скачать книгу бесплатно
затылок, спину рвут на полосы.
Я ощущаю липкое и гадостное:
как встречный обернувшимся становится,
и влазит взгляд в меня – как градусник…
Пытаюсь быть приветливым и лживым,
посмеиваюсь тихо над собой.
Но чувствую, как в теле моём жилы
вдруг застывают проволокой стальной,
и клонит в сон…
Время и место действия
Место, в котором живу, ничем не отмечено.
Чтобы его не забыть и не спутать с другим,
словами столблю, отождествляю с вечером,
глухим и невнятным, будто сквозь зубы гимн
или ругательство, если погода как тряпка сырая.
А все перемены места – общие чем-то с золою:
когда, срывая черёмуху, – ветер срываю,
к другу в дом заходя, – оказываюсь под землёю.
Время, в котором живу, непримечательно.
Кровь? Но ведь кровь бежит во времени всяком,
иначе это не время. А крики – то же молчание,
ибо не сказано главное, что человек – это слякоть,
суть необретшее форму состояние мира… Соврать бы,
назвать человека венцом (хотя б деревянного сруба).
За неимением лучшего любить остаётся собратьев,
хотя бы уже потому, что есть в них что-то от друга.
Душа, что во мне и во вне, обычна и заурядна, —
пространство, себя пожирающее с первобытным рыком, и
есть небо ещё – но не звёзды – потери его озаряют,
высвечивая перспективу: осколки, остатки и рыхлое.
А в общем-то, бред о душе иссушает нас: сух
становится вдруг разговор, коснёшься лишь полога светского,
за коим таится такое – произнесённое вслух,
испепелило бы Вечность, на память оставив сиесту нам…
Как это соединить? И кто будет в этом селе,
где небо разъято с Душой, не пачкает руки земля?
Есть лишь невозможность признаться во всём самому себе —
идущая и приходящая дорога в самого себя.
Уравнение с одним неизвестным
Бесконечная пропасть неба, пока не появится птица
или с поверхности океана тихое облако не воспарит…
А мир – если судить по мне – вовсе не изменился:
не добр и не зол – но отзывчив. До той поры,
пока не утрачена связь. А всё, что потеряно, – не потеряно,
оно скрывается от меня в противоположном:
друг – в недруге, в Боге – боль… И я не стучу по дереву,
говоря о возможном конце, ибо и он возможен.
Знакомая смерть, повторяясь, стала числом. И если
служит распятье Христа деревянным плюсом,
то значит, что этот мир – уравненье с одним неизвестным:
действительно ли искупила грехи наши смерть Иисуса?
…А мир остаётся прежним – неотвратим. Оказалось,
что зло и расплата за зло уравновешены. Незачем
пенять небесам, что невинные несут за него наказание.
Бог не лепил человека – Бог лепил человечество.
Но разуверился в нём – и скомкал глину животную.
Когда человек недолепленный Создателя вновь повстречает?
За что – за какие заслуги – приходит весна ежегодно? —
будто весёлый палач без топора… Всё сначала:
можно принять в темноте голову за булыжник
и убедиться – об стену – в прочности этакой унии…
Наверное, появилось нечто – нечто, что больше жизни,
и просто люди ему имя ещё не придумали.
Ольга Балла. Глагол несбывшегося времени
© Ольга Балла, 2023
Поэтическая речь Александра Банникова натянута между полюсами испытанных поэтом влияний – столь же разных, сколь и характерных для его поколения и времени. Разные голоса, стилистические манеры, модели поэтического поведения, внутренние цитаты, с трудом, если вообще, образующие цельность, не столько взаимодействуют внутри этой речи, сколько конфликтуют друг с другом, спорят, выталкивают друг друга.
Здесь можно расслышать то Маяковского – почти неизбежного для взрослевших в советское время:
Через ущелие боли моей головы
дует сквозняк прегрешений всего человечества,
то фольклор (а вслед за тем и русский рок, как раз начинавшийся в его время):
Тут пятый – тёмный – угол по-вороньему каркнул,
а валенок спрыгнул с печи – да плясать давай…
Иногда он очень напоминает своего чуть старшего ровесника и тёзку Башлачёва:
..закваска вина и любви, убийства и похоти – жажда.
Я впился в неё исподнизу голодною трещиной
и будто бы кровью чужою губы испачкал,
потом превратился в сплошные жадные губы…
А ночь, перейдя за третью – последнюю – пачку
сухих сигарет, пошла внезапно на убыль.
На другом полюсе явно усвоенных им влияний – «бродская» нарочитая рассудочность (замедляющая стремительное внутреннее движение – не без насилия над ним): «Возраст есть геометрия – измерение пройденного расстояния»; «бродские» длинные строки (в которых он несколько вязнет), переламывающие слово посередине:
Следует, смерть для неё – это предел, нарисованный
мелком берцовой кости – очертание мета-
физической вечности, состоящей из лет.
И анжамбеманы:
Ответный мой кивок —
есть завершение приветствия знакомцев,
как говорится, шапочных,
демонстрирующие «бродский» показной цинизм: «Так, женская нога – всего лишь снятый / с неё чулок – и ничего нет под чулком»; иногда – прямо-таки интонационные цитаты из тогда ещё живого и не канонизированного классика: «Нет, в наше время папироса значит больше, / чем насыщенье этой папиросой».
Кто и что ещё? Может быть, Высоцкий, тоже почти неизбежный для родившихся в шестидесятые; может быть, авторская песня с её нарочитой, принципиальной неформальностью, как бы неумелостью как гарантиями подлинности и искренности высказывания. (Впрочем, у Банникова неумелость не так уж редко вполне настоящая. Правда, у него она – ещё и от стремления поскорее выговорить большие объёмы внутреннего движения, и от обилия не вполне подвластной ему самому, недообузданной внутренней силы).
Следы всего этого способны уживаться иной раз в пределах одного и того же стихотворения. Но из-под всех этих влияний он выбивается.
Когда идут вперёд – сгущают грудью, лбом
пространство…
– говорит он, и в этом, вроде бы совсем не военном, стихотворении мы вдруг отчётливо слышим голос поэта другой войны, Второй мировой: «Когда на смерть идут – поют, / А перед этим / можно плакать» (Семён Гудзенко).
Только Банников – жёстче, катастрофичнее, безнадёжнее.
Да, Банников – поэт военный. Несмотря на то что стихи о войне как таковой – а он на ней был – у него как будто не преобладают. Было бы, пожалуй, огрублением выводить его поэзию из травмы афганского опыта целиком, но очень похоже на то, что именно этот опыт (занявший год с небольшим – с августа 1985-го по октябрь 1986-го) стал во многих отношениях решающим и в его поэтической жизни, и в его короткой жизни вообще.
В каком-то смысле на войне он и остался.
Удивительно (ли), но собственно афганские стихи у него – из самых умиротворённых, почти нежных:
Слит с плечом моим ремень Калашникова.
Я есть продолжение курка.
А в России дочь моя калачиком