенным воззванием к России. Он писал, что более двадцати пяти тысяч герцеговинцев разрозненно перешли черногорскую границу, и голодные, босые, ищут пристанища в черногорских селах, жители которых не имеют возможности их приютить и накормить. Московский Славянский комитет, после Высочайшего разрешения открыть в России подписку в пользу славян, горячо призвал всех к помощи несчастным. Всё это с жадностью читалось в городе и в сёлах, и русские обыватели начали пробуждаться от обычной спячки. В 1876 году общественное возбуждение дошло до такого же подъёма, какой появился после Манифеста 19 февраля.

Земская управа разослала приглашения к пожертвованиям и многочисленные подписные листы. Все живо откликнулись на эти призывы. И горожане, и жители ближайших сёл толпами осаждали управу, принося деньги, холст, бельё и корпию. Чиновники разных учреждений вытряхивали свои скудные карманы, и по их подписным листам ежедневно поступали десятки рублей. В течение нескольких месяцев через управу прошло больше десяти тысяч пожертвованных рублей. И деньги, и кипы снесённого белья еженедельно отправлялись митрополиту Михаилу или тогдашнему сербскому министру Ристичу.

Когда однажды поток пожертвований замедлился, а деньги в Сербию нужно было выслать скорее, глава земской управы Алексанов поехал к архиерею, надеясь, что он выручит из беды. Известно было, что он без затруднения мог бы пожертвовать несколько тысяч, однако скромные ожидания главы управы и Воина Фёдоровича ограничивались сотнями. Оба они были любезно приняты, изложили положение дел, упомянув о последних ужасных известиях из-за Дуная.

Смарагд слушал, перебирая свои чётки. Когда они замолчали в ожидании ответа, он сразу поднялся, как бы желая показать, что аудиенция окончена, и сурово произнес: "Нет, извините. Это нас не касается. Мы люди не от мира сего". И с этими словами он поднял руку для напутственного благословения. Едва сдержав негодование, посланцы общества вышли на улицу, и только там Воин Федорович дал волю своим чувствам…

* * *

Выйдя из-за церкви, охваченная воспоминаниями, Александра Николаевна не сразу обратила внимание на солдата, стоявшего слева у паперти. В страшной маньчжурской папахе, космы которой налезали ему на глаза, поначалу он был неузнаваем.

– Ты ли, Дорофеич? – пригляделась Александра Николаевна, и заметила ещё, что на полушубке его красуются два георгиевских креста.

– Я самый, сударыня, – широко улыбнулся Дорофеич, и пшеничные его усы, похожие на спелые колосья, от движения румяных щёк растопорщились, раскустились и стали горизонтально.

– Так, значит, насовсем? – уточнила Александра Николаевна.

– Точно так-с, привёл Господь демобилизоваться, – сказал Дорофеич строго, сурово, солидно, из деликатности стараясь по возможности скрыть своё удовлетворение. – Вчистую. Всё, отвоевались.

– Уж и страшно, небось, было? Вон, смотрю, геройский ты мужик, – и Александра Николаевна глазами указала на кресты.

– Это за Ляоян, – скосив глаза себе на выпуклую грудь, пояснил Дорофеич. – А страшно или нет – всяко бывало… А иной раз, сударыня, в обиходной жизни больше страху наберёшься, – шутливо заметил он, набивая свою трубку махоркой, – известно, мирное время, ну, дума-то наша и бродит, да часто сама нас и пужает… А на войне нетути времени думать: пули свистят, пушки грохочут, дымный смрад, стон… – так и дерешься, словно бешеный, пока и тебе не влепят, а тогда уж, точно, страх проберёт… Вот мне выше локтя прокололи левую руку… Э-эх, всего-то было на нашем веку, – задумчиво следя за дымком соей трубки, протянул Дорофеич. – Слышно, сынок ваш в плену? Так вы, сударыня, не огорчайтесь. Оно, конечно, претерпеть придётся там что, да зря его там никто не обидит, уж будьте покойны. Потому как японец порядок любит.

– За паренька спаси вас Бог, что не оставили своей милостью, – спохватился Дорофеич и даже снял свою папаху, как в старые времена.

Александра Николаевна только махнула рукой.

– Что ж ты, на хозяйство? – поинтересовалась она. – Или ко мне обратно?

Дорофеич вздохнул и глянул на церковный купол.

– Не, – сказал он. – К брату поеду. На фабрику.

– Ну его, тоже, к ляду в болото хозяйство это… – с досадой добавил он. – Ворочаешь-ворочаешь, ломаешь-ломаешь, а всё не сыт-не голоден.

* * *

Те из студентов, кто имел в столице хоть каких-нибудь родственников, пользующихся малейшим влиянием, а, значит, способные пересказывать сплетни, подслушанные в кондитерских, ошеломляли сокурсников новостями одна другой краше. Говорили, что царь с семьёй живет в Петергофе, чтобы удобнее морем было бежать за границу. Передавали, что когда Глазов обратился за помощью к Витте и Трепову, указывая, что власть в университетах захватили буяны-анархисты, последний ответил в том духе, что когда ваши студенты начнут бунтовать на улице, я их усмирю, а если они бунтуют в стенах университета, то это дело подлежит университетским властям – на это и дана автономия. Нездведский по секрету сообщал ошеломительные подробности обсуждения в Совете министров земельного проекта Кутлера, державшегося в строжайшей тайне ввиду деликатности вопроса: допустима ли вообще насильственная экспроприация собственности более обеспеченных граждан государства в пользу малоимущих. На возражения министра внутренних дел и министра юстиции, что невозможно колебать такой основной принцип юриспруденции, как право собственности, на котором стоит мир, председатель Совета Витте разгорячился и будто бы отвечал следующей тирадой: «В юридических науках я хоть и не сведущ, но не признаю вообще существования решительно никаких непреложных принципов. Какие-то римляне когда-то сказали, что право собственности неприкосновенно, а мы это целых две тысячи лет повторяем, как попугаи; всё, по-моему, прикосновенно, когда это нужно для пользы общества; а что касается интересов помещиков-дворян, то я считаю, что они пожнут только то, что сами посеяли: кто делает революцию? Я утверждаю, что делают революцию не крестьяне, не пахари, а дворяне и что во главе их стоят всё князья да графы, ну и чёрт с ними – пусть гибнут. Об их интересах, об интересах всех этих революционеров-дворян, графов и князей, я нахожу, правительству нечего заботиться и нечего поддерживать их разными римскими принципами, а нужно спокойно рассудить, и не с точки зрения римских принципов и интересов отдельных личностей».

– Вот это я понимаю! – услышав рассказ однокурсника, удовлетворённо воскликнул Траугот, поднимаясь со своего места и потирая крепкие руки. – Вот это браво! Вот это я понимаю!



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20