banner banner banner
Уйти. Остаться. Жить. Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались». Том III
Уйти. Остаться. Жить. Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались». Том III
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Уйти. Остаться. Жить. Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались». Том III

скачать книгу бесплатно


затылок, спину рвут на полосы.

Я ощущаю липкое и гадостное:

как встречный обернувшимся становится,

и влазит взгляд в меня – как градусник…

Пытаюсь быть приветливым и лживым,

посмеиваюсь тихо над собой.

Но чувствую, как в теле моём жилы

вдруг застывают проволокой стальной,

и клонит в сон…

Время и место действия

Место, в котором живу, ничем не отмечено.

Чтобы его не забыть и не спутать с другим,

словами столблю, отождествляю с вечером,

глухим и невнятным, будто сквозь зубы гимн

или ругательство, если погода как тряпка сырая.

А все перемены места – общие чем-то с золою:

когда, срывая черёмуху, – ветер срываю,

к другу в дом заходя, – оказываюсь под землёю.

Время, в котором живу, непримечательно.

Кровь? Но ведь кровь бежит во времени всяком,

иначе это не время. А крики – то же молчание,

ибо не сказано главное, что человек – это слякоть,

суть необретшее форму состояние мира… Соврать бы,

назвать человека венцом (хотя б деревянного сруба).

За неимением лучшего любить остаётся собратьев,

хотя бы уже потому, что есть в них что-то от друга.

Душа, что во мне и во вне, обычна и заурядна, —

пространство, себя пожирающее с первобытным рыком, и

есть небо ещё – но не звёзды – потери его озаряют,

высвечивая перспективу: осколки, остатки и рыхлое.

А в общем-то, бред о душе иссушает нас: сух

становится вдруг разговор, коснёшься лишь полога светского,

за коим таится такое – произнесённое вслух,

испепелило бы Вечность, на память оставив сиесту нам…

Как это соединить? И кто будет в этом селе,

где небо разъято с Душой, не пачкает руки земля?

Есть лишь невозможность признаться во всём самому себе —

идущая и приходящая дорога в самого себя.

Уравнение с одним неизвестным

Бесконечная пропасть неба, пока не появится птица

или с поверхности океана тихое облако не воспарит…

А мир – если судить по мне – вовсе не изменился:

не добр и не зол – но отзывчив. До той поры,

пока не утрачена связь. А всё, что потеряно, – не потеряно,

оно скрывается от меня в противоположном:

друг – в недруге, в Боге – боль… И я не стучу по дереву,

говоря о возможном конце, ибо и он возможен.

Знакомая смерть, повторяясь, стала числом. И если

служит распятье Христа деревянным плюсом,

то значит, что этот мир – уравненье с одним неизвестным:

действительно ли искупила грехи наши смерть Иисуса?

…А мир остаётся прежним – неотвратим. Оказалось,

что зло и расплата за зло уравновешены. Незачем

пенять небесам, что невинные несут за него наказание.

Бог не лепил человека – Бог лепил человечество.

Но разуверился в нём – и скомкал глину животную.

Когда человек недолепленный Создателя вновь повстречает?

За что – за какие заслуги – приходит весна ежегодно? —

будто весёлый палач без топора… Всё сначала:

можно принять в темноте голову за булыжник

и убедиться – об стену – в прочности этакой унии…

Наверное, появилось нечто – нечто, что больше жизни,

и просто люди ему имя ещё не придумали.

Ольга Балла. Глагол несбывшегося времени

© Ольга Балла, 2023

Поэтическая речь Александра Банникова натянута между полюсами испытанных поэтом влияний – столь же разных, сколь и характерных для его поколения и времени. Разные голоса, стилистические манеры, модели поэтического поведения, внутренние цитаты, с трудом, если вообще, образующие цельность, не столько взаимодействуют внутри этой речи, сколько конфликтуют друг с другом, спорят, выталкивают друг друга.

Здесь можно расслышать то Маяковского – почти неизбежного для взрослевших в советское время:

Через ущелие боли моей головы

дует сквозняк прегрешений всего человечества,

то фольклор (а вслед за тем и русский рок, как раз начинавшийся в его время):

Тут пятый – тёмный – угол по-вороньему каркнул,

а валенок спрыгнул с печи – да плясать давай…

Иногда он очень напоминает своего чуть старшего ровесника и тёзку Башлачёва:

..закваска вина и любви, убийства и похоти – жажда.

Я впился в неё исподнизу голодною трещиной

и будто бы кровью чужою губы испачкал,

потом превратился в сплошные жадные губы…

А ночь, перейдя за третью – последнюю – пачку

сухих сигарет, пошла внезапно на убыль.

На другом полюсе явно усвоенных им влияний – «бродская» нарочитая рассудочность (замедляющая стремительное внутреннее движение – не без насилия над ним): «Возраст есть геометрия – измерение пройденного расстояния»; «бродские» длинные строки (в которых он несколько вязнет), переламывающие слово посередине:

Следует, смерть для неё – это предел, нарисованный

мелком берцовой кости – очертание мета-

физической вечности, состоящей из лет.

И анжамбеманы:

Ответный мой кивок —

есть завершение приветствия знакомцев,

как говорится, шапочных,

демонстрирующие «бродский» показной цинизм: «Так, женская нога – всего лишь снятый / с неё чулок – и ничего нет под чулком»; иногда – прямо-таки интонационные цитаты из тогда ещё живого и не канонизированного классика: «Нет, в наше время папироса значит больше, / чем насыщенье этой папиросой».

Кто и что ещё? Может быть, Высоцкий, тоже почти неизбежный для родившихся в шестидесятые; может быть, авторская песня с её нарочитой, принципиальной неформальностью, как бы неумелостью как гарантиями подлинности и искренности высказывания. (Впрочем, у Банникова неумелость не так уж редко вполне настоящая. Правда, у него она – ещё и от стремления поскорее выговорить большие объёмы внутреннего движения, и от обилия не вполне подвластной ему самому, недообузданной внутренней силы).

Следы всего этого способны уживаться иной раз в пределах одного и того же стихотворения. Но из-под всех этих влияний он выбивается.

Когда идут вперёд – сгущают грудью, лбом

пространство…

– говорит он, и в этом, вроде бы совсем не военном, стихотворении мы вдруг отчётливо слышим голос поэта другой войны, Второй мировой: «Когда на смерть идут – поют, / А перед этим / можно плакать» (Семён Гудзенко).

Только Банников – жёстче, катастрофичнее, безнадёжнее.

Да, Банников – поэт военный. Несмотря на то что стихи о войне как таковой – а он на ней был – у него как будто не преобладают. Было бы, пожалуй, огрублением выводить его поэзию из травмы афганского опыта целиком, но очень похоже на то, что именно этот опыт (занявший год с небольшим – с августа 1985-го по октябрь 1986-го) стал во многих отношениях решающим и в его поэтической жизни, и в его короткой жизни вообще.

В каком-то смысле на войне он и остался.

Удивительно (ли), но собственно афганские стихи у него – из самых умиротворённых, почти нежных:

Слит с плечом моим ремень Калашникова.

Я есть продолжение курка.

А в России дочь моя калачиком