banner banner banner
По ту сторону
По ту сторону
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

По ту сторону

скачать книгу бесплатно


– Мне нужно в туалет.

Я натянула кофту поверх пижамы и жалким кроликом проскакала мимо отца. Едва задвинув за собой щеколду, я сунула руку в карман, достала оттуда злосчастные деньги и с чистой совестью их смыла в унитаз. Освободившись от улик, я выдохнула с облегчением, одернула кофту и вышла к отцу. Мать покосилась на отца, сложила руки на груди, предательски сощурила глаза:

– Теперь рассказывай, что было в школе.

Я долго мямлила, хлюпала носом, переминалась с ноги на ногу и все глубже втягивала шею.

Мои стенания прервал отец:

– А ну-ка выверни карманы!

Увидев, что карманы пусты, отец вскочил с места, завис надо мной, словно коршун:

– Где деньги? Куда ты их спрятала? Неужели ты их спустила в унитаз? – в его глазах был неподдельный интерес.

– У меня ничего нет, папа, – проблеяла я.

Судорога свела горло, а следом отказали связки.

– Ну что ж, не признаешься, это плохо! Но хуже другое. Хуже всего – твой вчерашний поступок.

– Я так больше не буду…

– Я знаю, – тихо ответил отец, – А теперь покажи свои руки!

Я посмотрела на отца и спрятала руки за спину.

– Руки на стол! – крикнул отец и подался вперед.

Я подошла к столу и вытянула руки. Я думала, отец возьмет ремень, но вместо этого он вытащил топор. Я дернулась и дико закричала, а следом закричала мать, но громче и яростнее всех закричал отец:

– Положи руки на стол! С такими грязными руками жить нельзя!

Мать оттолкнула меня от стола, схватила отца за рукав:

– Отдай топор! Отдай немедленно! Ты слышишь!

– Неси копилку! – жутким голосом велел отец, и я мгновенно подчинилась.

– А теперь, – он разрубил копилку пополам, – ты спустишь деньги в унитаз. О копилках забудь навсегда! И по карманам я тебя лазить отучу!

Рубцы и кровоподтеки я зализывала всю неделю и еще месяц вздрагивала по ночам, шарахалась при виде топоров и стороной обходила чужие карманы. Только раз я стащила стеклянные бусы, но наигравшись, вернула хозяйке.

Когда мне исполнилось семь, отец неожиданно повел себя как сноб и определил меня в элитную спецшколу, которую зачем-то называл английской. Директор школы лично проводил отбор: оценивал уровень, определял способности, задатки, короче, снимал сливки с мутного потока претендентов. Я успешно сдала все экзамены и получила гордое право именоваться первоклашкой.

Первого сентября мать отвела меня на школьную линейку, пустила там слезу, похлопала в ладоши и унеслась достраивать свой беспросветный коммунизм.

Наша школа оказалась довольно чопорным местом с большими претензиями и еще большими амбициями. Помимо стандартного набора дисциплин мы изучали ряд предметов на английском языке. Грамматику и орфографию преподавали хорошо, а вот с акцентом выходил конфуз. Двойной железный занавес «страна – закрытый город» не пропускал ни слова иностранной речи, и приходилось бедным педагогам пускать фонетику на самотек. Произношению учил магнитофон и записи все тех же педагогов. Не удивительно, что английский язык звучал из наших уст топорным русским диалектом.

Наша форма а-ля Итон выгодно отличалась от черно-коричневой классики, и все мы страшно гордились своими синими жилетками и золотыми пуговицами на клубных пиджаках.

На этом разногласия кончались, и подобно миллионам школяров, вся курносая сопливая элита городка расползалась по классам, навстречу процеженным фактам, прилизанной под идею научной основе и чудо-педагогам, презиравшим детей.

Уральские морозы – страшный сон, извечная борьба за выживание, когда под стон пурги и вой поземки ты пробиваешься к зданию школы. Порывы, словно битое стекло, секут обветренные щеки, портфель все время валится из рук, потому что пальцы деревенеют и не желают слушаться.

Когда температура падала за тридцать, все городские школы закрывались, во всех остальных случаях приходилось бежать на урок наперегонки с угрозой обморожения. Зарывшись в шубу с головой, мы штурмовали снежные барханы, пригнувшись топали сквозь снег и ветер, пыхтя, взбирались по ступенькам и с грацией снеговиков закатывались в раздевалку. Обледенелые пальчики плохо справлялись с застежками, мы их просовывали в батарею, чтобы тут же отдернуть и, поскуливая от боли, прижать к губам. Здесь в раздевалке, в лабиринтах шуб, дремучих зарослях пальто случались самые жестокие баталии: мальчишки бились в кровь и совершали вылазки в стан девочек.

В первом классе я стала чемпионкой школы по опозданиям. Вместе со мной на это звание претендовал мой одноклассник – Димка Колесников, живший, как и я, на другом конце города. Димка обитал двумя домами дальше, и все же хронически отставал в борьбе за первенство. Автобусы вели себя по-свински: график движения не соблюдали, в назначенное время не являлись. Но только мы с Димкой испытывали на себе все тяготы общественного транспорта, и только мой автобус оказывался самым непорядочным из всех.

Классная дама ругала меня, на чем свет, писала заметки в моем дневнике и грозилась накапать директору. Каждое утро она выставляла меня у доски и требовала покаяний. С упорством Шехерезады, я пела все новые сказки о подлых автобусах и вероломных будильниках. К концу четверти мои утренние опоздания стали событием школьной жизни: их с нетерпением ждал весь класс, и я старалась не повторяться, находить все новые краски и оттенки, чтобы слушатель мой не скучал. Но любой, даже очень большой артист, когда-нибудь терпит фиаско. Так случилось и со мной: очередная сага оказалась менее удачной, и классная дама расторгла контракт. Я головой открыла дверь и, протаранив всю кулису, затормозила о ведро с водой. Нянечка охнула и выронила тряпку.

– За что ж тебя, милая?

Она-то, добрая душа, и зашивала мне колготки, возвращала на место красивые пуговицы и заплетала мокрые косички.

Уроки закончились, и весело размахивая портфелем, я поскакала к матери в совсем другую школу, где не было двоек и злобных училок, где все меня любили, за дверь не выставляли, а в столовке кормили и давали добавку оранжевой подливки. Мой растерзанный вид вызвал переполох, и я тут же во всем созналась. Мать сильно разгневалась и затрубила в рог войны, но тут вступили мудрые коллеги. Они быстро напомнили матери, что сама она поступает не лучше, но только с чужими детьми, повздыхали, поохали и порешили закопать топор.

– Собачья работа! – вздохнули коллеги, – Со всяким бывает…

Отец вершил карьеру в местном ВУЗе, читал философию и политэк и ночи напролет, дымя пиратской трубкой, выстукивал на машинке свой бесконечный опус. Звался опус Диссертацией, хранился в ящике стола. Как-то раз я залезла в отцовы бумажки и вычитала странный заголовок «Тайны кабинета Сталина». Слово «тайны» меня напугало, я сунула листки обратно в стол и впредь зареклась туда лазить. В ту осень в доме часто звучали имена диссидентов, с которыми отец состоял в переписке. Я знала наизусть фамилии борцов с режимом, но лишь одна из них – Солженицын, никак не давала покоя, и каждый раз я мучилась вопросом «Так стал он все-таки жениться или нет?». Спросить об этом не решалась, разумно опасаясь порки. Так и ходила, озадаченная.

По вечерам отец водил меня гулять, показывал созвездия, которые отцы традиционно показывают дочерям, рассуждал о природе, о литературе, о смысле жизни. Притихший город, свет чужих окон, хрустящий спелый снег, морозный тихий воздух… и каждый раз одно и то же чувство. В нем было все: печаль и обреченность, несхожесть и какая-то вселенская тоска. Но вскоре это чувство испарялось, мир становился ласков и приветлив. Мы много смеялись, валяли дурака, придумывали всяческие игры. Случалось, отец заводил меня в лес и бросал там одну. Я тут же начинала хныкать, отец издавал победный клич и, с видом наигравшегося школьника, выходил из укрытия. Его загадочная система воспитания включала все возможные кнуты и пряники, а также философские вливания в мой безупречно чистый мозг. И не было на свете человека, умевшего так быстро рассмешить – я хохотала до слез и до колик, вприсядку и вприпрыжку, а в голове маячила цветная мысль, что мой отец способен видеть свет. Мы говорили о загадочной стране под названием жизнь, сочиняли пародии и гадкие стишки. Отец придумывал дурацкие дразнилки, на все лады склонял мое имя, навешивал прозвища и «обзывалки». Все с тем же упоением он методично драл меня за тройки, изобретал все новые занятия, чтобы взбодрить мою ленную сущность. А как-то раз привел меня в бассейн…

Вода и вязание

Девчонки младшей группы уже легко держались на воде, и только я веселым головастиком барахталась у берега. Мой деятельный нрав не подкачал и в этот раз: я поплыла на глубину, к единственной дорожке, натянутой поперек бассейна. Это был безусловный триумф здравого смысла и контроля над ситуацией. В десяти метрах от бортика я погрузилась с головой и тут же поняла, что человек – тварь сухопутная, водой дышать не может (ну, если только раз). Мои ноги зависли, руки мелко и хаотично забили по воде. Я чувствовала: следует нырнуть и оттолкнуться, однако, плавучесть моя мне серьезно мешала – вода выталкивала с тем же упорством, с которым я в нее пыталась погрузиться. При этом голова уже тянула вниз, а руки противно деревенели. Истошным кролем, напоминавшим конвульсии, я доплыла до каната и повисла на нем в позе лущеной креветки.

– Чемпионский заплыв! – на бортике стоял веселый тренер, поигрывал новеньким красным свистком, – Придется взять тебя в группу, пока ты не уплыла в Антарктиду.

С этого дня моя жизнь превратилась в заплыв с редкими вдохами в виде уроков. Мышцы непроизвольно дергались, в ушах стоял шум, перед глазами расплывались радужные сферы – результат сочетания хлорки и слез. Великий прорыв школы брасса пришелся на пору моих достижений. Я свободно влилась в олимпийский резерв, захлопнув тем самым пути отступления, лишив себя права чему-то учиться, заниматься музыкой и перестать тупеть день ото дня.

Однажды осенью отец исчез. Его просто не стало – ушел и не вернулся. Я не сразу заметила его отсутствие, поскольку спорт заменил мне реальную жизнь. Из разговоров взрослых, из странных взглядов, из поведения матери, готовой взорваться в любую секунду, из напряжения, повисшего в воздухе, я поняла, что случилась беда.

– Отца арестовали, – сухо произнесла мать, когда я, наконец, отважилась спросить.

– Как это арестовали?

– Его посадили в тюрьму.

– Он что, крал деньги?

– Нет, он написал научную работу и открытое письмо американскому певцу.

– А потом обворовал его?

– Никого он не обворовывал! – нервно произнесла мать. – Все это очень сложно.

– А что он сделал?

– Он оклеветал наше общество, а я ему в этом потворствовала.

Я живо представила, как мать потворствует отцу в клевете на общество, и мне стало грустно.

– Но вы же хорошие! – не выдержала я.

– Мы неплохие. Просто повели себя как идиоты, – ответила мать и разрыдалась.

Мне страшно захотелось ей потворствовать, но я не знала, как это делается, поэтому тихо скулила в углу на диване. Остаток вечера я слонялась по дому, вынашивая план побега. В мозгу менялись картинки, одна мрачней другой: тюремные стены, нависшие над обрывом и одинокий серый остров среди чаек и волн.

С арестом отца моя жизнь почти не изменилась, чего нельзя сказать о жизни Нины Петровны Карамзиной, жены врага народа Антона Хмельницкого, соучастницы его гнусных преступлений, инсинуаций и клеветы на наш вопиюще передовой образ жизни. Из партии ее погнали, не дожидаясь окончания следствия, и уже беспартийная гражданка Карамзина носила мужу передачи в следственный изолятор, уговаривала охранников взять белый хлеб, когда у подследственного открылась язва, и прятала кусочки масла в свежие буханки.

Допросы, казалось, будут длиться вечно, а обыски сделались нормой жизни.

Был выходной, я лежала с ангиной, и моя температура ползла все выше, приводя мать в еще большую панику. Зазвонил телефон, и вкрадчивый голос следователя Казачкова осведомился:

– Как самочувствие, Нина Петровна? Как дела на работе?

– Какое, к черту, самочувствие, – вскипела мать, – ребенок болеет, с работы скоро погонят, а вам все неймется!

– Нина Петровна, нам нужно поговорить, – миролюбиво произнес Казачков, – У вас болеет дочь, и мы не станем вызывать вас на допрос. Мы можем побеседовать в вашей квартире. Надеюсь, вы не против?

– Против или нет, какая разница, – усмехнулась мать, – вам нужно убедиться, что я дома.

– Вы – умная женщина, – похвалил Казачков, – Сейчас подъедем.

Через десять минут в дверь позвонили, и на пороге возник следователь собственной персоной. Был он не один: сзади напирали два похожих друг на друга товарища, у стены скромно жались мужчина и женщина.

– Товарищ Карамзина, у нас есть санкция на обыск. Понятые, пройдите в квартиру.

– Казачков, какая же вы…., – мать стиснула зубы, – Я же сказала, болеет ребенок!

– Вот именно, – подтвердил Казачков, – вас по-другому не застанешь!

Первое, что сделали серые дяденьки – подняли меня с кровати, основательно со вкусом ее перетрясли и уж потом перешли к настоящей охоте.

Я ходила по квартире вслед за понятыми, поражаясь изобретательности, с которой отец прятал главы своей диссертации. Но куда больше меня восхищала сообразительность дяденек, которые не просто находили эти места, но по пути разбирали такие предметы, о существовании которых я не подозревала.

– Господи, – взмолилась понятая тетенька, – уберите ребенка, не нужно ей смотреть!

Но я так просто не убиралась. Я тщательно запоминала тайники, места потенциальных кладов и еще отчаяннее температурила от возбуждения и азарта.

Когда «безликие» покинули наш дом, сгибаясь под грузом отцовских трудов, я залегла в постель, укрылась с головой и поклялась, что научусь так прятать вещи, что ни одна ищейка не найдет. И кое-что еще я поняла в тот день: я поняла, что чувствую предметы, могу найти любую вещь и отыскать любой тайник.

На следующий день приехала бабушка, седая, постаревшая. Она обняла меня, горько вздохнула:

– Проклятые коммунисты – оставили ребенка без отца!

Потом они с матерью занялись сумками, и с кухни потянуло домашней колбасой.

– Ты писала, что тебя выгнали из партии? Ну и на черта тебе эта партия, живи как жила. А те сволочи, что Антошу арестовали, построят коммунизм и без тебя, – бабушка снова полезла в мешок, – Я тут домашнего сыра привезла, давай Антоше отнесем?

Мать страшно удивилась:

– Вы что, письма не получали? Антона перевели в Свердловск – его дело забрала областная прокуратора.

Бабушка охнула и опустилась на стул. Мать отвернулась к окну. На кухне повисла тревожная пауза.

Я крутилась у стола, в надежде, что хоть одна из женщин проявит сознательность и откроет банку с вишневым вареньем, но обо мне, похоже, все забыли.

Насмотревшись на березы, с их безликими стволами, на сумерки и вечную метель, мать занялась бельем и теплыми вещами, а бабушка вернулась к продуктам.

Примерно через час мать заглянула в комнату:

– Мы едем в Свердловск, вернемся поздно. Делай уроки, полощи горло, по дому не скачи!

Когда за матерью закрылась дверь, я покопалась в отцовской фонотеке и отыскала там любимого Сен-Санса. Запела скрипка, застонал фагот, я унеслась в другое измерение. В те годы приступы танца случались со мной постоянно, и каждый раз я забывала обо всем: о том, что на дворе зима, что снег идет сплошной стеной, что мой удел – лишь крики тренеров, пот, слезы, шум воды и нескончаемый заплыв, длиною в жизнь. Полет мой проходил на высоте, неведомой бренному миру. Здесь не было ни тренерских свистков, ни школы с вечным Perfect Tense, ни матери с ее бесконечным нытьем – никто меня не попрекал за тройки и немытую посуду. Струилась мелодия и заполняла вселенную, и обнажала суть вещей. Слетала скорлупа, и чувства обострялись. Я знала, где истина – она по ту сторону, рядом с моим отражением – за лакированной дверцей платяного шкафа, именно там происходят самые важные, самые солнечные события моей жизни, а снегопад за окном – лишь робкий зритель, опоздавший на спектакль.

Когда мать с бабушкой вернулись из Свердловска, я лежала в постели, свернувшись клубочком, и тихо дремала.

– Какой все-таки гад, этот ваш Казачков! – процедила бабушка. – Как его только черти носят?

– Да что там Казачков! – подхватила мать, – Бабурин – вот кто настоящая сволочь – сдал Антона властям. Антон ему доверял, считал другом, давал почитать диссертацию, а тот донес на него в КГБ.

– Ничего, отольются ему наши слезы! – прошипела бабушка, – Достану яду и отравлю подлеца.

На утро бабушку выдворили из города. Конвой проводил ее до станции, проследил за тем, чтобы она села в поезд. Недоваренный борщ остался на плите, на подоконнике осталась миска с фаршем. Мать грустно покачала головой, поставила фарш в холодильник, натянула пальто и пошла на работу, проклиная вездесущую прослушку и бабушкин длинный язык.

С отъездом бабушки мы снова оказались в изоляции. Из всех отцовских приятелей, вхожих в наш дом, из всех коллег и сослуживцев, один только дядя Валера отважно навещал семью диссидента, заботился о нас и опекал. От него я узнала, что мать восстановили в партии и снова исключили уже с другим диагнозом, но с теми же симптомами. Материнского энтузиазма сей факт не охладил – она продолжала сгорать на работе, предоставив бассейну заниматься моим воспитанием. Теперь не мать, а дядя Валера водил меня в кино и в театр, находил свободное время, чтобы поболеть за меня на соревнованиях, вместе со мной покататься на лыжах, послушать с балкона «Летучую мышь».

Как выяснилось, помнил обо мне не только он. В канун Рождества обо мне вспоминала Европа, и мой почтовый ящик оживал. Конверты всех размеров и цветов, странные марки, чудные открытки, такие яркие, такие непохожие на унылые советские поздравлялки, с их куцыми елками и рахитичными зайцами. Активный западный радиослушатель забрасывал меня картинкам фламандских улиц, мордашками лубочных пупсов, традиционными библейскими сюжетами.

Я подолгу разглядывала картинки, перечитывала теплые слова поддержки, до дыр мусоля словарь. Послания меня не вдохновляли, не утешали в трудный час, не делали частью свободной Европы – я просто была счастлива оттого, что держу в руках яркие кусочки чьей-то реальности, глажу подушечки искусственного снега, кристаллики чужой зимы. Я охапками таскала их во двор, с готовностью показывала всем, кто пришел посмотреть на это рождественское чудо и нещадно его разворовывал при каждом удобном случае.

Но праздники быстро кончались, и я возвращалась в бассейн. Первая тренировка начиналась в шесть утра, а к семи вечера я уже чувствовала себя ластоногим чудовищем, выползающим на сушу за парой жалких троек. На берегу ничего не менялось: все та же кучка неудачниц в раздевалке, все те же мамашины приятели из разряда сочувствующих, все тот же английский язык. Соревнования, сборы, бесконечные тренировки – все слилось для меня в единый мутный поток, по которому я скользила навстречу московской олимпиаде, пожертвовав своим и без того веселым детством.

Пока я плавала и добывала результаты, мать посещала модные курорты. В погоне за молодостью и красотой она скакала по грязелечебницам, проходила курсы очищения, выбивала путевки и талоны на диетическое питание.

– Мои дни сочтены. Я ужасно больна. Не знаю, сколько еще протяну, – повторяла она и пускала слезу.

Дети доверчивы, верят всему и близко к сердцу принимают боль. Я безумно боялась за мать. Ее «откровения» и трагические вздохи рвали душу на части и, каждый раз, провожая ее в санаторий, я мысленно прощалась навсегда.

Здравницы Крыма и Кавказа благотворно влияли на мать: она возвращалась домой отдохнувшей, и какое-то время мы жили спокойно. Потом ей становилось скучно, и на место шаткого мира приходил устойчивый конфликт. Вся прогрессивная система воспитания сводились к угрозам и шантажу: мать запирала меня в туалете, снимала трубку, набирала номер и нарочито громко пристраивала меня в городской интернат. Первое время я билась о стены, кричала и плакала, переживая все новые приступы удушья. Скорее всего, в тот момент у меня развилась клаустрофобия: казалось, что стены сдвигаются в узкую щель, темнота обволакивает, затягивает внутрь, и каждая клеточка стонет от этой физической боли.

Со временем я привыкла к подобным экзекуциям, перестала плакать, биться и кричать и тут же услышала, как после каждого набора цифр, мать неизменно нажимает на рычаг. Так острый слух помог мне обнаружить, что мать никуда не звонит, а сбросив вызов, говорит в пустоту. Теперь я тихо злобствовала в заточении, но больше не металась, не рвалась. Мать еще долго практиковала колонии и детские дома, не замечая провала спектакля. В конце концов ей наскучила игра в одни ворота, без выплеска эмоций и криков из партера, она потеряла ко мне интерес и завела очередной роман.

Ей было невдомек, что я усвоила уроки шантажа, его жестокую школу, запомнила все правила игры и самые циничные приемы. Теперь уже я запиралась в ванной комнате и грозилась покончить с собой. Результат всегда превосходил ожидания: ни в туалете, ни в ванной нашей скромной квартиры замки не приживались, щеколды бесследно исчезали, а двери болтались на петлях. Чинить все это хозяйство было некому, поскольку среди матушкиных ухажеров попадались все больше безрукие, до ремонта негожие и прыткие только по части дел альковных.

Отцу дали два года строгача и отправили сначала в Омск, потом в какой-то северный городишко, где в скором времени он получил представление о жизни по ту сторону закона. Наезды уголовников, угрозы паханов отец встречал спокойно, с холодной решимостью. В ту пору он был готов ко всему, а отчаянье делало его непредсказуемым, отбивало у сокамерников охоту издеваться, диктовать свою волю. Бабушка писала отцу длинные письма о том, что жизнь на этом не кончается, что мир гораздо больше, чем барак, а любовь не посадишь за решетку. Писала, что нужно жить даже за пределами свободы, что нужно любить, не смотря на разлуку, верить в дочь, помнить мать – тот единственный причал, который ждет тебя любого. Письма этой простой деревенской женщины лучше всех философских трактатов, загадивших голову отца, вытягивали на поверхность из той инфернальной трясины, в которую он стремительно рухнул на взлете карьеры, и куда так заботливо определил его виртуозный мясник человеческих душ – комитет государственной безопасности. Отцу повезло: один раз от садиста-охранника его спас тюремный врач, другой раз сокамерники отступили перед стеной отцовского отчаянья. В конце – концов, с ним начали считаться, к нему стали приходить за юридическим советом.