banner banner banner
Когда вернусь в казанские снега…
Когда вернусь в казанские снега…
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Когда вернусь в казанские снега…

скачать книгу бесплатно

И снова взлёт…

(Отрывок)

К добру ли, к худу ли, а только увидел он её в самое неподходящее время – на утреннем построении, возле КП, да ещё под команду «равняйсь», когда, на голову возвышаясь в общем строю полка, он отыскивал глазами «грудь четвёртого человека», чтобы порадовать полковое начальство безукоризненной выправкой, а взамен получить приказ на боевой вылет. Она проходила чуть в стороне, по самой кромке лётного поля, мгновенно поразив его хотя и не звонкой, но до удивления мягкой и потому более опасной красотой и уж совсем непривычным для фронтовой обстановки нарядом, состоявшим из лёгкого цветастого платья и туфель на высоких каблуках, о которых на аэродроме за два года не то что лётчики, но и девчата уже давно успели позабыть, какие они есть и как они носятся, эти самые туфли; проходила точно какая-нибудь королева, только что сошедшая на грешную землю со своего королевского трона – рослая и гибкая, слегка откинув голову назад, будто любуясь непорочной синью неба, и Кирилл Левашов, обалдев, прослушал команду и сломал только что спрямлённую зычным голосом начальника штаба полковую линию – один к одному начищенные сапоги, подобранные животы, колесом выгнутые груди однополчан-лётчиков, – что двумя рядами уходила вправо и влево от него, и начальник штаба, аккуратист и чистоплюй, каких мало, каждодневно занимавшийся этим утренним построением с педантизмом неисправимого пехотного служаки (он, говорят, и начал с пехоты), не мог, конечно же, стерпеть такое и выговорил ему с тихой яростью:

– Вам, лейтенант, особую команду подавать?

Левашов запоздало вскинулся, в избытке виноватости задрал подбородок выше, чем требовалось, и, лихо выкатив глаза на быстро подходившего к строю командира полка, собрался было побольше хватануть в лёгкие воздуху, чтобы не опоздать вместе со всеми ответить на традиционное командирское «здравствуйте, товарищи!» мощным «здраст!», но через мгновение голова его на вздувшейся от тесного воротничка шее опять повернулась как бы против течения в её сторону, причём уже так откровенно, вызывающе, что у начальника штаба на этот раз даже не нашлось слов от возмущения и он только и смог, что, в испуге скосив глаза на командира, – не заметил ли и он такое? – страдальчески, словно у него стрельнуло в пояснице, скривил рот и лишь когда через минуту заново обрёл ровное дыхание, зашёл командиру полка за спину и погрозил оттуда Левашову своим увесистым кулаком – вот, мол, будет тебе ужо на орехи.

Сзади Левашова стоял его штурман Борис Сысоев, известный в полку картёжник и краснобай. Он-то, Сысоев, и не отказал себе в удовольствии тут же расшифровать Левашову значение этого начштабовского жеста, словно для того он мог быть чем-то вроде ребуса. Быстренько привстав на цыпочки, он с наслаждением просвистел Левашову горячим шёпотом в самый затылок:

– Ну, баню он тебе, Кирилл, сегодня устроит. – Потом, уже достав пятками землю, добавил вроде с весёлой завистью: – Но пострадать есть за что: ослепнуть можно, как хороша. Вот бы её в наш экипаж. А?

Левашов с удовольствием послал бы своего не в меру услужливого штурмана к чёрту, но начальник штаба, всё ещё изогнувшись всем корпусом, глядел на него своим цепким взглядом неотрывно, верно, собираясь подловить ещё на чём-то, и он лишь под сурдинку, чтобы услышал один Сысоев, с присвистом, будто сдувал пену с молока, стравил из лёгких воздух и выразительно шевельнул под гимнастёркой лопатками, что, верно, должно было означать: а катись ты ко всем чертям собачьим. И Сысоев понял этот его закодированный ответ и с пониманием сделал рожицу и хмыкнул, чем привёл в весёлое расположение духа и стрелка-радиста их экипажа Горбачёва, с любопытством следившего, хотя и вполглаза, за этим их изобретательно-живописным разговором и в то же время не дававшего начальнику штаба повода к себе придраться.

Кстати, этот же Сысоев, как только построение полка кончилось и экипажи распустили по самолётам ожидать сигнала на вылет – полку предстояло идти на бомбёжку крупной речной переправы, – похвалился Левашову, что сегодня же к вечеру будет знать об этой невесть как и зачем очутившейся на аэродроме обаятельной незнакомке буквально всё, вплоть до того, какого размера она носит бюстгальтер. Сысоев не был циником, однако его упоминание о бюстгальтере, хотя и ввёрнутое для красного словца, на Левашова подействовало неприятно и он не захотел этого скрыть.

– Можно подумать, что это она ради тебя сюда приходила, ждёт, бедняжка, не дождётся, когда ты осчастливишь вниманием, – заметил он неприязненно. – Тоже мне Гамлет, принц датский. Ты что, знаешь её?

– Откуда? Первый раз вижу. Как и ты.

– А чего же тогда говоришь? Да ещё насчёт этих самых, – и Левашов, болезненно сморгнув, живописно поводил пальцами вокруг клапанов карманов на гимнастёрке.

– Говорю, значит, знаю. Да и что из этого?

– А то, что поганое дело так говорить о незнакомой женщине, которая, к тому же, наверное, постарше нас, – опять холодно отрезал Левашов. – Ты заметил, она уже далеко не девочка: и походка, и осанка, и всё такое прочее. А ты – «бюстгальтер». Совесть надо иметь…

Сысоев искоса глянул на своего друга: что это, дескать, с ним, из-за чего он вдруг взбеленился, ведь не родственница же она, эта красотка, ему в самом деле, чтобы сразу, вот так, с полуоборота завестись, какая это муха его вдруг укусила? А тот, чуть помолчав, – они уже подходили к стоянке самолётов, на которой, как муравьи, копошились техники и мотористы, взад и вперёд сновали водо- и маслозаправщики, – вдруг произнёс с чувством, как если бы Сысоева рядом с ним вовсе не было:

– А что хороша она, так уж действительно хороша! Прямо королева! Королева карельских лесов! Жизнь за такую отдать не жалко!

Кириллу Левашову шёл двадцать второй год, к тому же парень он был восторженный, и поэтому мог несколько преувеличить достоинства случайно увиденной им незнакомки, тем более, что и времени на её разглядывание у него было ничтожно мало, меньше, пожалуй, чем бывает над целью, когда в считанные секунды надо ввести самолёт в пикирование, прицелиться и сбросить бомбы, и всё же в главном он, видимо, не ошибся: она и в самом деле не походила на тех представительниц прекрасного пола, каких он до этого знал и повседневно видел на аэродроме, хотя среди них были не только хорошенькие, но и безусловно красивые. А вот чем не походила, чем отличалась, точно сказать, хоть убей, не мог, а только чувствовал, что это так. Может, своим необычным одеянием, – одни туфли на высоких каблуках чего стоили! – а может, и походкой. Ведь в стираной-перестираной гимнастёрке и кирзачах с безобразно широкими голенищами, в каких изо дня в день щеголяли на аэродроме местные красавицы, об изящной или хотя бы уж мало-мальски приличной походке и думать было нечего, а эта прошла так, что дух захватило – величественно и в то же время легко и непринуждённо, словно ромашки собирала на зелёном лугу. Такую походку не часто встретишь, недаром её на Руси испокон веку величавой называют, природой-матушкой она редко кому даётся, а этой вот – полной горстью. Да и осанка у неё – тоже дай бог, одна на миллион, истинно королевская. А вот лица её он толком разобрать не смог, как ни пытался. Ему показалось только, что оно у неё было как бы до глянца заласканное ветром и со светящимися ресницами, и ресницы эти на ветру шевелились, и это было так интересно и вчуже удивительно, что он, ещё ни разу не услышав её голоса, только каким-то чудом заметив мельком лёгкое движение её губ, готов был поклясться, что у неё и голос, если бы она вдруг заговорила, тоже оказался бы необыкновенным – сочным и напевно-мягким, как, наверное, речной перекат или песня мотора в предзакатный час на большой высоте.

Сысоев, конечно, тоже разбирался в женщинах и тоже был удивлён появлением на аэродроме этой не совсем обычной незнакомки, и поэтому искренне поддержал его, когда тот дал волю чувствам и назвал её королевой карельских лесов.

– Королева и есть, ничего не скажешь, – подтвердил он, а потом, на мгновение присмирев, добавил таинственным полушёпотом: – А ты, кстати, заметил, с кем она шла?

Это было так неожиданно, что Кирилл озадаченно нахмурил брови и посуровел лицом, словно Сысоев своим вопросом вдруг указал ему на грозившую откуда-то опасность, пока он тут мысленно созерцал эту свою королеву. Действительно, когда он увидел её из строя, незнакомка и впрямь была не одна, её сопровождал какой-то молодой блестящий офицер, который, из-за очевидной к ней почтительности или даже робости, намеренно приотставал, держался позади, как тень. Это Левашов разглядел, а вот кто был этот офицер, разобрать не смог, и поэтому на вопрос Сысоева только с холодным недоумением сдвинул брови и отрицательно покачал головой.

Сысоев удивился.

– Так это же адъютант нашего генерала.

Теперь удивился Левашов.

– Адъютант? – запоздало пропел он. – Смотри-ка ты, он и есть, – и вдруг, почувствовав к этому самому адъютанту, которого он в общем-то еле-еле знал, нечто вроде зависти и неприязни, добавил с откровенной враждебностью: – Только почему именно с ним?

– Вот об этом я и узнаю от него самого, – многозначительно пообещал Сысоев.

– Как так? – снова насторожился Левашов, точно его собирались надуть.

Сысоев сокрушённо вздохнул, потом терпеливо пояснил, как бестолковому ученику:

– У тебя девичья память, Кирилл. Ты просто забыл, что адъютант генерала теперь мой самый закадычный друг. Ведь это я его в «двадцать одно» играть выучил. Вспомнил?

Левашов усмехнулся: он заодно вспомнил и о том, что пока Сысоев выучил этого адъютанта играть в это «очко», кошелёк старательного ученика облегчился ровнёхонько на три тысячи целковых, которые, конечно же, перекочевали в карман учителя, только Сысоев не шибко-то любил об этом распространяться. Левашов тоже не счёл нужным напомнить ему сейчас об этом, хотя его и подмывало это сделать – он всё ещё не мог простить ему упоминание о бюстгальтере, которое не то что унизило очаровавшую его женщину, а всё же придало нехороший привкус их разговору, как если бы Кирилл вдруг подсмотрел у этой незнакомки что-то такое, что было не принято выставлять напоказ, поэтому на обещание Сысоева разузнать о ней всё сегодня же к вечеру через этого самого адъютанта отозвался довольно холодно:

– Узнавай, если он такой твой друг. Только меня, Борис, в это дело не впутывай, я уж как-нибудь сам. Ну а насчёт бюстгальтера и всего такого прочего вообще забудь. Кем бы она ни оказалась, пошлостей на её счёт я всё равно не потерплю. Понял? Договорились? – И, не подождав, что тот ответит, остановился в некотором недоумении – за разговором они и не заметили, как пришли на стоянку и возле них, почтительно покашливая, мелкими шагами, которые потому-то и бросаются в глаза, что мелкие, уже похаживал техник Шельпяков, чтобы доложить о готовности самолёта к вылету.

Кирилл не был рабом субординации, больше того, по молодости лет был готов вообще не признавать чины и звания, предпочитая оценивать человека больше всего по тому, как тот делал своё дело, если лётчик – как летал и вёл себя в небе, а техник – как подготовил самолёт к вылету, но этот момент он всё же всегда воспринимал как должное, даже испытывал своего рода гордость и радость, когда Шельпяков, этот степенно-благообразный и немногословный человек, к тому же старше его годами, уже отец двоих детей, по-солдатски тяжёлым шагом подходил к нему и докладывал своим густым, настоенным на ветре голосом, что самолёт к боевому вылету готов, и при этом всем своим видом давал понять, что для другого он так, возможно, и не постарался бы, а вот для Кирилла расшибся в лепёшку. Уже в самой походке, какой Шельпяков подходил к Левашову, было что-то волнующее – по-детски наивно-трогательное и в то же время сурово-служебное, как если бы он шёл не просто рапортовать своему командиру о готовности самолёта к вылету, а поклясться в его надёжности и даже, в случае надобности, положить за него, своего командира, голову. И руку к козырьку этот Шельпяков каждый раз вскидывал тоже как-то мужественно и в то же время с видимым удовольствием, и в глаза глядел ему с пониманием важности момента и опять же по-отцовски уважительно, и Левашову это тоже ужасно нравилось, и он в этот момент чувствовал себя чуть ли не полководцем, принимающим парад войск.

А вот в этот раз рапорт техника Левашов выслушал без наслаждения, ничего, кроме обычного чувства удовлетворения, что самолёт к вылету готов, моторы опробованы и бомбы подвешены, не получил, и, несколько раздосадованный этим, для чего-то огляделся по сторонам, и оттого, что огляделся, когда оглядываться вовсе не требовалось, сбился с дыхания и закашлялся, а потом, уже не глядя на Шельпякова, начал усердно протирать очки на шлемофоне и дуть на них, пока кто-то из мотористов вдруг не вскрикнул с тревожной радостью:

– Ракета, красная!

Это был сигнал на вылет, и Левашов, сумрачно улыбнувшись, позволил надеть на себя парашют и неуклюже полез в самолёт через люк по неудобной выдвижной лесенке.

Следом за ним, растирая скулами усмешку, полез Сысоев.

Бик-Булатов Айрат Шамилевич

Родился в 1980 году в Казани.

Поэт, журналист, публицист, кандидат филологических наук, член Союза журналистов России (2006), Союза писателей РТ (2010), автор проектов: студия «Энтомология поэзии», театр поэзии «Фибры», фестиваль любительской культуры «ФесТех». Доцент Казанского (Приволжского) федерального университета, редактор телепрограмм службы национального вещания ГТРК «Татарстан». Спектакли по его поэмам ставились в Казани, Набережных Челнах, Саратове, Саранске, Белграде. В 2012–2013 годах в издательстве «Free poetry» (Чебоксары) начат выпуск малого собрания сочинений, на настоящий момент вышли две книги – поэмы о Ван Гоге и о Маяковском, первая презентация книги «Ван Гог. Поэмы: дилогия» прошла 29 января 2014 года в Париже в магазине «Librairie du Globe».

Оратория «Молчание»

(Отрывок)

С чего начинается молчание… Нижинский – великий танцор сидит на стуле. Перед ним – зрители, человек 30–50… в частном доме он должен танцевать. Проданы пригласительные контрамарки. Проходит минута, и ещё десять минут… и ещё пятнадцать. Он сидит и не начинает танца. Среди зрителей идёт глухой ропот, потом всё сильнее – верните нам наши деньги, это обман! Нижинский не танцует. Прошёл час или около того, когда, наконец, как будто пересилив себя внутренне, – он вдруг поднялся и начался танец. Волшебный. Нижинский. Такого больше не увидят! Такого владения телом. Таких пируэтов и прыжков… Последнее публичное выступление Вацлава Нижинского. 1917 год.

Отчего же он сидел так долго…

Царствие Божие не требует доказательств. Не требует видимого «чуда», ибо блажен, кто верует. Блажен, кто верует без внешних доказательств, без явления чуда…

Нижинский – и есть «танец Нижинского». Блажен, кто верует…

Среди зрителей идёт глухой ропот, потом всё сильнее – верните нам наши деньги, это обман! Нижинский не танцует.

Что происходило в нём в тот момент? Какая борьба с собой, или какая молитва…

«А вы в церковку ходили?» Странное умопомешательство Нижинского: подходить к незнакомым прохожим и спрашивать: «А вы в церковку ходили?»

Однажды его арестовали немцы из-за рисунков. Думали – странный шифр, а он зарисовывал танец. Он хотел создать язык танца – независимого от музыки. Танец и молчание! О, мистерия танца!

Я видел это уже позже, когда сам, чуть ли не впервые пошёл на балет, точнее – на два одноактных, первым из которых была «Весна священная», та самая, которую когда-то поставил Нижинский, и её тогда обплевали, обкричали зрители… Теперь – иная постановка того же балета. Но я пошёл, чтобы услышать музыку, сейчас под неё танцуют стройные «дикари» французы, а я хотел, чтобы они напомнили мне Нижинского… Хоть чуть-чуть…

Но вот – первый балет кончился, после антракта начался второй одноактный балет, какой-то современный. Названия не помню. Нет музыки, какое-то скрежетание. И молодой танцор в черепоподобной маске минут 10 танцует в полной тишине, только едва скрипят чёрные половицы на сцене. Смотрится это с каким-то неспокойствием.

И вот этот второй балет и напомнил мне Нижинского, зарисовывающего танцы, свободные от музыки…

Чего не хватало в этом современном балете? Наверное, молитвы. Ради чего это молчание? Ради чего оно вводится в постановку?

Зрители несколько ошарашены. Тот современный актёр во время танца предстаёт сразу в нескольких масках – то глубокий старик, то солдат, то полисмен, затем ещё кто-нибудь… искусно сменяется череда масок.

И вот – всё это: люди, череда лиц проносится перед нами в полной тишине, показанная танцором в черепоподобной маске. И кажется – это сама смерть и есть, которая уже забрала и «старика», «и солдата», и многих, и многих. И зловеще веселится теперь, представляя нам в танце добытых ею людишек, сама напоминая при этом героя кинофильма «Маска», сыгранного Джимом Керри, того самого, зеленорожего…

В абсолютной тишине это происходит.

И вот – как бы «молчал» Нижинский? Мне кажется, это было бы совсем иначе. Это было бы молчание-молитва. «А вы в церковку ходили?»

Когда советские войска освободили от фашистов город «N», то в этот день все видели на центральной площади старика, который танцевал необычно и великолепно свой танец счастья и радости…

Наступает такой момент для некоторых гениев, когда всё, что они должны выразить, уходит в «невыразимое»…

Когда придут мою закончить битву
И все сочтут грехи.
Пусть от меня останется молитва,
А не стихи!

Ян Сибелиус – знаменитый финский композитор – в последнюю свою симфонию вставил это. МОЛЧАНИЕ! Несколько секунд музыканты и дирижёр после окончания музыки, после самого последнего аккорда держат молчание… Палочка поднята. Смычки замерли. Никто не хлопает. Эта наивысшая точка… Её держат музыканты и зрители, соединяясь в общем молчании… Что это? Странная прихоть композитора? После написания этой симфонии Сибелиус удаляется в имение. Не показывается на светских мероприятиях, к нему иногда приезжают друзья. Что делаешь, Ян? «О, я пишу замечательную музыку, скоро вы все увидите, это будет самая лучшая моя симфония!» Проходят месяцы, а потом и годы. Даже друзья уже перестают навещать его. А те редкие встречи, что были, – он каждый раз упоминал о симфонии, но ничего не показывал. И вот однажды Ян Сибелиус умер. И душеприказчики его не нашли ни единого черновика будущей симфонии.

Я смотрел передачу об этом. Известный в России музыковед Артём Варгафтик предположил, что Сибелиус написал-таки свою симфонию – и это, суть: симфония молчания!

Может быть, отсюда всё началось во мне? Пожалуй, точно могу сказать, что началось с музыки. Ещё точнее – с Баха. Того самого, как он звучит, например, в фильме «Жертвоприношение» Андрея Тарковского. Но началось гораздо раньше, чем я посмотрел этот фильм. Если уж говорить о фильмах, то первой ассоциацией для меня была другая картина – «Декамерон» Паоло Пазолини.

Я даже не буду писать заново, а вспомню свой дневник.

Вчера смотрел «Декамерон» в режиссуре Пазолини. Рассказики те же, что читал ещё в юности, но композиция фильма совершенно чудесная… когда идут эти рассказики, совершенно бытовые, когда и секс совершенно почти животный без всяких там любовных игр и масок приличия, когда люди настолько естественны, без притворства – и, конечно, полны слабостей, и блудливы, и обжорливы, и корыстны… но странно – не умеют прятаться, они обнажены в своих грехах, и в этом – невинны… но объединительным началом фильма стало не то, что где-то сидит, мол, группа людей, и рассказывает эти истории – таковое построение самого Боккаччо режиссёром было отвергнуто… Объединительный сюжет – рассказ о художнике, который, в общем, один из тех людей, кто появляется в этой Италии эпохи Возрождения… художник приглашён обрисовывать храм… И храм снится ему, и он уносится в мечтах в этот храм… В Царство Божие…

К этому художнику режиссёр возвращается много раз между сюжетами, связанными лишь настроением и эпохой, но не общими героями… И вот, наконец, в конце фильма – храм достроен. Господь и Богородица над людьми… Господь над этими грешными, и такими на самом деле трогательными развратниками и обжорами, и Господь любит их всех, всех-всех…

Да – там каким-то странным рефреном этот купол церкви, который как бы обнимает всех людей, Спас ли Пресвятая Дева – не помню! Но скажем: Господь как купол над всем этим городом людей, простых городских обывателей, обычных людей, в общем грешащих, но всё же – чад Божьих, всех их обнимает этот купол…

Давай родим его… давай его сочиним…
Давай помолчим, и родится наше молчание.
Давай, и оно || станет куполом нашим,
……………………………………………..

Давай || Для него не надо слов… наконец-то и слов не надо,
Когда-нибудь и мои стихи проживут без слов.
Одна любовь, например… Или Бах. Адажио.
Что, конечно же, тоже || «Одна любовь»…

И пустота заполнена… Молчание – молчаливо…
Но его хватает досыта и тебе и мне.
«Я люблю тебя» – попробуй-ка, промолчи мне
На своей застенчивой тишине…

Возвращаюсь к Баху. Я побежал покупать себе диск Иоганна Себастьяна, именно «Страсти по Матфею» (то самое, откуда и Андрей Тарковский взял музыку для фильма, который я посмотрел много-много позже), я побежал, когда узнал про Даниила Хармса.

Детский писатель, писавший про то, что «травить детей жестоко, но что-то ведь надо с ними делать»… Даниил Хармс в длинных клоунских ботинках и с женой. Толпа детей часто сопровождала его. Хармс, который панически боялся войны, за что и был арестован.

В 1941-м.

А ещё до революции – он водил жену на «Страсти по Матфею». Детей туда не пускали. Даже детский хор заменили, увидев в Баховой музыке – крамолу…

Дети – пацаны-гимназисты – шли в соседний синематограф. Или смотрели картинки с обнажёнными девицами, не травмируя неокрепшую свою психику ИОГАННОМ развратником БАХОМ.

А Даниил Хармс в длинных клоунских ботинках и с женой. В каком-нибудь девятом ряду.

Она – Марина – возбуждённо после концерта: Ну как, как тебе?! Замечательно, правда?!

Хармс молчит.

И плачет.

И клоунский грим его растекается от этих слёз.

То есть, конечно, никакого грима не было. Было просто лицо его. Но я представлял его в клоунском гриме, молча плачущего…

Я побежал в тот же день в магазин и купил себе диск с музыкой Баха. «Страсти по Матфею». В тот же день, как прочитал о слезах Хармса в воспоминаниях Марины.

И вот так снова в моей жизни появился Бах. И мои первые стихотворения о его музыке. Потом было много этих стихотворений. Можно было бы собрать целый цикл, но я всегда был недоволен. Я всегда чувствовал, что недотягиваю до Баха, и, видимо, никогда не дотяну.

Я именно через Баха вдруг понял однажды, что мне мешают слова в стихах… Очень. То, что я слышу слова. Ибо, когда я слушал Баха – я не слышал отдельных нот, не замечал того, как они собраны или составлены. Но я слышал только Глас Божий, Божью музыку! И я хотел, чтобы и в стихах также – чтобы слов и сочетаний слов не было слышно в моих стихах.

Молчание начинается с косноязычия…
Старик с лицом Леонардо да Винчи
Заходит в троллейбус и исчезает
В потоке автомобильном…
О, он что-то рисует,
Что-то прямо сейчас рисует
На троллейбусном куполе,
На внутренней его стороне,
В толчее…
Старик, с лицом Леонардо да Винчи…
А у меня…
Развивается косноязычие.
И это только начало…

Я вдруг понял однажды, что мне мешают слова в стихах… Я вдруг осознал себя, вынужденного собирать слова в строчки – ужасно косноязычным для того, что я хочу выразить… Всё это началось, кажется, с Баха. Или с Пазолини и этого купола. Или с Сибелиуса. Или с Даниила Хармса…

Нижинский – великий танцор сидит на стуле. Перед ним – зрители, человек 30–50…

Я решил, что должен писать поэму про И.-С. Баха. И пошёл к своему другу и учителю. Пожилому поэту, ему уже было за семьдесят тогда, а мне ещё не было 30. Вилечка мой. Виль Мустафин – самый дорогой для меня из казанских поэтов. Не сразу ставший таковым. Ибо сначала – я плохо знал его.

И вот, только успел он им стать («самым дорогим для меня поэтом»), и вскоре – умер. И лишь после смерти его я понял, что он был моим учителем. В поэзии ведь невозможны учителя в привычном смысле, потому что невозможно научить. Но вдруг про какого-то человека ты понимаешь окончательно и бесповоротно, и не нужно никаких доказательств иных – что это был твой учитель. Догадаться об этом при жизни Виля мне мешала его природная смиренность, никогда он не держал себя со мной с высоты, только на равных, но и не принижался нисколько.