banner banner banner
Полёт пяти. Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 21
Полёт пяти. Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 21
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Полёт пяти. Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 21

скачать книгу бесплатно

А залив Черепахи? Поляков там был и что-то помнил. Я там был и не помнил ничего. Что он видел и что забыл?

Мне стало холодно. Эта память… Память поводыря. Я мог – по идее – вызвать в своей – его – памяти тот вечер.

Впервые в жизни захотелось выпить. Не выпить, а напиться. Не просто напиться, а привести мозг в состояние, когда неважно, в каком пространстве-времени находишься, и воспоминания не трогают, и смещения реальностей не ощущаются…

Я не мог заставить себя пойти на кухню, достать из шкафа бутылку бренди, оставленную не помню когда, не помню кем из гостей.

Я тянул время.

Как я мог знать, осталась у меня прежняя память или изменилась вместе с реальностью? Память Полякова отличалась тем, что он помнил все свои реальности, все острова, на которых побывал – иначе не был бы поводырем.

Значит, я мог вспомнить вечер на берегу залива. Я помнил, каким он был в памяти Полякова.

Хотел ли я…

Да. Но не сейчас.

У меня путались мысли, но я пришел в себя настолько, чтобы понять: нужно вернуться на маршрут. Поляков знал, кто в него стрелял и почему. Умирая и понимая, что между нами существует квантовая связь, Поляков думал о Стокере и Лоуделле, о Саманте и Марии-Луизе. Значит, в том эпизоде заключена разгадка.

Я должен вспомнить, проанализировать… Да, но мог ли я вернуться на те же острова? А как же принцип неопределенности?

Я был не вполне адекватен, что неудивительно. Мне не нужно было физически последовать пройденным маршрутом – только вспомнить, что тогда происходило. Что-то я упустил, что-то, связывавшее тогдашние трагедии с нынешней.

И вечер на берегу залива…

Я положил ладони на подлокотники. Вытянул ноги, закрыл глаза. Возможно, я был еще в своем коттедже на Лорел-стрит, а может, уже где-то. Мне показалось, в воздухе запахло лавандой, духами Марии-Луизы, но я не стал открывать глаза, чтобы убедиться в том, что ее нет в комнате.

Я спрашивал Саманту о ее спутниках. А что я знал о ней самой? Ее файл в моей памяти оказался пуст, и я понимал, что дело не в сведениях, полученных за положенные семь суток до перехода. Причина в моей памяти – я не мог вспомнить ничего о Саманте, кроме ее фигуры, одежды, того, что она говорила и, конечно, того, что сделала. Даже лица не мог разглядеть…

Мария-Луиза, подумал я. Она, похоже, знала Саманту еще до перехода. Вспомнил: Мери знакомилась с мужчинами, а с Самантой они обнялись, как знакомые.

Если я смогу ее спросить… Как? Какие действия я мог совершить, будучи в запутанном состоянии с поводырем? Только вспоминать?

Однако, если проблема в памяти, то почему, вынырнув из воспоминаний, Поляков – не Поляков, лежавший мертвым на ковре, а я, – оказался не в комнате с постерами на стенах, а у себя на Лорел-стрит?

Все вспомненное, связанное с Поводырем, и то, что произошло на берегу залива, и Стокер с Лоуделлом, и Саманта, и Мария-Луиза были элементами пазла. В них, в их сущностях, в их горе и радости мне нужно было искать причину смерти… убийства… поводыря.

Все элементы пазла были перед моими глазами. Почему мне так казалось? Озарениям далеко не всегда можно доверять, тем более в перепутанном состоянии, когда не можешь понять самого себя. Чья интуиция утверждала, что все элементы пазла – вот они, смотри, перемешивай, соединяй? Я не обладал житейской интуицией, часто ошибался в людях, принимал за друзей тех, кого надо было держать на расстоянии, и не слушал советов тех, кто действительно мог стать другом.

Есть знание, которое осознаешь, а есть подсознательное, интуитивное, в нужный момент связывающее видимые элементы пазла. Но истинное знание, и что важнее – понимание, приходят, когда интуиция дает лишь толчок логическому анализу и математической конструкции. Я был в этом уверен с детства, с тех еще пор, когда отец записал меня в математический кружок – группу, как я тогда думал, таких же лентяев, как я, собиравшихся по воскресеньям дома у замечательного человека, учителя божьей милостью Антона Владимировича Троекурова. Самозабвенно, до одури, до потери связи с реальностью мы решали задачи, которые, по мнению большинства моих сверстников, не имели не только решения, но и смысла по причине неуловимости идеи и вопроса.

Позднее я оценил, осознал и записал в памяти: «Антон Владимирович – учитель божьей милостью», а когда отец привел меня к нему и посадил за круглый стол с пятью другими мальчишками и одной девчонкой, я видел немного не в своем уме дядечку, разрешавшего понять, осознать и вытащить на белый свет такое во мне, о чем я даже не подозревал (именно разрешавшего, будто знание, понимание и осознание во мне уже существовало, но кто-то почему-то не позволял всем этим пользоваться, а Троекуров позволил, как разрешал вообще все: разговаривать во время занятий, вставать, подсматривать в чужие тетради и ноуты, выходить на балкон подышать и даже курить в его присутствии, о чем он никогда не сообщал родителям).

Антон Владимирович не убедил, не доказал, а как-то незаметно ввел в мое неокрепшее осознание реальности аксиому математичности мира. Природа не говорит с нами на языке математики, природа и есть математика. Все, что мы видим, чувствуем, строим, изобретаем, открываем и разрушаем, есть ничто иное, как отражение математики в наших мозгах, для которых чистые символы неудобопонимаемы и невообразимы.

Что я вспомнил? Кого?

Интуиция поводыря кричала: пазл собран, не пытайся перебирать элементы, чтобы сложить их так, а потом иначе, а потом еще раз, пока они все не сойдутся. Не думай, брось элементы пазла в пространство, они сами соединятся в нужную картину. Не пропусти момент, когда картина возникнет в сознании, сложенная так, что не видно сцепок, склеек и подстановок.

А разум Пола Голдберга, выпестованный сначала Антоном Владимировичем, а потом профессорами в университете и годами работы, сурово требовал интуиции доверять лишь постольку, поскольку она способна вывести на правильный путь. Не больше. А пройти по пути до конца поможет математика – и только она.

Я недолго раздумывал, чтобы увидеть слабость Полякова, его ахиллесову пяту, о которой он сам не подозревал, будучи интуиционистом по природе, призванию и жизненным возможностям.

Я встал и обошел стол. Поводырь посмотрел на меня невидящими глазами, как мне показалось, неодобрительно. Конечно. Я собирался сделать то, что противоречило его жизненным принципам и всему, что он понимал в мире.

Я опустился на колени и попробовал закрыть Полякову глаза. Не получилось. Тело оказалось твердым, как дерево.

«Поверил он алгеброй гармонию, музыку разъял, как труп…»

Почему мне пришли в голову эти слова? Интуиция создает гармонию в мире? Алгебра привносит в мир доказательства?

То, что Пушкин называл алгеброй, давно стало сложнейшей, но удивительно простой, на самом деле, математикой, чье последнее достижение – инфинитный анализ – мне предстояло сейчас использовать, чтобы опровергнуть основной постулат Полякова.

Я провел ладонью по холодному лбу поводыря, прислушался к своим ощущениям: возникло ли в них что-то новое. По идее, не должно бы. Запутанность существует, она не могла стать больше или меньше от прикосновения к телу.

Или могла?

Чтобы ответить, мне нужно было вывести и решить уравнения. Систему Кавнера-Дюморье. В том числе в невычислимых функциях. Кавнер утверждал, что невычислимые функции могут погубить инфинитное направление математики. Ему пытались доказать, что для инфинитного анализа невычислимые функции так же нужны, как для арифметики таблица умножения, которую тоже невозможно упростить.

Невычислимые функции. Если я смогу их обойти… сейчас у меня есть интуиция…

Да?

Я ушел на кухню, захватив лэптоп и десяток листов писчей бумаги из ящика под телевизором. На кухонном столе стояли чашки с выпитым кофе, я отнес их в раковину и пустил воду. Шелест струи не то чтобы успокаивал, но создавал звук, будто занавес, отделивший мое существование от мира, в котором я все еще находился.

Закрыл дверь в гостиную, сел за стол и записал граничные условия для основной реальности. Перечитал. Исправил ошибку. Перечитал опять.

И понял, почему при вроде бы полном наборе элементов пазл не желал составляться, а загадка убийства Полякова оставалась неразгаданной.

Поляков ошибался.

Ошибка была очевидна – для меня. Поляков же не мог ее обнаружить ни при каких обстоятельствах, и в этом состояла разница между им – интуиционистом, и мной – рационально мыслящим физиком, которого озарение посещает в лучшем случае раза два или три в жизни, а многих не посещает вовсе, что не мешает им становиться выдающимися учеными, сделавшими для науки больше, чем иные великие, чьей интуиции они всегда завидовали, хотя вряд ли признались бы в том публично.

Поляков точно знал, что поводырь не может вернуться на остров, где уже бывал, – не позволит многомировый принцип неопределенности, идея, интуитивно принятая физиками его мира.

Из принципа неопределенности Гейзенберга возникла наука наук ХХ века: квантовая механика, чья точность и надежность поражали воображение. Квантовая физика – рациональнейшая из всех рациональных вершин человеческого гения.

Из принципа неопределенности в мире поводыря возникла базовая идея интуитивистской космонавтики – не науки, на самом деле, а самого изощренного из искусств, принятого за науку по недоразумению, если рассматривать этот эпизод истории человечества с моей, сугубо рациональной, точки зрения.

В моем мире научного рационализма были исследования Годдарда, Кибальчича, частично Циолковского, а после первый спутник, «Восток», Гагарин, «Аполлоны», Армстронг, обитаемые орбитальные и автоматические межпланетные станции, а затем долгий откат – нежелание государств тратить огромные суммы на пилотируемые полеты без ясных – прежде всего, экономических – перспектив.

В мире поводыря идея многомирия и примат интуитивизма привели к появлению людей, способных, подобно Полякову, воспринимать другие ветви, ощущать расположение «островов» на фарватерах. Поводыри умели перемещаться с одного острова на другой, и это не нарушало эйнштейновского принципа постоянства скорости света, поскольку острова находились в разных ветвях многомирия.

Правильно записать граничные условия для задачи – добрая половина решения. И это такое же искусство, как во время съемок удивительного по красоте рассвета найти единственно правильный ракурс и композицию кадра, чтобы захватывало дух от безумной и безнадежной красоты. Именно так – безумной и безнадежной, потому что трезвым разумом, без интуиции, нужную композицию не создашь, и нет надежды повторить уже отснятый кадр, он неизбежно окажется другим, будто и в рамках одной реальности существует свой принцип неопределенности, не позволяющий с идеальной точностью повторить внешние условия и внутренний настрой.

У меня не было времени – шел второй час ночи – долго размышлять над тем, что я написал. Перед глазами мелькали темные мошки, верный признак того, что нужно расслабиться, выспаться, и тогда, возможно, оценив уравнения вместе с граничными условиями и еще какими-то факторами, не пришедшими мне сейчас в голову, обнаружить ошибку и начать все сначала.

И все же я был интуитивно уверен, что уравнения правильны, а решение я знал еще до того, как записал символы на бумаге. Прежде со мной такого не случалось.

Я понял, как вернуться в уже посещенную Поводырем реальность. Именно в ту самую, а не в похожую. Принцип неопределенности не препятствовал: поводыри интуитивно приняли квантовую неопределенность, как неопровержимый постулат, но я и не стал его опровергать, как Эрмлер десять лет назад ничего не опроверг, но на планковских расстояниях и временах открыл принцип квантового подобия, и лишь тогда стало возможно исследовать меньшие пространственно-временные отрезки.

Принцип неопределенности никуда не делся, но константой, как я понял, был пространственно-временной объем острова, а не отдельно размеры острова и время пребывания, как полагал Поляков. Раздвинув границы пространственной области, я мог точно выбрать момент – и попасть именно на тот остров, где уже был. Правда, в запасе осталось бы гораздо меньше времени, но такова плата за точность.

Как это сложно, малопредсказуемо… и опасно. Мне было страшно. Я пялился на математические значки, знал, что решение правильно, но… боялся.

Не потому, что мог не вернуться. Не потому, что мог оказаться не там и не тогда. Не этот страх заставил меня обхватить плечи руками и почувствовать, как по спине стекает медленная капля пота. Страх был другим. Поняв, что могу сделать то, чего не умел Поляков, я испугался себя. Понял – и это тоже стало озарением, – что моя запутанность с поводырем возникла не вчера и даже не миллион лет назад, когда ни меня, ни Полякова не было ни в каком из бесчисленных миров мультиверса. Запутанность возникла после Большого взрыва, когда из флуктуаций хиггсовского поля образовались первые элементарные частицы, находившиеся в общем квантовом состоянии. Запутаны были электроны в атомах, кварки внутри электронов, а проявилось это четырнадцать миллиардов лет спустя.

Я боялся себя. Подумал, что полиция, исследовав место преступления, окажется права, и я убийца, хотя совсем не в том житейском и криминальном смысле, как будет казаться следователям.

«Вы убили своего гостя – иначе быть не могло».

Я мог его убить – хотя все произошло совершенно иначе.

Часы пробили два, и я не сразу вспомнил, что в моем доме не было часов с боем. Встав на ватных ногах и пугаясь теперь не столько себя, сколько того, что увижу, я подошел к закрытой двери в гостиную и, прежде всего, внимательно ее осмотрел. Дверь как дверь, она всегда такой была, в отличие от часов, которых никогда не было.

Черт возьми. Я тот, кто есть. Я знаю то, что знаю. Умею то, что умею. И хочу то, чего хочу. Мои решения и поступки полностью осознанны – в отличие от интуитивных поступков Полякова и моих собственных прежних поступков, в основе которых лежали логика и расчет, а интуиции отводилось важное, но очень небольшое и подчиненное место.

Я распахнул дверь с ощущением, будто вырвал из петель. Переступил порог и уставился на большие часы в форме корабельного штурвала, висевшие на стене перед моими глазами. Часы показывали минуту третьего, и секундная стрелка нервически перескакивала с деления на деление. Часы висели здесь с того дня, когда я обустроил этот коттедж, купленный довольно дешево у прежнего владельца, которому нужно было срочно переехать. Кажется, его назначили посланником в Бразилию – впрочем, какая разница?

Дом мне помогала обустраивать Мария-Луиза, мы недавно познакомились, и когда впервые заночевали здесь, стали любовниками: я даже в мыслях не хотел произнести «мужем и женой», она к этому статусу стремилась, а я не то чтобы отвергал такую возможность, но отодвигал ее подальше в будущее, никак не аргументируя свое решение – точнее, нежелание это решение принять. Интуиция. И этим все сказано.

Это был лучший дом во вселенной. Это был мой дом, и этим все сказано. Мой дом, каким я его помнил. Точнее – каким вспомнил. Теперь.

Странная штука – память. Механизм памяти, как и мозг, как весь человеческий организм, развивался и изменялся по эволюционным законам, и, если люди, не обладавшие даром поводырей, забывали себя в мире, отличавшемся на величину квантовой неопределенности, в этом заключался большой эволюционный смысл: человек, помнивший единственную (нынешнюю!) реальность, имел больше шансов выжить в бесконечно сложном и разнообразном мире ветвящихся вселенных.

В качестве бонуса поводыри получили интуицию, которой не обладал больше никто.

Мы, поводыри, были мутантами, эволюционным нонсенсом, но биологическая история человечества меня мало интересовала.

Я обошел стол, не предполагая увидеть себя мертвым, но опасаясь этого.

Конечно, меня там не было. Я внимательно осмотрел место, где прежде лежало тело – не в этой реальности, конечно, но мне казалось, что какой-то след, что-то странное я все-таки обнаружу.

Ничего.

Я подошел к окну и выглянул в ночную темень. Мне показалось, что где-то очень далеко мерцали слабые огоньки. Город? Конечно: в пяти километрах к юго-востоку располагался французский Монтень, ближайший к моей скале относительно большой городок.

Когда глаза привыкали к темноте, я вышел в ночь и постоял минуту у двери, привыкая уже не к безлунному мраку, а к собственным ощущениям, собственному страху и реакции на страх.

Свежий воздух привел в порядок мысли. Отделил интуицию от знания. Связал знание с умением. Превратил умение в уверенность.

Летний треугольник висел над головой, и, разглядев Альтаир, я вспомнил банку Книдсена – бесхозный астероид, не приписанный ни к одной звезде Галактики. Одно время на него было паломничество космогонистов. Остров слишком медленно двигался относительно местной галактической плоскости, траектория не соответствовала стандартной модели образования планетных систем, но расположение в фарватере оказалось очень удобным – не для ученых, а для поводырей. Добраться до банки Киндсена можно было в один переход. Если смотреть в сторону Альтаира, остров находился в двух градусах к северу, на расстоянии шестнадцати световых лет от Земли.

Я подумал о том, что поводыри отсчитывают расстояния в световых годах, а не в парсеках, как это принято в астрофизике. Так нам было удобнее и понятнее.

В доме переливчато заиграла мелодия, которую я не сразу узнал, и сбила с мысли, которую я не успел додумать. Телефон. Я не любил мобильники – на работе они бесполезны, а дома отвлекали. Для связи мне было достаточно стационарного аппарата, он сейчас и требовал, чтобы я ответил.

Пока я, бросив последний взгляд в небо, возвращался в гостиную, кому-то надоело ждать, и кто-то положил трубку, решив, видимо, что меня нет дома. Мария-Луиза, это был ее номер.

Я потянулся было к трубке, но отдернул руку. Что я скажу? Что я не я? Что с ней говорит не ее любимый Лева, а неизвестный ей Пол Голдберг?

Вспомнил, как позавчера, когда мы вернулись из поездки на Гавайи и бросили вещи посреди прихожей, она крепко обняла меня и, сначала поцеловав, а потом растрепав мне волосы, как она любила, сказала: «Лева, а моим именем ты никакой остров назвать не хочешь?»

Я знал, что когда-нибудь она это спросит, и я отвечу, что поводыри по традиции называют острова именами ученых, исследователей, первооткрывателей.

Мери смотрела мне в глаза, руки ее лежали у меня на плечах, и я не смог объяснить, да и вообще, разве не для того существуют традиции, чтобы их время от времени нарушать?

«Хочу, – ответил я. – Вот только найду подходящий. Это не может быть какой-то камень или пылевое облако…»

«Красивая землеподобная планета», – мечтательно сказала она, и я согласился: красивых землеподобных планет среди известных мне островов было всего две, и существовал очень малый шанс найти еще – слишком мало в космосе планет, похожих на Землю. Самих Земель бесконечно много, а вот похожих…

«Непременно, любимая», – согласился я, и сейчас мне почему-то показалось, что Мери звонила, чтобы узнать, выполнил ли я свое обещание. Она была нетерпелива. Если я позвоню ей, она скажет «Лева, я загляну к тебе на пару минут», и я не смогу отказать, а когда она войдет, то поймет…

Не хочу. Сначала должен разобраться сам.

Телефон зазвонил опять.

– Здравствуй, Мери, – сказал я.

Она ответила не сразу – что-то в моем голосе показалось ей незнакомым и, может, пугающим.

– Ты вернулся и не позвонил, – осуждающе сказала она. Мария-Луиза всегда нападала, когда представлялась возможность.

– Я устал. – Это было правдой.

– Но ты пропустил встречу с Хемпсоном, и он на тебя сердит, а когда Чарли сердится, ты знаешь…

Я знал. Вспомнил, как только Мери назвала имя. Хемпсон работал генеральным менеджером в «Япсоне», и мы собирались обсудить пикник на одном из островов – естественно, из самых красивых. Это могло подождать, но я вспомнил и другое: Хемпсон имел какие-то дела со Стокером, это было отмечено в путевом листе, но тогда я с Хемпсоном еще не был знаком, имя его, упомянутое в длинном списке знакомых Стокера (формальность, введенная после того, как однажды близкий знакомый одного из физиков, уходивших на Капрею, потребовал заменить его… не помню по какой причине, но с тех пор в анкете указывали имена не только родственников, но друзей и знакомых), не сказало мне ничего, я его забыл.

И что? Хемпсон мог иметь дела со Стокером и с любым другим физиком, астрономом или даже политическим деятелем – такая у него профессия. Однако воспоминание меня насторожило, придало нашей несостоявшейся встрече новый смысл, пока для меня неясный, но почему-то пугающий.

«Когда Чарли сердится, ты знаешь…»

Это да. Для Хемпсона не существовало преград в достижении цели. Все знали, что пройти он мог и по трупам, но никогда никому (а полиция старалась, это я знал) не удавалось не только найти прямые или косвенные улики, но хоть какую-то материальную связь Хемпсона с человеком, стоявшим у него на пути и внезапно умершим от сердечного приступа или погибшим в автокатастрофе (водитель не справился с управлением на скользком шоссе, какое мог Хемпсон иметь к этому отношение?).

– Ты еще не спишь? – промямлил я. – Поздно уже.

Тут же подумал, что ляпнул глупость – Мария-Луиза была совой, и кому, если не мне, следовало об этом помнить?

– Не сплю, – сухо произнесла Мери, и я понял, что она явится, даже если я скажу, что не желаю ее видеть, и между нами все кончено. В последнем случае она примчится еще быстрее.

– Приходи, конечно, – радушно пригласил я, подумав, что смогу задать ей несколько вопросов, которые, возможно, заставят меня вспомнить то, что сам я вспомнить не мог.

А если она не опознает во мне Полякова? Женщины чрезвычайно чувствительны к самым мелким и для мужчины неразличимым деталям. Не об одежде или чертах лица речь. Я мог посмотреть на нее не тем взглядом. Сказать не то слово – да и сказал уже. Не так подать руку, не так поцеловать…

Я думал предоставить Полякову возможность поступать так, как он привык, но понял, что это невозможно. Я был запутан с Поляковым, но он умер – тот Поляков, которого знала Мария-Луиза. Я пользовался его памятью, причем выборочно, вспоминая не то, что хотел (я не знал, что именно мне нужно вспомнить!), а то, что позволяли предлагаемые обстоятельства. Свидание с Марией-Луизой было испытанием, к которому я не считал себя готовым, но и уклониться не мог. Без нее в этой ветви я не сделал бы и десятой доли того, что собирался.

Сказать? Вместе пережить шок и попытаться понять, кто и почему…