banner banner banner
Зов чести
Зов чести
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Зов чести

скачать книгу бесплатно

Реплика Ткача удивила братьев и своей неожиданностью, ибо Богусловские о нем опять вовсе забыли, хотя он не отставал ни на шаг, и своей определенностью, но она показалась им совершенно неуместной; Михаил и Петр почувствовали себя неловко и виновато друг перед другом за размолвку при постороннем человеке и прекратили спор.

Вышли к Неве. Дворцовая площадь тиха и темна. Зимний с трудом угадывался на окутанной теменью набережной, и лишь несколько окон светилось тусклыми квадратами, будто специально, чтобы подчеркнуть мрачность безмолвного царства. А по левому берегу Невы, насколько было видно, лизали темноту, прорываясь сквозь плотные, людские кольца, костры. Но тишина царила и здесь. Безраздельно царила. Казалось, что затаилось тысячезевное чудище, готовится прыгнуть на добычу, но никак не решается, сдерживает страх перед смертельной опасностью, однако голодная жадность и предвкушение обильной добычи глушат этот страх, распаляют злобную решимость – дышит чудище огненно, страшно, но на излете выдохов дрожат трусливо языки пламенные…

– Поистине исполняется Христово пророчество: «Огонь пришел низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» Вот он – возгорается! – взволнованно воскликнул Петр Богусловский и, вздохнув, ухмыльнулся: – Красиво. Волнует. А как звучит сладко: перевернуть мир! Только зачем? Зачем море крови? По мне, так долг каждого – совершенствовать мир. Для этого не стоит хвататься за винтовки, для этого достаточно каждому прожить честную жизнь. Каждому! И кто у власти, и кто добывает в поте лица благо народу своему…

– Каша добрая в голове твоей, Петр. Как ты не поймешь – за землю борьба! – возразил Михаил. – За землю! А вот насчет честности – тут ты вполне прав. Что бы ни происходило вокруг, поступай по чести и совести своей.

Братья помолчали. Затем Петр вновь со вздохом, с явным сожалением сказал:

– Словно осадой обложили Зимний. Невероятно… Зимний в осаде! Невероятно и нелепо!

Нет, он так и не мог понять, что происходило вокруг. Он был еще слишком молод. Михаил вполне чувствовал состояние брата, поэтому не стал ему больше возражать, а даже поддержал его:

– Да, грядет неведомое… – потом добавил повелительно: – Возвращайся, Петя! Тебе завтра рано – в Выборг. Побудь с Анной Павлантьевной. Заждалась, должно, она.

Братья обнялись, и Петр Богусловский, пообещав взволнованно: «Все, Миша, будет как надо!» – звонко зашагал по тротуару к дому Левонтьевых. Михаил проводил Петра взглядом, пока тот не скрылся за поворотом, затем обернулся к Ткачу, который стоял неприкаянно в сторонке, обиженный тем, что Петр Богусловский не то чтобы проститься, даже не взглянул в его сторону. Михаил спросил:

– Ты куда? Я к нижним чинам.

– Нам по пути.

– Что ж, тогда пошли. Только имей в виду, без пулеметных очередей, похоже, не обойдется.

У штаба, почти рядом с парадным входом, догорал костер. Поодаль от него стояли грузовики, возле которых толпились пограничники. Судя по тому, что винтовки они не составляли в козлы, а держали в руках, – ждали какой-то скорой команды. Богусловский и Ткач направились к грузовикам и едва только приблизились, как кто-то из пограничников крикнул громко и, как показалось Михаилу, торжественно, словно церемониймейстер на избранном приеме: «Поручик Богусловский прибыл!»

Тут же, будто он с нетерпением ждал этого сообщения, оказался перед Богусловским старший унтер-офицер Ромуальд Муклин, рослый, уверенный в себе, энергичный, нагловатый.

– Добро, что пришел. Тут сомнение у некоторых возникло, придешь ли, когда жарко станет…

Прежде Муклин служил в школе моторных специалистов, командовал группой пограничников, там учившихся, потому довольно часто бывал в штабе Отдельного корпуса и в казарме нижних чинов штаба. И всякий раз после ухода Муклина ротмистр Чагодаев, командовавший нижними чинами штаба, находил у подчиненных крамольные листовки. И хотя ему ни разу не удавалось допытаться, откуда появлялись листовки, Чагодаев требовал арестовать старшего унтер-офицера Муклина. Поддерживал Чагодаева и Ткач. Он даже сказал однажды Муклину: «Не избежать тебе кандалов».

После Февральской революции именно старший унтер-офицер Муклин привел к штабу школу моторных специалистов, чтобы вызволить оказавшихся запертыми в казармах нижних чинов. Муклин же и предложил поручику Богусловскому стать председателем солдатского комитета. Сказал без обиняков:

– Я большевик. Давно состою в партии. Я говорю: революция не окончена, она только начинается. Как честному русскому офицеру предлагаю: пойдемте с нами в одном строю.

– Я пограничник, – ответил Михаил Богусловский тогда. – И свой долг намерен выполнять честно.

– Вот и прекрасно! – воскликнул радостно Муклин и, переходя на «ты», заверил: – Считай меня своим верным другом.

Дружбы у них не сложилось, но каждый делал свое дело исправно: Богусловский решал, говоря армейским языком, служебно-хозяйственные вопросы, Муклин – все остальные. На улицы Петрограда пограничники выходили только по его совету, которые он давал, ссылаясь на директивы большевистского ЦК.

– Языки я тут иным поукоротил, чтобы не балаболили зря, и, видишь, не ошибся. Не мог я в тебе ошибиться, – пожимая руку Богусловскому, говорил Муклин. – Только вот что: погоны пора снимать. Велено нам Большой проспект под свой глаз взять. И двойку мостов еще. Так что – началось. Революция грядет. Наша, рабоче-крестьянская! – И крикнул в сторону костра: – Оружие командиру!

– Распорядитесь и мне выдать винтовку, – попросил Муклина Ткач, щупая пальцами усы.

– Я бы, господин Ткач, на вашем месте убрался подобру-поздорову, пока не поздно.

– Я твердо решил идти с вами. Мои заблуждения канули в Лету, конец им пришел, – возразил Ткач, продолжая робко трогать пальцами усы и услужливо кланяться. – Очень прошу вас, давайте забудем горькое прошлое. Поверьте, я искренне…

– Возьмем его, не помешает, – поддержал просьбу Ткача Михаил. – Во всяком случае, вреда не сделает. На глазах же.

– Не пришлось бы раскаиваться, Михаил Семеонович. Не пригреем ли, на свою беду…

Ткач молча слушал враждебные слова Муклина, продолжая стоять в услужливом полупоклоне. Он терпеливо ждал, пока Богусловский и Муклин решали его судьбу. Пересилил Богусловский, убедил Муклина не отталкивать человека, возможно, искренне определившего свое место в революции.

– Хорошо, – недобро согласился Муклин и сердито крикнул в сторону костра: – Винтовку и патроны юристу Ткачу!

Через несколько минут они уже втиснулись в набитый пограничниками кузов автомашины, мотор закашлял надрывно, но все же осилил непомерный груз и потянул его в темноту.

Остаток ночи и большую часть следующего дня мотались машины с пограничниками по улицам: то спешили на выстрелы, то вновь колесили от моста к мосту, от перекрестка к перекрестку. Пограничникам попадались такие же переполненные солдатами грузовики, которые тоже, казалось, мотались без толку, и все же Богусловский чувствовал, что вся эта, на первый взгляд, бестолковая суета имеет определенную цель, что бесшабашная и возбужденная народная стихия – только внешняя видимость. Твердая рука ведет солдатские и рабочие толпы, и скорее не силой приказа, а верным психологическим расчетом.

К вечеру пограничники узнали, что почти весь Петроград в руках восставших, предстоит только штурмом взять Зимний. Позиции им велено было занять в Александровском саду.

Ткач все время словно был привязан к Богусловскому, вслед за ним взобрался в кузов передовой машины, хотя в других солдаты стояли не так спрессованно. И всякий раз, когда приходилось им вступать в перестрелку – то с казаками, то с полицейскими, то с отрядом кадетов, – Ткач старательно делал все, что и Богусловский: падал на мостовую, перебегал к домам и, прижимаясь к холодному камню стен, семенил за Богусловским, стараясь не отставать от него ни на шаг. Ткач так старался казаться смелым, что забывал даже стрелять. Магазин его винтовки так и остался полным. Когда же в Александровском саду кто-то из пограничников спросил участливо Ткача: «Ну как? Надежное место за командирской спиной?» – и все, кто стоял рядом, рассмеялись, Ткач опешил и не сразу сообразил, как вести себя: обидеться ли на наглеца либо вместе со всеми рассмеяться, приняв грубость за шутку. Так и поступил. Но это еще больше развеселило пограничников. Посыпались советы, за какой более широкой спиной пристроиться, когда начнется наступление на Зимний, а трехлинейку, чтобы не мешала, отдать кому-нибудь на время, но Муклин одернул острословов:

– Человек, почитай, впервые в руки винтовку взял. Пособить бы нужно, а вы зубы скалить… – Потом посоветовал Ткачу: – Труса в себе задушить нужно, если и впрямь с революцией решил…

Ткач согласно закивал и воскликнул искренне:

– Это верно! Ой как верно: задушить труса в себе! Это очень верно!

Однако когда отряд пограничников в тугой массе штурмующих рванулся на Зимний, Ткач не изменил своей тактике – бежал за спиной Богусловского его тенью. И только когда ворвались в Зимний, где-то отстал и затерялся в толкучке. Но этого, похоже, никто, кроме самого Богусловского, не заметил: бежал, кричал «ура» – и весь вышел. Но и Богусловскому было не до Ткача, ибо получил он приказ взять под охрану дворец со всеми его несчетными комнатами, со всеми входами и выходами. Отряд же пограничников – всего восемьдесят два человека. Тут даже Муклин, которого, казалось, никакое дело не пугало, не выводило из равновесия, почесал затылок. Но спросил бодро:

– Что будем делать, командир?

– Выполнять приказ, сколь труден и нелеп он ни был бы. Впрочем, выход есть.

Помолчал Богусловский, окончательно обдумывая решение, и сказал уже тоном приказа:

– Все подразделения вывести из Зимнего! Двери все запереть, оставить открытым только парадный подъезд. Парные патрули – наружные, парные патрули – внутри. Со сменой через шесть-семь часов. Караульное помещение – здесь, в Зимнем.

– Годится. Вполне годится, – одобрил Муклин и добавил: – Пойду согласую.

Богусловский, однако, не стал ожидать возвращения Муклина. Построив весь отряд, прошелся он медленно перед строем, вглядываясь в лица пограничников и решая, на кого из них можно более всего положиться. Остановил выбор на курьере Сухове, невысоком крепыше с доверчивым чистым взглядом, и на рядовом Иванове, статном молодце из семьи питерских рабочих.

– Ваш пост – парадный подъезд. Впускать только по моему и Муклина разрешению. Присматриваться ко всем, кто выходит. При малейшем подозрении – задерживать.

– Иль жулье мы какое! – недовольно забубнили в строю. – Царя не для того сметали, чтоб на обноски его зариться. Петуха пустить – и делу конец. Эвон, страматища какая! Всю страмоту на вид выставили. А ить образованными считались.

Богусловский обернулся и глянул еще раз на «туалет Венеры», которая вызвала столь решительное осуждение нижних пограничных чинов, и безмерно тоскливо стало у него на душе. Эту прекрасную картину он прежде видел только в репродукции, а здесь она будто опалила его огнем. И когда Богусловский говорил с Муклиным, и когда думал об организации охраны дворца, и когда ждал, пока построится отряд, картина властно притягивала к себе его взгляд, но не было времени блаженно рассматривать бессмертное творение Буше, да и теперь, после столь откровенных солдатских реплик, он позволил себе только глянуть на картину – ему казалось, что солдаты осуждают его, Богусловского, ибо заметили его неравнодушие к «туалету Венеры», но ему было стыдно и больно не за себя, а за грубость солдатскую, за их примитивизм, за непонимание прекрасного.

«И это солдатская интеллигенция, – подавленно думал Богусловский. – Штабные нижние чины. Каков же интеллект остальных солдат? Пожгут и порушат все!»

Он хотел и в то же время не решался сказать, сколь ценно для истории вообще, и особенно для истории России, все, что здесь собрано. Он хотел сказать, что богатство России – и не только духовное, но и материальное – во дворцах и храмах, в помещичьих усадьбах и церквах. Туда стекались плоды труда народного, там оседали они, и порушить все, пожечь – значит безжалостно обворовать самих же себя, подрубить корень могучего дерева. Нет, дерево от этого не погибнет, но захиреет надолго, на многие десятилетия. Он никак не мог решиться, сказать это или не сказать, но реплика Муклина, который уже вернулся и слышал, как ворчали в строю, сразу поставила все на свои места:

– Что за базар?! Вы революционные бойцы, а не торговки на толкучке! Поговорите мне еще… Велено взять дворец под охрану, значит – бди. Кто не согласный – марш отсюда. Иди в услужение помещику! Оголяй зад для арапника, гни на лихоимца спину! А он, душегубец, пусть чаи гоняет да страмотой этой любуется в безделье. Враг он – гидра. И шаляй-валяй его не осилишь! Хочу не хочу – быть не может. Ухватил винтовку – крепко ее держи. Все поняли?! То-то мне!

Много лет Богусловский с солдатами, он уже привык, что они молча, с безразличным видом, а то и с напускной придурью выслушивали ругань и офицеров, и унтер-офицеров, чем буквально бесили иных, не в меру вспыльчивых и обидчивых командиров, но особенно тех, кто с детства привык к подобострастию дворни. После февральского переворота солдат как подменили. Безразличие и тупое упрямство совершенно исчезли, им на смену пришли недоверие и эдакая ершистость. Все, что бы ни приказывал Богусловский – а его они избрали председателем комитета единогласно и так же единогласно решили, что лучшего командира им не сыскать, – все бралось под сомнение. Когда же Богусловский начинал требовать настоятельно выполнения приказа, который, по мнению солдат, не был необходимым, то он чувствовал, что солдаты едва сдерживаются, чтобы не нагрубить в ответ. Позы, во всяком случае, они принимали воинственные, как петухи перед дракой. Это казалось Богусловскому объяснимым, потому не обижало его вовсе. Он, однако, всегда удивлялся тому, что солдаты принимали как должное и любое приказание Муклина, даже вовсе не нужное, не обдуманное, и любую беспардонную грубость. Вот и сейчас на окрик Муклина отряд пограничников нисколько не обиделся, наоборот, солдаты оживились и, словно по команде, поплотнее пододвинули к ноге приклады винтовок, чтобы ловчее и увереннее стояли они. Загудели одобрительно:

– А мы что? Мы ничего. Раз велено – значит, велено!

Оставив в своем распоряжении небольшой резерв, разослал Богусловский всех остальных на посты, а сам, решив проверку постов провести через полчаса, подошел, поборов неловкость от того, что его могут осудить нижние чины, поближе к картине, чтобы сполна оценить, сколь велик талант художника, так умело создавшего образ богини любви, образ женщины. Художник будто врасплох застал Венеру, словно подсмотрел тот миг, когда она еще расслаблена сном и оттого такая домашняя, умиротворенная, но в этой умиротворенности чувствуется уверенность в себе, понимание того, что все в жизни подчинено ей, она властна не только над всеми людьми, но и над всеми богами.

К Богусловскому подошел и встал рядом Муклин. Ухмыльнулся, покачав головой, и изрек с явным упреком:

– Стыда совсем нету. Нагишом вся. Страм один.

– Богиня Венера, – ответил Богусловский. – Ее оружие – любовь, но не меч. Однако власть ее над людьми не менее сильна, чем власть меча. Даже много сильней…

– Ты брось, Михаил Семеонович, эти штучки. Штык! Только штык, который взял в мозолистые руки трудовой класс, будет повелевать миром. Дрожать от страха будут вот эти голые крали. Снопы вязать да за коровой ходить – нагишом не находишься. Вмиг сарафан натянет.

– Вы считаете… – Богусловский не хотел называть Муклина по имени, а официальное обращение не подходило к такому вот разговору, – вы считаете, что крестьянка не способна любить искренне и пылко?

– Налюбишь, если в одной избе – семеро по лавкам да еще телок с ягнятами! – сердито отрубил Муклин. – В хоромах барских, думаю, смогла бы похлеще вот этой. – Муклин вновь усмехнулся: – Да если еще вдоволь на эту кралю нагляделась бы. Или вон на того, – Муклин кивнул на античную статую, – голого бугая…

– Возможно. Вполне возможно, – покорно согласился Богусловский.

Знал он крестьянскую жизнь, крестьянскую психологию книжно и потому не считал вправе спорить с Муклиным, который частенько с гордостью заявлял, особенно если была нужда оправдать очередную грубость или безалаберность, что родился на гумне, пеленали его на овине, а рос вместе с телком. Да Муклин и не примет, как считал Богусловский, возражений, взорвется и начнет наседать упрямо, волей-неволей отступишься. А время вовсе не подходящее для выяснения точек зрения на проблемы любви. Что станет с ними через час, через день, через месяц? Кто может ответить сегодня на этот вопрос? У революции свои законы, она меняет не только эпохи, не только судьбы целых наций, но и судьбы отдельных людей, она губит отживший строй ценой гибели многих и многих. У революции свои приговоры, и, как правило, кровавые.

По-иному был настроен Муклин. Его вовсе не устраивала неопределенность ответа Богусловского, он совершенно не пытался понять причину такого ответа, даже не думал о душевном состоянии собеседника, о возможных противоречиях в его мыслях. Муклину все представлялось совершенно ясным: Зимний пал, буржуазное правительство низложено, но гидра контрреволюции непременно станет сопротивляться, с ней придется воевать, и, скорее всего, основательно, потому у всех, кто начал борьбу с капиталистами и помещиками, просто обязана быть одинаковая оценка политического момента.

И только так! Муклин хотел верить без огляда тем, кто находился с ним в одном строю, а неопределенность в самой малости вызывала у него подозрение. Он напористо спросил:

– Возможно?! – И, сделав паузу, чтобы подчеркнуть важность тех слов, которые собирается сказать, продолжил так же напористо: – Ты эту, Михаил Семеонович, оппортунистическую уклончивость бросай! С народом пошел, значит, иди с ним, а не рядом. Тебе нужно понять… – Муклин поднял вверх указательный палец, готовясь сказать какую-то важную и совершенно непререкаемую истину, но в это время с лестницы донеслось грозное, приправленное смачным матерком:

– Я те поупираюсь! Я те поговорю! А ну, шагай! – Богусловский и Муклин обернулись одновременно и увидели буквально поразившую их картину: двое пограничников вели Ткача, грубо ухватив его за руки, а третий подталкивал прикладом в спину. Любая попытка Ткача либо что-то сказать, либо остановиться пресекалась решительным толчком приклада, категорическим приказом: – Шагай, вашеблагородь!..

И вольная, от души, ругань.

– Что произошло? – с недоумением спросил Богусловский Ткача и патрульных, когда они спустились с лестницы.

– Чистейшее недоразумение, – ответил с напускной небрежностью Ткач. – Я затрудняюсь даже объяснить…

Патрульных словно прорвало. Заговорили они враз все трое, перебивая друг друга и торопясь, как бы оберегая себя от возможного обвинения в самоуправстве. Из всего этого сбивчивого многословия Богусловский понял, что Ткач пытался вырезать из рамы какую-то картину, а в карманах уже были камеи. Богусловский глянул на них – старинные, не иначе как времен Александра Македонского. Спросил Ткача, сдерживая гнев:

– Что толкнуло вас на столь мерзкий поступок? – И сам же ответил: – Впрочем, ваш род всегда был алчным. Всегда!

– Избавься от шор, Михаил, оглянись, пойми наконец, – горячо, убежденно, как никогда прежде, заговорил Ткач. – Вся эта красота, все это несметное богатство будет затоптано, заплевано, растащено… Все погибнет! Все! Дворцы и храмы, гордость и устои России, превратятся в руины, а на их развалинах вырастет жгучая крапива! Да-да! Крапива! И святой долг каждого просвещенного человека спасти хоть малую толику всего этого прекрасного, накопленного веками!..

Ткач говорил то, о чем только что думал сам Богусловский, только он искал выход, как сберечь все это для России, а Ткач предлагал разворовать все, попрятать по домам, обогатив тем самым только себя. Богусловский перебил Ткача:

– Я никогда не предполагал, что вы так низко падете. Вы – омерзительны! – Затем приказал патрульным: – Отпустите его! Он недостоин того, чтобы марать о него руки.

– Ты брось, командир, офицерские штучки! – решительно возразил Муклин. – Эка, руки марать! Революцию в беленьких перчатках совершать прикажешь! В Неву этого мерзавца! Рыбам на корм.

– Отпустите! – твердо повторил Богусловский. – Подлость и алчность, увы, неподсудны. Отпустите.

– С огнем играешь, – сердито буркнул Муклин. Потом также сердито приказал патрульным: – За дверь его – и под зад коленом. Пусть катится на все четыре стороны! – Затем вновь Богусловскому, уже назидательно: – Как бы не пришлось, Михаил Семеонович, локти кусать. Вспомнишь тогда меня. Ой, вспомнишь.

Не мог тогда предполагать Богусловский, что слова эти пророческие…

Глава третья

Долго и с явным недоверием рассматривали пограничники в проходной полка предписание Петра Богусловского, недоуменно поглядывая и на его представительную фигуру – что тебе генерал, и на погоны прапорщика. А Богусловский тоже с удивлением смотрел на пограничников, вот уже вторично передававших друг другу его предписание. Все без погон, и только по обмундированию да по трехлинейкам, которыми был вооружен наряд, Петр Богусловский определил, что перед ним нижние чины, и потому с явным недовольством спросил:

– Что за спектакль?!

– Взыграла офицерская кровушка? – ухмыльнувшись, добродушно проговорил пограничник Кукоба, высокий, с толстощеким улыбчивым лицом и веселыми серыми глазами. – Бумага-то у тебя, вашеблагородь, того – липовая…

– Проводи меня к командиру полка! – нетерпеливо и гневно потребовал Богусловский. Лицо его побагровело от обидного унижения. – Я не прошу. Я приказываю!

– Нет уж, господин прапорщик, я тебя к председателю комитета проведу, он с тобой разберется, – все с тем же добродушием, нисколько, казалось, не осерчав на грубость Богусловского, ответил Кукоба и снял винтовку с плеча. – Пошли, вашеблагородь.

Понимая нелепость положения и свою полную беспомощность против такой вот наглости, гордо и непринужденно шагал Петр Богусловский в сопровождении конвойного по чистым, словно вылизанным, дорожкам городка, невольно примечая опрятность и порядок во всем и возмущаясь неуважительностью нижних чинов по отношению к нему, офицеру. Дело в том, что кто бы ни встречался им, каждый, вместо приветствия, непременно спрашивал Кукобу:

– Где это ты благородие ваше изловил?

– Временные прислали, – отвечал Кукоба.

– Тогда верно, тогда веди, – одобряли Кукобу, и это всякий раз хлестало по самолюбию прапорщика, словно его обвиняли в каком-то непристойном поступке, а гнев мешал ему осмыслить неторопливо и логично все то, что произошло с ним. Он, когда добирался из Петрограда в полк, рисовал в своем воображении встречу с командиром полка, офицерами, нижними чинами, с которыми давал себе слово быть добрым и по-отечески строгим, и вдруг такая нелепость: его ведут под конвоем. Ни за что ни про что.

Не знал еще прапорщик Богусловский о штурме Зимнего, о свержении Временного правительства.

Кукоба постучал почтительно в обитую коричневой кожей дверь; не ожидая ответа, открыл ее и, пропуская Богусловского, добродушно и весело, словно совершал что-то очень приятное человеку, пригласил:

– Входи, вашеблагородь. Покажь свои мандаты председателю.

Петр вошел в кабинет, очень просторный и очень безвкусно обставленный. На одной стене висела большая крупномасштабная карта Ботнического залива с нанесенными условными обозначениями постов полка и других военных городков и укрепленных районов, у противоположной стены стояли, словно выстроенные для парадного расчета, плотной ровной шеренгой мягкие стулья, а почти на середине комнаты будто врос в паркетный пол кряжистый стол красного дерева, за которым спиной к окну сидел председатель комитета полка Шинкарев, такой же кряжистый. И стол, и Шинкарев казались единым целым, вековым монументом, источавшим надежное спокойствие, уверенность и силу. И весьма нелепым представилось Петру Богусловскому то, что Шинкарев, кому бы важно изрекать истины бесспорные, вещать с высоты своего монументального величия, вместо этого сосредоточенно, очень осторожно, с заметной неумелой робостью накалывал на скоросшиватель какие-то листки и даже не поднял головы, вроде бы совсем не слышал ни стука в дверь, ни добродушно-веселого голоса Кукобы, так бесцеремонно приглашавшего Богусловского переступить порог столь значительного для него кабинета. Взяв очередную бумажку, основательно помятую, Шинкарев принялся разглаживать ее ладонью старательно и аккуратно.

Кукоба остановился в нерешительности рядом с порогом, потом, подтолкнув вперед Богусловского, робко переступил с ноги на ногу, кашлянул негромко, прикрыв рот рукой, подождал немного и кашлянул еще раз, на этот раз нетерпеливей и громче.

– Ну что тебе? – с явным недовольством спросил Шинкарев, продолжая разглаживать листок, прежде чем наколоть его на скоросшиватель, и, лишь поместив на предназначенное место бумажку, поднял голову и начал рассматривать Богусловского. Так же, как солдаты у костров на Невском, как пограничники в проходной полка: липко, недоверчиво и долго. Затем спросил Кукобу: – Кого привел?

– Я считаю вопрос этот в моем присутствии совершенно бестактным, более того, оскорбительным! – возмущенно заговорил Богусловский. – Как оскорбительно поведение состава наряда и его старшего! – Богусловский кивнул на Кукобу, все так же продолжавшего стоять с винтовкой наперевес. – Он осмелился конвоировать через весь город офицера, прибывшего для прохождения службы в полк! Прямой подрыв авторитета моего. Я просил бы принять надлежащие меры к составу наряда, если я прибыл в воинскую часть, а не в анархический бедлам! Я бы просил…

– Сбавь прыть, ваше благородие, – не повышая голоса, перебил Богусловского Шинкарев. – Мы не на плацу и не в царских казармах. Прошло то времечко, когда солдат сквозь строй прогоняли. Революционный боец – полноправный гражданин и требует к себе уважения как личность.

Шинкарев встал, неторопливо вышел навстречу Богусловскому и остановился в шаге от него. До удивления они оказались похожими друг на друга. Оба высокие, начинающие полнеть молодые мужчины, уверенные в себе. Лица открытые, привлекательные, а глаза умные, волевые. Даже залысины у обоих одинаковые, только волосы разные: у Богусловского черные, густые и волнистые; у Шинкарева же светлые, мягкие, что тебе шелкова трава-ковыль. Оба в форме прапорщиков, только у одного погоны и сукно подобротней да сшита умелым портным, у другого же мундир мешковат и непривычен, без погон.

– Богусловский, говоришь? – прочитав предписание, переспросил Шинкарев. – Не генерала ли Богусловского сынок?

– Да.

– Что ж, проходи, садись за мой стол и читай телеграммы. Потом потолкуем. – И Кукобе: – Свободен. Продолжай службу нести так же исправно.

Богусловский подошел к столу, но садиться не стал. Взял телеграмму, еще не подшитую, пробежал по тексту глазами и ничего не понял: «Общее собрание пограничного поста постановило Советы приветствовать, а если нужно для защиты власти трудового народа, готовы направить двух человек в Петроград». Взял следующую телеграмму, в ней почти те же слова: собрание революционных бойцов-пограничников, единодушная поддержка Советов, готовность защищать народную власть штыками. Взял еще одну – то же самое…

Богусловский какое-то время перелистывал телеграммы, взял теперь уже скоросшиватель, а сам мысленно, шаг за шагом, возвращался из этого нелепого кабинета к проходной полка, где его встретили оскорбительным недоверием, воспринимая с еще большей остротой беспардонность нижних чинов, и далее – на Невский, к обложенному кострами Зимнему.