
Полная версия:
Тётушка Зубная боль

Ганс Христиан Андерсен
Тётушка Зубная боль
Откуда мы взяли эту историю? Хочешь знать?
Из бочки мелочного торговца, что битком набита старою бумагою.
Немало хороших и редких книг попадает в бочки мелочных торговцев, не как материал для чтения, а как предмет первой необходимости: надо же во что-нибудь завёртывать крахмал, кофе, селёдки, масло и сыр! Годятся для этого и рукописи. И вот, в бочку часто попадает то, чему бы вовсе не следовало. Я знаком с подручным из одной бакалейной лавки; он собственно сын мелочного торговца из подвала, но сумел подняться оттуда в магазин первого этажа. Молодой человек очень начитан: у него, ведь, под рукой целая бочка всякого чтения и печатного, и рукописного. И вот, мало-помалу у него составилось преинтересное собрание. В собрание это входят между прочим кое-какие важные документы из корзинки для ненужных бумаг чересчур занятого или рассеянного чиновника, и откровенные записочки от приятельниц к приятельницам, содержащие такие скандальные сообщения, о которых, собственно говоря, нельзя бы и заикаться. Боже сохрани! А уж передавать их дальше – и подавно! Собрание моего знакомого – настоящая спасательная станция для многих литературных произведений, и поле его деятельности тем обширнее, что в его распоряжении бочки из двух лавок – хозяйской и отцовской. Много поэтому удалось ему спасти и книг, и отдельных страниц, которые стоило перечесть и два раза.
Он и показал мне однажды своё собрание интересных печатных и рукописных произведений, извлечённых главным образом из бочки мелочного торговца. Между прочим я обратил внимание на несколько страниц, вырванных из большой тетради; необыкновенно красивый и чёткий почерк сразу бросился мне в глаза.
– Это писал студент! – сказал молодой человек. – Он жил вон в том доме напротив и умер месяц тому назад. Он, как видно из этих страниц, страшно мучился зубами. Описано довольно забавно! Тут осталось немного, а была целая тетрадь; родители мои дали за неё квартирной хозяйке студента полфунта зелёного мыла; но вот всё, что мне удалось спасти.
Я попросил его дать мне прочесть эти страницы и теперь привожу их здесь.
Заглавие гласило:
Тётушка Зубная боль.
«В детстве тётушка страшно пичкала меня сластями; однако, зубы мои выдержали, не испортились. Теперь я стал постарше, сделался студентом, но она всё ещё продолжает угощать меня сладким – уверяет, что я поэт.
Во мне правда есть кое-какие поэтические задатки, но я ещё не настоящий поэт. Часто, когда я брожу по улицам, мне кажется, что я в огромной библиотеке; дома представляются мне этажерками, а каждый этаж – книжною полкою. На них стоят и «обыкновенные истории», и хорошие старинные комедии, и научные сочинения по всем отраслям, и всякая «литературная гниль», и хорошие произведения – словом, я могу тут фантазировать и философствовать вволю!
Да, во мне есть поэтическая жилка, но я ещё не настоящий поэт. Такая жилка есть, пожалуй, и во многих людях, а они всё-таки не носят бляхи или ошейника с надписью «поэт».
И им, как и мне, дана от Бога благодатная способность, поэтический дар, вполне достаточный для собственного обихода, но чересчур маленький, чтобы делиться им с другими людьми. Дар этот озаряет сердце и ум, как солнечный луч, наполняет их ароматом цветов, убаюкивает дивными, мелодичными звуками, которые кажутся такими родными, знакомыми, где же слышал их впервые – вспомнить не можешь.
На днях вечером я сидел в своей каморке, изнывая от желания почитать, но у меня не было ни книги, ни даже единого печатного листка, и вдруг на стол ко мне упал листок – свежий зелёный листок липы. Его занесло ко мне в окно ветерком.
Я стал рассматривать бесчисленные разветвления жилок. По листку ползала маленькая букашка, словно задавшаяся целью обстоятельно изучить его, и я невольно вспомнил о человеческой мудрости. Ведь и мы все ползаем по маленькому листку, знаем один лишь этот листок и всё-таки сплеча берёмся читать лекцию о всём великом дереве – и о корне его, и о стволе и о вершине: мы толкуем и о Боге, и о человечестве и о бессмертии, а знаем-то всего-навсего один листок!
Тут пришла ко мне в гости тётушка Миллэ. Я показал ей листок с букашкой и передал, что мне пришло по этому поводу в голову. Глаза у тётушки загорелись.
– Да ты поэт! – вскричала она. – Пожалуй, величайший из современных поэтов! Дожить бы мне только до твоей славы, и я бы охотно умерла! Ты всегда, с самых похорон пивовара Расмусена, поражал меня своею удивительною фантазией! – С этими словами тётушка расцеловала меня.
Кто же такая была тётушка Миллэ, и кто такой пивовар Расмусен?
Тётушкою мы, дети, звали тётку нашей матери; другого имени подобрать ей мы не умели.
Она страшно пичкала нас вареньем и сахаром, хотя всё это могло испортить наши зубы, но она не могла не побаловать нас: она, питала к милым деткам такую слабость и считала просто жестоким отказывать им в сладостях, которые они так любят! Зато и мы очень любили тётушку.
Она была старою девой, и с тех самых пор, как я её помню, всё одних лет! Она как будто застыла в одном возрасте.
В молодости тётушка сильно страдала зубами и так часто рассказывала об этом, что остроумный друг её, пивовар Расмусен, прозвал её «тётушкой Зубною болью».
Он в последние годы уже оставил своё занятие и жил доходами с капитала. Вот у него так и совсем не было зубов, а кое-где торчали только чёрные корешки. Дело в том, – рассказывал он нам, детям – что мальчиком он ел чересчур много сладкого, и вот что из этого вышло!
А тётушка так, должно быть, совсем не ела в детстве ничего сладкого, – зубы у неё были белые-пребелые!
– Зато она и бережёт-то их как! – говорил пивовар. – Даже не спит с ними ночью!
Мы, дети, почуяли в этих словах какой-то злой намёк, но тётя уверила нас, что это он сказал только так.
Однажды за завтраком она рассказала, что ей приснился дурной сон – будто бы у неё выпал зуб! – И это означает, – прибавила она: – что я лишусь истинного друга или подруги!
– Ну, а если это был фальшивый зуб, – усмехнулся пивовар: – то, значит, вы лишитесь только фальшивого друга!
– Вы – невежливый старый господин! – сердито проговорила тётушка; такою сердитою я не видывал её никогда, ни прежде, ни после.
По уходе пивовара она, впрочем, сказала нам, что старый друг её хотел только пошутить, что он благороднейший человек в свете и когда умрёт – станет Божиим ангелочком на небе!
Я сильно задумался над этим превращением, спрашивая себя, узнаю ли я пивовара в новом виде?
Когда и тётя и он были ещё молоды, он сватался за неё, но она слишком долго раздумывала, ну, и засела в девах, хотя и осталась ему верным другом.
И вот, пивовар Расмусен умер.
Его везли на самой дорогой погребальной колеснице; за нею тянулся длинный хвост провожатых; между ними были даже господа в орденах и мундирах!
Тётушка, вся в трауре, смотрела на процессию из окна, собрав около себя всех нас ребят, кроме младшего братца, которого за неделю перед тем принёс нам аист.
Колесница проехала, скрылись из виду и все провожавшие её; улица опустела, и тётушка хотела отойти от окна, но я не хотел – я ждал ангелочка: пивовар Расмусен превратился, ведь, теперь в ангелочка с крылышками и должен был показаться нам!
– Тётя! – сказал я. – Как ты думаешь, ангелочек Расмусен появится сейчас или, может быть, его принесёт аист, когда опять вздумает прилететь к нам с маленьким братцем?
Тётушка была просто поражена моею богатою фантазией и сказала: «Из этого мальчика выйдет великий поэт!» И она повторяла это всё время, пока я ходил в школу, повторяла, когда я уже конфирмовался, и даже теперь, когда я стал студентом.
Да, тетушка принимала и продолжает принимать живейшее участие и в моём поэтическом и в зубном недуге. Я страдаю по временам припадками и того и другого.
– Только выливай на бумагу все твои мысли! – говорила она. – И бросай их в ящик стола! Так делал Жан-Поль и сделался великим поэтом, хотя я и недолюбливаю его! Он как-то не захватывает! А ты должен захватывать! И будешь!
Всю ночь после этого разговора я провёл в муках, сгорая желанием стать тем великим поэтом, которого видела и угадала во мне тётушка. Да, я мучился припадком поэтического недуга! Но есть ещё худший недуг: зубная боль! Та могла доконать, уничтожить меня вконец, превратить в какого-то извивающегося червя, обложенного припарками и шпанскими мушками!
– Мне эта боль знакома! – говорила тётушка, сострадательно улыбаясь, а зубы её при этом так и сверкали белизною.
Но теперь наступает новая глава, как в описании моей жизни, так и в описании жизни тётушки.
* * *Я перебрался на новую квартиру, прожил в ней уже с месяц и вот как описывал своё жилище в разговоре с тётушкою.
– Живу я в «тихом семействе»; хозяева не обращают на меня внимания – даже если я звоню три раза подряд. В доме нашем постоянный крик, шум, гам и сквозняки. Комната моя приходится как раз над воротами, и стоит проехать под ними телеге – все картины так и заходят по стенам; ворота захлопываются, и весь дом содрогается, словно от землетрясения. Если я лежу в постели, сотрясение отдаётся у меня во всём теле, но это, говорят, укрепляет нервы. В сильный ветер, а у нас тут вечно сильный ветер, железные болты ставень раскачиваются и бьют о стену, а колокольчик на соседнем дворе звонит без умолку.
Соседи мои по дому возвращаются домой не все в один час, а так понемножку, один за другим, кто – поздним вечером, кто – даже ночью. Верхний жилец, что играет на тромбоне, целый день ходит по урокам, возвращается домой позже всех и ни за что не уляжется прежде, чем совершит маленькую ночную прогулку взад и вперёд по комнате; тяжёлые шаги его так и раздаются у меня в ушах, словно сапожищи у него подкованы железом.
В доме нет двойных рам, зато в моей комнате есть окно с выбитым стеклом. Хозяйка залепила его бумагою, но ветер всё-таки пробирается сквозь скважину и гудит, словно шмель. Это колыбельная песня. Но едва я, наконец, усну под неё, меня живо разбудит петушиное ку-ка-ре-ку. Это петухи и куры мелочного торговца возвещают скорое наступление утра. Маленькие пони, которые помещаются в чуланчике под лестницею, – для них не имеется особого стойла – лягаются ради моциона и стучат копытами о двери.
Занимается заря; привратник, ночующий со всей семьёй на чердаке, грузно спускается по лестнице; деревянные башмаки его стучат, ворота скрипят и хлопают, дом ходит ходуном. Когда же и это всё кончено, над головою моею начинаются гимнастические упражнения верхнего жильца. Он берёт в обе руки по тяжёлой гире, но сдержать их не в силах, и они поминутно падают на пол. В это же время подымается на ноги и вся детвора в доме и с шумом и криком спешит в школу. Я подхожу к окну подышать свежим воздухом, – свежий воздух так подкрепляет! Но рассчитывать на него я могу лишь в том случае, если девица, живущая в заднем флигеле, не чистит перчаток бензином, а она этим только и живёт! И всё-таки это очень хороший дом, и живу я в очень тихом семействе!
Вот как я описал тётушке моё житьё-бытьё. Описание это вышло в устной передаче ещё живее; устное слово всегда, ведь, свежее, жизненнее написанного!
– Ты положительно поэт! – вскричала тётушка. – Только изложи всё на бумаге, и ты – тот же Диккенс! А по мне так и ещё интереснее! Ты просто рисуешь словами! Слушая тебя, так вот всё и видишь перед собой, сама переживаешь всё! Брр! даже дрожь пробирает! Продолжай же творить! Но вводи в свои описания и живых лиц, людей, хороших, милых людей, лучше же всего – несчастных!
Вот я и описал здесь мой дом, каков он есть со всеми его прелестями, но действующих лиц пока никаких, кроме себя самого, не вывел. Они явятся позже!
* * *Дело было зимою, поздно вечером, по окончании спектакля в театре. Погода стояла ужасная, такая вьюга, что с трудом можно было пробираться по улице.
Тётушка отправилась в театр и взяла меня с собой, – я должен был потом проводить её домой. Но тут и одному-то едва-едва можно было двигаться, а не то что с дамой! Все извозчики были разобраны; тётушка жила далеко от театра, а я, напротив, очень близко; если бы не это, нам с ней пришлось бы засесть в первой сторожевой будке!
Мы вязли в сугробах, нас заносило снегом; я поддерживал, подымал, подталкивал тётушку, и мы упали всего два раза, да и то на мягкую подстилку.
Наконец, мы добрались до ворот моего дома и стряхнули с себя хлопья снега, на лестнице отряхнулись опять и всё-таки, войдя в самую квартиру, засыпали снегом весь пол в передней.
Затем мы поснимали с себя и верхнее, и нижнее платье, всё, что только можно было снять. Хозяйка моя одолжила тётушке сухие чулки и чепчик – самое необходимое, по словам доброй женщины – и затем совершенно резонно объявила, что тётушке в такую погоду нечего и думать добраться до дому, – так пусть переночует в гостиной, где ей устроят постель на диване возле запертой на ключ двери в мою спальню.
Так всё и сделали.
В печке у меня развели огонь, на столе появился самовар, в комнатке стало тепло, уютно, хоть и не так, как у тётушки. У неё зимою и двери, и окна плотно завешены толстыми гардинами, полы устланы двойными коврами, под которыми положен ещё тройной слой толстой бумаги, – сидишь словно в закупоренной бутылке, наполненной тёплым воздухом! Но и у меня, как сказано, стало очень уютно. За окном выл ветер.
Тётушка говорила без умолку; на сцену выступили старые воспоминания: юные годы, пивовар Расмусен, и проч. Тётушка припомнила даже, как у меня прорезался первый зубок и какая была по этому поводу радость в семье.
Да, первый зубок! Зуб невинности, блестящий, как молочная капелька, молочный зуб!
Прорезался один, за ним другой, третий, и вот, выстраиваются целых два ряда, один сверху, другой снизу, чудеснейших детских зубов! Но это ещё только авангард, а не настоящая армия, которая должна будет служить нам всю жизнь. Но вот является и она, а за нею и зубы мудрости, фланговые, прорезывающиеся с такою болью и трудом!
А потом они мало-помалу и выбывают из строя, выбывают все до единого, и даже раньше времени, не отслужив всего срока! Наконец, настаёт день – нет и последнего служивого, и день этот уже не праздник, а день печали. С этого дня ты – старик, как бы ни был молод душой!
Не очень-то весело думать и говорить о таких вещах, а мы с тётушкой всё-таки заговорили о них, вернулись затем к годам детства и болтали, болтали без конца. Было уже за полночь когда тётушка, наконец, удалилась на покой в соседнюю комнату.
– Покойной ночи, милый мой мальчик! – крикнула она мне из-за двери. – Теперь я засну, словно на своей собственной постели!
И она угомонилась, но дом наш и погоду никакой угомон не брал! Буря дребезжала оконными стёклами, хлопала длинными железными болтами ставень и звонила на соседнем дворе в колокольчик; верхний жилец вернулся домой и принялся расхаживать перед сном взад и вперёд, потом швырнул на пол свои сапожищи и, наконец, захрапел так, что слышно было через потолок.
Я не мог успокоиться; не успокаивалась и погода; она вела себя непозволительно резво. Ветер выл на свой лад, а зубы мои начали ныть на свой. Это была прелюдия к зубной боли!.
Из окна дуло. Лунный свет падал прямо на пол; временами по нему пробегали какие-то тени, словно облачка, гонимые бурею. Тени скользили и перебегали, но, наконец, одна из них приняла определённые очертания; я смотрел на её движения и чувствовал, что меня пробирает мороз.
На полу сидело видение, худая длинная фигура, вроде тех, что рисуют маленькие дети грифелем на аспидной доске: длинная тонкая черта изображает тело, две по бокам – руки, две внизу – ноги, и многоугольник наверху – голову.
Скоро видение приняло ещё более ясные очертания; обрисовалось одеяние, очень тонкое, туманное, но всё же ясно указывающее на особу женского пола.
Я услышал жужжание. Призрак ли то гудел, или ветер жужжал, как шмель, застрявший в оконной скважине?
Нет, это гудела она! Это была сама госпожа Зубная боль, исчадие самого ада! Да сохранит и помилует от неё Бог всякого!
– Тут славно! – гудела она. – Славное местечко, болотистая почва! Тут водились комары; у них яд в жалах, и я тоже достала себе жало, надо только отточить его о человеческие зубы! Ишь, как они блестят вон у того, что растянулся на кровати! Они устояли и против сладкого, и против кислого, против горячего и холодного, против орехов и сливных косточек! Так я ж расшатаю их, развинчу, наполню корни сквозняком! То-то засвистит в них!
Ужасные речи, ужасная гостья!
– А, так ты поэт! – продолжала она. – Ладно, я научу тебя всем размерам мук! Я примусь за тебя, прижгу тебя калёным железом, продёрну верёвки во все твои нервы!
В челюсть мне как будто вонзили раскалённое шило; я скорчился от боли, начал извиваться, как червь.
– Чудесный материал! – продолжала она. – Настоящий орган для игры! И задам же я сейчас концерт! Загремят и барабаны, и трубы, и флейты, а в зубе мудрости – тромбон! Великому поэту великая и музыка!
И вот, она начала играть! Вид у неё был ужасный, нужды нет, что я видел одну её руку, эту туманную, холодную, как лёд, руку с длинными, тонкими, шилообразными пальцами. Каждый был орудием пытки: большой и указательный образовывали клещи, средний был острым шилом, безымянный – буравом, и мизинец – спринцовкой с комариным ядом.
– Я научу тебя всем размерам! – опять начала она. – Великому поэту – великая и зубная боль, а маленькому поэту – маленькая!
– Так пусть я буду маленьким! – взмолился я. – Пусть совсем не буду поэтом! Да я и не поэт! На меня только находят временами припадки стихотворного недуга, как находят и припадки зубного! Уйди же! Уйди!
– Так ты признаёшь, что я могущественнее поэзии, философии, математики и всей этой музыки? – спросила она. – Могущественнее всех человеческих чувств и ощущений, изваянных из мрамора и написанных красками? Я, ведь, и старше их всех! Я родилась у самых ворот рая, где дул холодный ветер и росли от сырости грибы. Я заставила Еву одеваться в холодную погоду, да и Адама тоже! Да, уж поверь, что первая зубная боль имела силу!
– Верю! – сказал я. – Верю всему! Уйди же, уйди!
– А ты откажешься от желания стать поэтом, писать стихи – на бумаге, грифельной доске, на чём бы то ни было? Тогда я оставлю тебя! Но я вернусь, как только ты опять возьмёшься за стихи!
– Клянусь, оставлю всё! – сказал я. – Только бы мне никогда больше не видеть, не чувствовать тебя!
– Видеть-то ты меня будешь, только в более приятном и дорогом для тебя образе – в образе тётушки Миллэ, и я буду говорить тебе: «Сочиняй, мой милый мальчик! Ты великий поэт; пожалуй, величайший из наших поэтов!» Но если ты поверишь мне и возьмёшься за кропание стихов, я положу твои стихи на музыку и разыграю её на твоих зубах! Так-то, милый мальчик! Помни же обо мне, беседуя с тётушкою Миллэ!
Тут она исчезла.
На прощанье я получил в челюсть ещё один укол раскалённым шилом. Но вот боль начала утихать… Я как будто скользил по зеркальной глади озера, вокруг меня цвели белые кувшинки с широкими зелёными листьями… Они колыхались, погружались подо мною, увядали, распадались в прах, и я погружался вместе с ними, погружался в какую-то тихую бездну… Покой, тишина!.. «Умереть, растаять, как снежинка, испариться, превратиться в облако и растаять, как облако!» звучало вокруг меня в воде.
Сквозь прозрачную воду я видел сияние великих имён, надписи на развевающихся победных знамёнах, патенты на бессмертие, начертанные на крыльях мухи-подёнки.
Я погрузился в глубокий сон, без сновидений, и не слышал больше ни воя ветра, ни хлопанья ворот, ни звона колокольчика, ни гимнастики верхнего жильца.
Блаженство!
Вдруг налетел такой порыв ветра, что запертая дверь в комнату, где спала тётушка, распахнулась. Тётушка вскочила, надела башмаки, накинула платье и вошла ко мне. Но я спал – расказывала она мне потом – сном праведника, и она не решилась разбудить меня. Я проснулся сам; в первую минуту я ничего не помнил, не помнил даже, что тётушка ночевала тут в доме, но потом припомнил всё, припомнил и ужасную ночную гостью. Сон и действительность слились в одно.
– А ты не писал чего-нибудь вечером, после того, как мы попрощались? – спросила тётушка. – Ах, если бы ты писал! Ты, ведь, у меня поэт и будешь поэтом!
Мне показалось при этом, что она лукаво-прелукаво улыбнулась, и я уж не знал – любящая ли это тётушка Миллэ предо мною или ужасное ночное видение, взявшее с меня слово никогда не писать стихов?
– Так ты не писал стихов, милый мой мальчик?
– Нет, нет! – вскричал я. – А ты… ты – тётушка Миллэ?
– А то кто же? – сказала она. И впрямь это была тётушка Миллэ. Она поцеловала меня, взяла извозчика и уехала домой.
Я, однако, решился написать то, что тут написано: это, ведь, не стихи, да и напечатано никогда не будет!..»
* * *На этом рукопись обрывалась. Молодой друг мой, будущий приказчик бакалейного магазина, так и не мог добыть остальной части тетрадки; она пошла гулять по белу свету в виде обёртки для селёдок, масла и зелёного мыла – выполнила своё назначение!
Пивовар умер, тётушка умерла, сам студент умер, а искорки его таланта угодили в бочку. Вот каков был конец истории – истории о тётушке Зубной боли!