Анатолий Демин.

Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения



скачать книгу бесплатно

Мы не станем углубляться в область очень древних мифологических представлений славян о ныне абстрактных понятиях. Отметим только, что «Сказание о Борисе и Глебе» свидетельствует о том, что элементы образности стихийно проникали в произведение в моменты сильной экспрессии автора. Поэтому образное «опредмечивание» абстракций редко встречалось в произведениях на ту же тему, но иных по стилю: в фактографичной летописной статье «Об убьеньи Борисове» и в суховато-учительном «Чтении о Борисе и Глебе» Нестора.

В отличие от пафосного «Слова о Законе и Благодати» Илариона, в «Сказании о Борисе и Глебе» эмоциональное «опредмечивание» абстракций осталось отрывочным и не связалось в единое смысловое целое, в «образ мира». Эту дробность образных мотивов можно объяснить как следствие литературной работы автора, предположив, что «Сказание» было составлено из разнородных кусков. Но тут необходим особый текстологический анализ «Сказания». Однако недаром в «Сильвестровском сборнике» ХIV в. разнородность «Сказания» была продолжена, и в «Сказание» кто-то дополнительно вставил отрывки из «Повести временных лет» под 1015–1018 гг.

«Слово о полку Игореве»

В конце ХII в. в «Слове о полку Игореве» случаев «опредмечивания» абстрактных понятий, их превращения в материальные предметы или существа стало еще больше, чем в «Сказании о Борисе и Глебе» (70 или более). Чаще всего, в соответствии с темой «Слова», автор «опредмечивал» такие понятия, как «туга, печаль, тоска, труд, жалость», а также «мысль» и «слава». Туга представала в «Слове» растением. Например, во фразе «чръна земля подъ копыты костьми была посеяна, а кровию польяна, тугою взыдоша по Рускои земли»5, битва превращалась в посевную работу, поле битвы превращалось в плодородный чернозем, конские копыта – в мотыги, кости – в семена, а интересующая нас туга представала растительными всходами.

Но затем в тексте «Слова» туга мимолетно вдруг становилась чем-то вроде агрессивного существа («туга умь полонила» – 50), а потом – каким-то предметом, напоминающим пробку («тугою имъ тули затче» – 55). Тоска и печаль, в свою очередь, оказывались жидкостями («тоска разлияся по Рускои земли, печаль жирна тече средь земли Рускыи» – 49); «трудъ» (то есть та же печаль) превращался в вещество, растворимое в вине («чръпахуть ми синее вино, съ трудомь смешено» – 50); а жалость объявилась страшным существом («Жля поскочи по Рускои земли, смагу людемъ мычючи въ пламяне розе» – 49). Постоянного превращения понятия в один и тот же объект в «Слове» не пре дусматривалось.

Такое же разнообразие превращений демонстрировали понятия «мысль» и «слава». Мысль, правда, не очень отчетливо: то покрывала древо или даже становилась древом («растекашется мыслию по древу»; «скача, славию, по мыслену древу» – 43, 44); то мысль выступала в роли реального орудия реально совершаемого полета («мыслию ти прелетети, отня злата стола поблюсти» – 51; «храбрая мысль носитъ ваю умъ на дело, высоко плаваеши на дело … на ветрехъ ширяяся» – 52); то мысль использовалась как средство землемерия («Игорь мыслию поля меритъ отъ великаго Дону до малаго Донца» – 55).

То же происходило со славой, которая, уже совсем неотчетливо, мыслилась сначала неким ущербным предметом («свивая славы» – 44; «притрепа славу», «разшибе славу» – 53); затем слава превратилась во что-то вроде звонящего колокола («звенить слава въ Кыеве» – 44; «звонячи въ прадеднюю славу» – 51); а потом слава предстала какимто живым существом («слава на судъ приведе … зелену паполому постла» – 48).

Автор «Слова о полку Игореве» стремился ко многообразию предметных превращений.

Больше всего абстрактные понятия в «Слове» превращались в материальные вещи. Например, души воинов напоминали шелуху от зерна («снопы стелютъ головами, молотятъ чепи харалужными, на тоце животъ кладутъ, веютъ душу отъ тела» – 54); душа же князя являлась наружу в виде роняемого жемчуга («изрони жемчюжну душу изъ храбра тела чресъ злато ожерелие» – 53). Княжеское слово становилось роняемым золотом («изрони злато слово» – 51). «Крамола» превращалась в металл («мечемъ крамолу коваше» – 48). Крик использовался как ограда («дети бесови кликомъ поля прегородиша, а храбрии русици преградиша чрълеными щиты» – 47). Даже тьма материализовалась в покрывало («тьмою … воя прикрыты» – 44; «Олегъ и Святославъ тьмою ся поволокоста» – 51). И т. д. и т. п.

Абстрактные понятия превращались также в жидкости (например: «грозы твоя по землямъ текутъ» – 52) и в растения («сеяшется и растяшеть усобицами» – 48), но особенно эффектно – в живые существа («въстала обида … вступила девою на землю … въсплескала лебедиными крылы… плещучи, убуди жирня времена … уже лжу убудиста…» – 49; «веселие пониче» – 50 и пр.).

Превращения в «Слове» были универсальными и охватывали не только абстракции. Природные явления превращались в живых существ, наделенных чувствами («ночь стонущи» – 46; «ничить трава жалощами» – 49; «уныша цветы жалобою» – 55) или превращались в активных деятелей (например, в плаче Ярославны ветер метал стрелы «на своею нетрудною крилцю», веял «подъ облакы», лелеял «корабли на сине море», развеивал «веселие по ковылию»; Днепр-Словутич пробивал «каменныя горы» и тоже «лелеялъ» корабли; солнце, словно руки, «простре горячюю свою лучю» на воинов – 54–55. И ветер, и Днепр, и солнце Ярославна называла господами. В других местах «Слова» Дон по-человечески «кличетъ и зоветъ князи» – 52. А Донец становится нянькой: лелеет князя «на влънахъ, стлавшу ему зелену траву на своихъ сребреныхъ брезехъ … стрежаше ?» – 55. Солнце же «тъмою путь заступаше» Игорю с войском – 46; то есть тьма превращалась в нечто вроде загородки, созданной солнцем. И т. д.).

Мало того, предметы людского обихода и воинского быта тоже вели себя, как живые: струны Бояновых гуслей, а также половецкие телеги превращались в «стадо лебедеи» (44), «крычатъ … рци, лебеди роспущени» (46). Стяги и копья что-то произносили: «стязи глаголютъ» (47); «копиа поютъ» (54). Крепостные стены печалились: «уныша бо градомъ забралы» (50).

Наконец, люди превращались в животных: «Боянъ … растекашется … серымъ вълкомъ по земли, шизымъ орломъ подъ облакы» (43); Игорь «поскочи горнастаемъ къ тростию, и белымъ гоголемъ на воду … скочи … босымъ влъкомъ и потече по лугу Донца, и полете соколомъ подъ мьглами, избивая гуси и лебеди…» (55). Тут автор использовал не сравнения и не метафоры, переносящие на человека некоторые черты животных и создающие образ-«кентавр», но на время заменил человека животным, обратил человека в животное. Если в некоторых лаконичных случаях еще можно сомневаться в том, что не к метафорам ли, к сравнениям или к символам обращался автор «Слова», то при пояснительных упоминаниях звериных или птичьих примет автором ясно наблюдалось полное превращение героев в животных как оригинальный феномен поэтики «Слова о полку Игореве». Чаще всего персонажи «Слова» превращались в волков (например, «Всеславъ … скочи влъкомъ до Немиги съ Дудутокъ», «въ ночь влъкомъ рыскаше» – 53–54; Овлуръ «влъкомъ потече, труся собою студеную росу» – 55), а еще чаще превращались в птиц (например, Ярославна «зегзицею … кычеть. Полечю, – рече, – зегзицею по Дунаеви…» – 54; Мстислав или Роман – «высоко плаваеши … яко соколъ на ветрехъ ширяяся» – 52).

Даже части человеческого тела тоже превращались: персты Бояна – в десять лебедей; княжеские сердца – в булат («ваю храбрая сердца въ жестоцемъ харалузе скована, а въ буести закалена» – 51).

Объяснения столь небывалого пристрастия автора к превращениям всего и вся в «Слове» мы можем выдвинуть только предположительные. Вероятно, автор конца ХII в. повернулся лицом к прошлому повествовательному фольклорному и полуфольклорному стилю ХI в. (или ранее) и постарался именно «старыми словесы» воспеть поход Игоря, оценив яркую и экспрессивную иносказательность «старых словес». К сожалению, подтвердить это предположение почти нечем, разве что скудными цитатами из песен Бояна в «Слове», былиной «Волх Всеславьевич» и поэтикой превращений в очень поздних полуфольклорных памятниках (например, в «Повести о Горе-Злочастии»).

Демонстративное, пожалуй, даже нарочитое обилие преимущественно благородных превращений в «Слове» сравнительно с предыдущими памятниками показывает, насколько поднаторел автор «Слова» в рыцарственных «старых словесах». Благодаря «опредмечиванию» и обилию превращений мир «Слова» оказался заполненным огромным количеством действующих существ и предметов. Так, автор героизировал трагические события архаическим способом. Но в этом героическом мире роль Игоря получилась довольно скромной.

В заключение кратко взглянем вперед. Дальнейшая судьба «опредмечивания» абстрактных понятий и превращения объектов свидетельствует о том, что этот архаичный способ образного повествования со временем стал непонятен. Так, в «Задонщине» восходящие к «Слову о полку Игореве» отрывки с превращениями были довольно неуклюже истолкованы как символы: «то ти не орли слетошася – съехалися все князи русскыя»; «то ти были не серие волци – придоша поганые татарове»; «то ти не гуси гоготаша, ни лебеди крилы въсплескаша – се бо поганыи Мамаи приведе вои свои на Русь» и пр.6 Или же вместо превращений возникли реалии (например: «Жаворонокъ-птица, въ красныя дни утеха, взыди под синие облакы, пои славу великому князю Дмитрею Ивановичю…» – 548). А многие отрывки с превращениями исказились в невнятные фразы.

В былине же «Волх Всеславьевич», которую считают очень древней, но, однако, известной лишь по очень поздней записи ХVIII в., мотив превращений героя был огрублен до физиологического, волшебного, сказочного оборотничества Волха на какое угодно время и для каких угодно поступков в ясного сокола, серого волка, гнедого тура, горностая, муравья.

В «Повести о Горе-Злочастии» же в ХVII в. была предпринята попытка сделать превращения Горя и Молодца раскрывающими многоликость персонажей и зыбкость жизненных ситуаций того времени. Правда, в конце повести автор вроде бы возвращался к древнейшим превращениям литературных персонажей наподобие «Слова о полку Игореве», но с характерным для ХVII в. отличием: превращения были сугубо хозяйственно-бытовыми, а Горе представало то охотником, то косарем, то рыбаком:

 
Молодецъ пошелъ в поле серым волкомъ,
а Горе за нимъ з борзыми вежлецы.
Молодецъ сталъ в поле ковыл-трава,
а Горе пришло с косою вострою.
… …
Быть тебе, травонка, посеченои,
лежат тебе, травонка, посеченои
и буины ветры быть тебе развеянои.
Пошелъ Молодец в море рыбою,
а Горе за ним с щастыми неводами.
… …
Быть тебе, рыбонке, у бережку уловленои,
быть тебе да и съеденои7.
 

В общем, превращения сами тоже «превращались», но в том или ином виде, кажется, никогда не выбывали из системы образных средств древнерусской литературы.

И все-таки нельзя не задаться вопросом о том, почему возникли и существовали превращения людей и людских качеств в иные предметные объекты в древнерусской литературе (наряду с приближением превращений к классическим тропам и символам). Ответ в мировоззренческом виде известен уже давно: древние мыслители считали человека родственным всему на свете. Правда, древних же русских письменных подтверждений такого представления нет. Но вот, например, в «Беседе трех святителей» по списку ХVI в. (более ранние древнерусские списки неизвестны) мысль об исконной родственности человека всем явлениям в мире была высказана: «от колика части створи Богъ Адама: перьвая часть, – даде тело его от земли; второе, – даде кости ему от камени; третее, – очи ему от моря; четвертое, – мысль ему даде от скорости ангелиския; пятое, – душю его и дыхание от ветра; шестое, – разумъ его от облака; седмое, – кровь его от росы и от солнца»8. В «Сказании, како сотвори Богъ Адама» по списку ХVII в. человек и собака оказываются родственными: «сотвори Господь собаку, и смесивъ со Адамовыми слезами»9.

Предполагаем также, что не последнюю роль в поэтике превращений играло пробуждение предметного авторского воображения. И вот тому подтверждение из «Слова о полку Игореве» уже не на уровне словосочетаний, а на уровне одного понятия и окружающего его контекста. Например, слово «поле» в этом знаменитом памятнике автор употреблял всегда с прибавкой устойчивого предметного представления о ровном, гладком поле: «Игорь-князь … поеха по чистому полю» (46). Это поле беспрепятственно для едущих на конях, и загородить путь может лишь тьма («солнце … тъмою путь заступаше» – 46).

Конечно, автор «Слова» знал, что поле не такое уж ровное, и упоминал «яруги» (овраги), болота, «грязивые места» и холмы (46, 47, 50); но это не заставило автора отступиться от устойчивого образа плоского поля, по которому можно двигаться с огромной быстротой – «растекаться», скакать, рыскать, мчаться (например: «рища … чресъ поля на горы»; «по полю помчаша» – 44, 46). Более косвенно автор обозначил ровную плоскость поля тем, что при необходимости поле приходилось перегораживать («великая поля чрьлеными щиты прегородиша»; «загородите полю ворота» – 46, 47, 53). Еще более косвенно ровность поля подразумевалась, когда поле выступало как посевная площадь («въ поле незнаеме … чръна земля … костьми была посеяна» – 48); или как землемерная поверхность («Игорь мыслию поля меритъ» – 55); или же как ровно залитое пространство («по крови плаваша … на поле незнаеме» – 52).

Кроме того, в этом гладком поле не за что было зацепиться (поэтому «буря соколы занесе чресъ поля широкая» – 44) и нечем прикрыться сверху (когда «пороси поля прикрываютъ» – 47; когда «слънце … простре горячюю свою лучю на … вои … въ поле везводне» – 55; или если «почнутъ наю птици бити въ поле» – 56). А ухабистое поле подвергалось уплощению («притопта хлъми и яругы … иссуши потоки и болота» – 50).

Автор «Слова» всюду имел в виду именно половецкое поле, которое простиралось очень далеко («дремлетъ въ поле Ольгово хороброе гнездо. Далече залетело!» – 47).

Таково было элементарное предметно-образное представление о поле у автора «Слова о полку Игореве», в то время как в предшествующих памятниках, включая летописи, слово «поле» употреблялось лишь как логическое понятие. Один этот пример уже показывает, насколько напряженным было воображение автора «Слова», тип которого еще только предстоит определить, притом по многим разным формам и литературным средствам в «Слове».

Примечания

1 Идейно-философское наследие Илариона Киевского. М., 1986. Ч. 1 / Текст памятника подгот. Т. А. Сумникова. С. 35. Страницы указываются в скобках.

2 Жития святых мучеников Бориса и Глеба и службы им / Изд. подгот. Д. И. Абрамович. Пг., 1916. С. 29.

3 Успенский сборник ХII–ХIII вв. / Изд. подгот. О. А. Князевская, В. Г. Демьянов, М. В. Ляпон. М., 1971. С. 197, 101. Страницы указываются в скобках.

4 ПСРЛ. М., 1997. Т. 1 / Текст летописи подгот. Е. Ф. Карский. Стб. 146, под 1021 г. Страницы указываются в скобках.

5 Слово о полку Игореве / Изд. подгот. Д. С. Лихачев, Л. А. Дмитриев, О. В. Творогов. Л., 1967. С. 48. Страницы указываются в скобках.

6 «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла / Тексты «Задонщины» подгот. Р. П. Дмитриева. М., 1966. С. 548–549. Цитируется Кирилло-Белозерский список конца ХV в. Страницы указываются в скобках.

7 Симони П. К. Повесть о Горе-Злочастии… // Сборник ОРЯС. СПб., 1907. Т. 83. № 1. С. ХХI–ХХII.

8 Тихонравов Н. С. Памятники отреченной русской литературы. М., 1863. Т. 2. С. 448.

9 Пам. СРЛ. СПб., 1862. Вып. 3 / Изд. подгот. А. Н. Пыпин. С. 13. Страницы указываются в скобках.

Предсказания в древнерусской литературе XI–XVII вв.

Сразу вспоминаются причудливые и страшные произведения о «конце мира», начиная с Апокалипсиса. Но в данной работе речь пойдет не об эсхатологических произведениях о «последних днях» человечества, потому что их совсем мало, переведены они были в ранний период древнерусской литературы и больше почти не пополнялись.

Однако есть другой, более долговременный, хотя и более приземленный объект изучения в древнерусских произведениях, как в переводных, так и в оригинальных, – это предсказания будущего конкретным персонажам или даже целым людским сообществам (например, войскам и отдельным народам) – уверенные, произнесенные вслух утверждения о будущем («иже хощеть быти»), которое, как правило, сбудется.

Предсказания не только раскрывают отношение книжников к предсказанному будущему и к предсказателям, но и позволяют выйти к постановке малоизученной проблемы о степени ментального разнообразия древнерусской литературы в тот или иной период. До сих пор мы больше обращали внимания как раз на единообразие древнерусской литературы, на ее обязательную «этикетность», общепринятые «стили эпох» и пр.

Предсказания в произведениях, помимо Бога и ангелов, произносили преимущественно служители культов, языческого и христианского, изредка – правители и военачальники. Оттого больше всего предсказаний содержится в исторических и отчасти в житийных произведениях. Их-то мы и будем рассматривать. Далее прилагается пока еще очень неполный источниковедческий очерк памятников, содержащих предсказания.

Произведения ХI–ХII вв.

Из всех ранних непереводных древнерусских памятников «Повесть временных лет»1 наиболее богата предсказаниями, благодаря чему можно попытаться определить, как летописец относился к предсказанному будущему.

Летописцу было чуждо олимпийское спокойствие. Главным чувством летописца при изложении предсказаний было удивление, которое он выражал парадоксами. Так, удивительное для него предсказание хазарских старейшин о будущем покорении хазар русским князьям (хотя в тот момент будущие русские – поляне – платили дань хазарам) летописец прокомментировал парадоксом: «си владеша, а после же самеми владеють» (17). Другое предсказание – волхва Олегу Вещему – также было у летописца парадоксальным: «конь, его же любиши и ездиши на нем, – от того ти умрети» (38, под 912 г.). Парадокс содержало и предсказание Феодосия Печерского своей духовной дочери Марии о месте ее будущего захоронения: «идеже лягу азъ, ту и ты положена будеши» (212, под 1091 г.).

Удивление летописца не всегда было явным, отчего и сами парадоксы не всегда были отчетливо сформулированы летописцем. Так, парадоксальность предсказания апостола Андрея о будущем строительстве Киева становилась ясной только на фоне подразумеваемого контекста в рассказе: «Видите ли горы сия? Яко на сихъ горах… имать градъ великъ быти» (6). Лишь подразумевалось удивительное: ведь апостол провидел будущий великий город на совершенно пустых и безлюдных горах.

И все же удивление от предсказанного будущего было постоянным чувством летописца. Однажды он даже пытался умерить удивление (когда говорил о языческом предсказании): «Се же не дивно, яко от волхвованиа собывается чародеиство» (39, под 912 г.). Чаще же летописец с настойчивым удивлением повторял, что предсказанное будущее сбылось. Так, по поводу предсказания хазар он дважды повторил: «Се же сбыся все… яко же и бысть: володеють бо хозары русьскии князи и до днешнего дне» (17). А по поводу предсказания Феодосия, которое точнейшим образом сбылось через 18 лет, когда о нем уже никто и не помнил, летописец повторил даже трижды: «ся събыся прореченье Феодосьево… се сбысся… се же сбысся прореченье отца нашего Феодосья» (211–212). Конечно, и в этих случаях не всегда летописец демонстративно выражал свое удивление. К примеру, о предсказаниях киево-печерского монаха Еремии, который «проповедаше предибудущая», летописец отозвался гораздо скупее: «что речаше – ли добро, ли зло – сбудяшется старче слово» (190, под 1074 г.).

Другим чувством летописца по отношению к будущему являлось нечто вроде благоговения. Летописец прямо или косвенно отмечал внутреннюю, скрытую и даже тайную обусловленность предсказанного будущего. Действительно, предсказатели в летописи опирались на приметы будущего, не понятные или вообще не воспринимаемые другими людьми (в том числе и читателями летописных рассказов). Перечислим некоторые факты. Так, только хазарские старцы (и больше никто) обратили внимание на обоюдоостроту мечей у полян сравнительно с однолезвийностью хазарских сабель как на залог будущей победы русских над хазарами. Половецкий хан Боняк предсказал победу русского войска по полунощному волчьему вою (271, под 1097 г.). В рассказе о предсказании апостола Андрея, провидевшего постройку Киева, признак этого отдаленного будущего вообще был не афишируем летописцем. Можно заметить лишь, что летописец в кратком рассказе чересчур часто, почти навязчиво повторял слово «горы», «идеже после же бысть Киевъ». Подобное повторение слова, возможно, последовало неспроста. Ведь «горы», не только киевские, но и самые разные и в самих разных ситуациях, ассоциировались у летописца со строительной деятельностью на них – созданием жилищ, всяких сооружений и целых поселений.

Но намеренно ли летописец «скрывал» признаки будущего в рассказах о предсказаниях или делал это интуитивно, остается неясным. Однако в полную случайность подобного явления все же не верится, потому что тот или иной скрытый признак будущего упоминался летописцем почти во всех рассказах о предсказаниях. Так, в рассказе о зловещем предсказании волхва Олегу Вещему многократно упоминался конь. Если просмотреть всю летопись, то можно убедиться, что конь у летописца, помимо воинских ассоциаций, постоянно, хотя и не совсем отчетливо, ассоциировался с различными людскими несчастьями – болезнями, голодом, жаждой, а также с убийствами и иными насилиями, нападениями бесов, смертью и похоронами.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12