скачать книгу бесплатно
Капли звёздного света. Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 2
Павел Амнуэль
В книгу вошли научно-фантастические повести «Далекая песня Арктура», «Капли звёздного света», «Каббалист», «Иду по трассе», «Преодоление», «Сегодня, завтра и всегда».Основная тема книги: развитие у человека новых свойств и возможностей, способности «слышать звёздные голоса», видеть невооруженным глазом всё, что происходит на планетах других звёздных систем, познавать себя и преодолевать свои недостатки.
Капли звёздного света
Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 2
Павел Амнуэль
Редактор Л. И. Моргун
Дизайнер обложки Изя Шлосберг
© Павел Амнуэль, 2022
© Изя Шлосберг, дизайн обложки, 2022
ISBN 978-5-0056-1595-4 (т. 2)
ISBN 978-5-0056-1581-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Павел Амнуэль
Книга 2. Капли звездного света
Содержание
Далекая песня Арктура
Капли звездного света
Каббалист
Иду по трассе
Преодоление
Сегодня, завтра и всегда
© Амнуэль П. Текст
© Шлосберг И. Обложка
Время собирать камни
Какая хорошая память у иных мемуаристов! Читаешь порой и восхищаешься – столько лет прошло, полвека, почти вся жизнь, а вот ведь помнит человек, каким было платье у его кузины, когда они в пятилетнем возрасте полезли на шкаф (шкап – как было тогда прилично писать это слово) и нашли там отцовскую переписку с его любовницей, тщательно спрятанную от бдительного маминого взора. И каждое слово из этой переписки мемуарист помнит тоже, хотя двумя страницами раньше вроде бы сообщил читателю о том, что читать научился лет в шесть с половиной, а точнее – в шесть лет, пять месяцев и восемь дней, и первыми прочитанными словами была надпись на окне аптеки: «Аспирин не завезли»…
Ах, как хорошо иметь настоящую память, с детства приспособленную для грядущего писания мемуаров. Или иметь склонность с дневниковым записям. Действительно, не полагаешься на память – веди дневник и начни в тот день, когда узнаешь, как пишется буква «а». Сначала в строчку «а», потом «б» и, соответственно «ба» и «аб», а через месяц глядишь, появится запись: «Папа дал мне по попе». И лет через пятьдесят, когда возникнет потребность отобразить свое детство в мемуаре, этом мраморе литературных памятников, не возникнет никаких сомнений, и автор напишет: «23 августа 1956 года я вошел в спальню к родителям, когда они занимались любовью, за что меня отлупили и сказали: «Мал еще»…
Я не вел в детстве дневник, да и в последующие годы тоже не испытывал желания вести летопись происходивших событий. Потому помню я немногое, воспоминания возникают спонтанно, как и у большинства людей.
Полагается начинать мемуар с детских лет? Ну, если полагается…
* * *
Папа с мамой поженились довольно поздно – маме было 36, папе 40, причем для обоих это был первый брак. Мама была ростом выше папы, она была довольно крупной женщиной, а он низенький, щуплый. И когда они шли по улице, выглядело это немного комично. Может, поэтому они обычно рядом не ходили – мама чуть впереди, а папа сзади. Отношения у них ровные, папа почти во всем маму слушался, у нее был сильный характер.
У мамы было 11 братьев и сестер. То есть, я знаю, что их было одиннадцать, братьев шестеро, сестер пять. Но видел я только дядю Гришу и тетю Рахиль (видел еще и дядю Сему, но был так мал, что ничего не помню). Дядя Гриша прошел всю войну от звонка до звонка, дошел до Берлина, но так и остался рядовым, у него и наград было немного. К нам в Баку он приезжал пару раз и произвел на меня такое впечатление, что, когда мне было лет шесть, я ножницами выстриг у себя половину волос, чтобы прическа (залысина) моя стала как у дяди. Красивый был мужчина, статный, любимец и любитель женщин. К сожалению – и выпивки. На войне привык к ста фронтовым граммам, в результате стал алкоголиком…
Тетя Рахиль (старшая сестра) жила в Баку. Остальных своих дядей (кроме Семы) и тёть я не застал в живых. Одни умерли в детстве, остальные погибли во время войны.
У папы был брат-близнец, они были ОЧЕНЬ похожи, и люди, мало их знавшие, часто путали. Доходило до курьезов. Директор музея, где работал папа, как-то ехал в служебной машине по городу и увидел его брата, который куда-то шел. Вернувшись, директор вызвал папу и устроил ему головомойку – почему тот нарушает трудовую дисциплину? Потом, конечно, оба посмеялись. Таких случаев было множество.
Женились братья оба в один год – в 1942. Оба впервые, и оба – на женщинах по имени Аня. Оба умерли в один год – 1979. Оба работали в профессиях, близких к фотографии: отец оформлял фотодокументы и был заядлым фотолюбителем, а дядя занимался ретушью; сейчас, в век фотошопа, такой профессии уже не существует. Жили в одном городе. По характеру очень похожи. В общем, близнецы.
Жили мы бедно. Отец работал в тогдашнем музее Сталина (потом он стал музеем Ленина), окантовывал в рамки под стекло документы, которые выставлялись в залах. Должность называлась «фотомонтажист», зарплата была еще та – в лучшие годы перед пенсией 90 рублей в месяц. А мама работала бухгалтером в цехе, где шили одежду по заказам, называлось это «Индпошиводежда» (сокращение понятно?), и получала она еще меньше, чем отец, – 60 рублей. Жили мы в центре города, в десяти минутах ходьбы от знаменитого Бакинского Приморского бульвара. Квартира состояла из одной комнаты площадью 9 кв. м., коридора и кухоньки, где с трудом можно было повернуться. На этих 9 метрах мы втроем и жили. И еще рыбки в аквариуме. Да, и туалет – в дворе. Дом был двухэтажный, а жили мы на втором этаже.
За стенкой (между квартирами была заколоченная дверь) в такой же комнате жила с сыном мать-одиночка, женщина тогда молодая, к ней часто приходили ухажеры, которые напивались, а я спал на топчане как раз у двери, и приходилось слышать всякое…
* * *
Первое в жизни воспоминание. Мне было чуть больше года, и мы ехали в гости к дяде Сёме. Мама повезла меня «подкреплять», потому что был я тощий и слабый. В то лето я упился парным молоком, а больше, кажется, никогда его не пробовал. Но деревню под Тулой и дядю Сему я совсем не помню. Только что закончилась война, солдаты возвращались домой с фронта (это я потом понял, а тогда, конечно, ни о чем таком не подозревал). Помню купе поезда (очень отчетливо!), и как я сидел на руках у дяденьки в военной форме (и, конечно, не знаю, был ли он солдатом или офицером).
Водили меня в детский сад Каспийского пароходства – вот уж не знаю, как попал именно туда (ни мама, ни папа не имели к Каспару никакого отношения), но сам сад помню хорошо. Помню, как в костюме зайца должен был выступать на новогоднем представлении. А запомнил этот эпизод, потому что как раз перед выходом в зал, к елке, мне очень захотелось в туалет. Сдержался, конечно, но запомнил…
Еще очень странное воспоминание, тоже времен детсада. Первый «сексуальный» опыт. На самом-то деле абсолютно ничего сексуального и даже эротического, если судить по воспоминаниям. Была там девочка Клара, и, когда днем наступал тихий час, наши раскладушки стояли рядом, так что легко было дотянуться друг до друга. Все дети засыпали, а нам спать не хотелось, мы накрывались одним одеялом и, пока воспитательница тоже отдыхала в соседней комнате, занимались изучением друг друга. Попросту трогали в разных местах. Понятно, больше всего интересовало то, чем мальчики и девочки друг от друга отличаются. Чисто познавательный интерес, никаких других мыслей не было. Так что года в четыре я очень хорошо знал, какая разница между мальчиками и девочками.
Поскольку был я ребенком слабым и плохо кормленным (обычной едой было молоко с хлебом, мацони с накрошенным в него зеленым луком и что-то еще в таком же духе), то каждое лето мы снимали комнату на дачах за городом, и мама старалась подкормить меня свежим молоком и фруктами. Денег не было, и мама занимала у подруги, которую звали Дорой, а потом весь год расплачивалась. Откуда были деньги у Доры – не знаю, помню только, что это была статная женщина в шикарном по тем временам пальто с лисьим воротником (интересно, почему мне только это пальто запомнилось?).
Дачи помню хорошо. Точнее – пляж, песок (на Апшероне потрясающий песок), и как мы там строили из песка домики и целые города. А когда я пошел в школу, то мы даже ездили в Кисловодск – тоже на деньги, взятые взаймы, конечно.
Первая моя школа была начальной – там было только четыре класса. Довольно далеко от дома, но рядом с папиной работой – Музеем Сталина. Утром он меня отводил в школу, а после уроков я шел к нему, и вечером мы вместе возвращались домой. Музей стоял на высоком месте: море до самого горизонта и прибрежная часть города были как на ладони. Там я видел полное затмение солнца. Было это 30 июня 1954 года (дату я, конечно, не запомнил тогда, много позже посмотрел в Астрономическом календаре).
Было часа три дня. Постепенно начало темнеть, солнце вроде и светило, но как-то странно, тускло, хотя облаков не было. Мы смотрели через закопченные стекла. Начали выть собаки, к ним присоединились со своим мявом кошки, и солнце исчезло, остался черный круг, окруженный короной. Такое ощущение, будто мир выключился, и ты находишься в пространстве, которого вообще-то и не существует. Очень темное фиолетовое небо, почти в зените черный круг солнца, а вокруг яркая корона. И воют собаки, кошки, петухи орут, люди тоже перекрикиваются… Нет чтобы в тишине любоваться! Так продолжалось минуты две, а потом сразу стало светло, как только появился первый луч…
Еще помню смерть Сталина. Нас собрали в коридоре школы, и помню, как дико зарыдал вдруг мальчик из нашего класса. Звали его Толик, и был он немного ущербный, глаза навыкате, и левая рука странно сгибалась в локте. Я на него смотрел удивленно, думал: ну и чего? Умер и умер… Папа у меня был истовым коммунистом, а мама принципиально беспартийной. В тридцать седьмом посадили мужа ее старшей сестры Рахили, и мама рассказывала, что никто о нем ничего не знал, только однажды прислали его вещи с сообщением, что он умер. Тетя Рахиль стала вещи тщательно перебирать, потому что была почему-то уверена, что там должно быть письмо. Ничего не нашла, и, уже почти изверившись, вытащила из трусов резинку и обнаружила намотанный на нее клочок папиросной бумаги, на котором были написаны два слова на идише: «не виновен». Сколько я себя помню, мама всегда называла Сталина сволочью, а папа на нее кричал, что она ничего не понимает…
Маме приходилось и лицемерить – как многим в те времена. Как-то она взяла меня с собой на собрание (профсоюзное?), где ей нужно было выступить с речью от своего цеха. Содержание речи я, конечно, не помню. Было это уже после смерти Сталина, но у власти в Азербайджане все еще находился такой же ирод местного разлива: Багиров. Как сейчас помню: в конце выступления мама воскликнула: «Да здравствует верный продолжатель дела Ленина-Сталина Мир Джафар Багиров!» И все закричали «Ура!» Я потом спросил ее, зачем она это кричала, если Сталин и Багиров – сволочи. Наверно, мама что-то ответила, но ответа не помню.
Книг у нас в то время было немного Отчетливо помню тонкую, в оранжевой обложке, «Повесть о корейском мальчике» – эту книжку мама мне читала, когда пыталась заставить меня хоть что-нибудь поесть. А еще была десятитомная «Малая Советская Энциклопедия», издание конца двадцатых годов. Я ее внимательно рассматривал, еще не умея читать, привлекали фотографии, карты, рисунки. Много было заклеенных мест. Крепко заклеенных – синяя плотная бумага на столярном клее. Заклеенных так, что отодрать можно было только вместе с книжным листом. Долгое время я не знал, что это означало, отец на мои вопросы не отвечал, и только после ХХ съезда я понял, что на заклеенных местах находились статьи о «врагах народа», репрессированных уже после выхода в свет Энциклопедии.
* * *
В день похорон Сталина занятий в школе не было, и я стоял в почетном карауле в вестибюле музея, там возвышалась большая скульптура, и венков было столько, что всё было ими завалено, а стены увешаны венками до самого потолка.
Музей Сталина, где работал отец, был огромен. Перед входом возвышалась огромная статуя вождя. А в вестибюле стоял черный мраморный монумент – Сталин и Ленин в Горках. Три этажа экспозиции – картины, документы, фотографии, макеты, предметы быта. Было на что смотреть. Проводя каждый день в музее, экспозицию я знал, конечно, наизусть. Отец занимался оформлением документов и фотографий – делал паспарту, рамки и так далее. Отлично помню запах столярного клея, плитки этого клея, которые отец варил в специальной печке… Помню буфет музея, где мы покупали на обед бутерброды и кефир (точнее, грузинское мацони, похоже на кефир, но вкуснее).
Каждый день в музей приносили или присылали подарки, предназначенные Вождю: огромные, ручной работы, ковры с изображением Сталина, хрустальные вазы, различные самоделки. В Москву это добро, конечно, не отправляли. Все подарки хранили в специальном помещении в подвале, и экспозиция этого «музея», куда никого не допускали, постоянно пополнялась.
Когда Сталин умер, венками завалили весь вестибюль, венками были увешаны все стены. Вестибюль был высокий – в три этажа, до потолка и были венки, стен не было видно. Помню, как в час дня завыли трубы всех заводов на разные голоса, и всё крагом замерло. Это в Москве начались похороны.
До ХХ съезда в музее все оставалось по-прежнему. Только подарки Сталину перестали приносить. После ХХ съезда музей начали срочно менять. Первым делом сбросили монумент Сталину перед музеем – высотой он был с четырехэтажный дом, камень ломали несколько дней, а пустой постамент стоит до сих пор. Потом дошла очередь до экспозиции, и у отца появилась масса работы – надо было все документы менять, убирать документы с именем Сталина и выставлять все, что касалось Ленина. Но это еще ладно, документов в запасниках было достаточно. А что делать с картинами и скульптурами, которых было много в каждом зале? Это были, в основном, огромные полотна: средний размер метра три на четыре. «Сталин на заводе Коммунаров», «Сталин в колхозе», «Сталин в Кремле» и Сталин где угодно. Сотни картин! Бакинские художники прекрасно на этом зарабатывали. И тогда их опять призвали. К тому же, там были картины не только со Сталиным, но с Берия, Кагановичем, Маленковым, Молотовым… А они уже успели стать врагами народа… Все картины переписали. Не целиком, конечно – только лица. Вместо Сталина появлялся Ленин – «Ленин на заводе Коммунаров» и так далее. Вместо толстого Маленкова рисовали толстого Хрущева, из Кагановича делали Булганина и так далее. А потом расстреляли Багирова, местного Сталина, его изображения тоже переделывали. Художники обогатились по второму разу, причем очень быстро – ведь все делали в спешке после съезда, месяца за три всю экспозицию поменяли!
А что делать с подарками? Хранить это добро уже не нужно было, и ковры с хрустальными вазами стали дарить работникам музея на дни рождения, к выходу на пенсию, к праздникам… Так у нас дома появились несколько хрустальных ваз – пару мама тут же выбросила, потому что на хрустале были портреты вождя. Но штуки три еще долго стояли, пока не побились. С коврами было хуже – почти все они были огромными, и почти на всех были портреты вождя. Кто повесил бы такой ковер у себя дома при всей любви бакинцев к коврам на полу и стенах? Два хороших небольших ковра подарили и отцу. Долго они висели у нас на стене в большой комнате, но со временем выцвели, работа оказалась не такой уж качественной. К восьмидесятым годам мама их выбросила, вида у них уже не было, да и выбивать из ковров пыль никто не хотел…
В конце шестидесятых для музея Ленина построили новое здание около Приморского бульвара, там всю экспозицию сформировали заново, опять кого-то в кого-то перерисовывали, а в бывшем музее Сталина-Ленина устроили Дворец пионеров.
А я после четвертого класса перешел в другую школу – уже близко к дому, туда я уже сам ходил. Это была одна из лучших школ в городе, и номер у нее был соответствующий: школа №1. Тогда у меня появился друг – лучший и надолго, Саша Михайлов. В седьмом классе к нему прилепилась кличка Тромбон, с ней он и живет до сих пор. У меня была кличка Пибл, а Арифа Джафарова, третьего в нашей компании, называли Жирафом. И не спрашивайте, почему прозвища были такими. Саша ничем не напоминал тромбон, да и не играл никогда на этом инструменте, Ариф совсем не был похож на длинношеее, а что означает Пибл, я не имею ни малейшего представления. Может, забыл, а может, и тогда не знал.
Тромбон жил в квартале от нашего дома, и квартира у Михайловых была совсем другая: две большие комнаты, потолки под четыре метра высотой, мебельные гарнитуры, даже телевизор был с маленьким экраном. Отец Тромбона был полковником, служил в Германии, после войны оставался комендантом небольшого городка, а демобилизовавшись, переехал с семьей в Баку и устроился заведующим военной кафедрой в Институт физкультуры. С Тромбоном мы подружились. Он после школы ходил в Окружной Дом офицеров учиться играть на кнопочном аккордеоне. Тромбон много репетировал, а я слушал. Он разрабатывал пальцы на скорость, по сто раз играл Чардаш Монти, «Полет шмеля» Римского-Корсакова, увертюру к «Руслану и Людмиле» Глинки… Как-то он решил побить рекорд. Обычно увертюра к «Руслану» звучит минут пять, а он задался целью сыграть без ошибок за четыре. А «Полет шмеля» – за пятьдесят секунд вместо пятидесяти шести. И сыграл, в конце концов. Спорт, а не музыка, в общем…
Когда они жили в Германии, Тромбон с местными мальчишками соревновался: кто больше выдержит, глядя, не мигая, в фары автомобиля. Из-за этого зрение у него стало очень плохим: сильнейшая близорукость, десять диоптрий, а может, больше.
И в оперу меня Тромбон затащил, а я сопротивлялся. Мне нравились советские песни, какая еще, на фиг, опера? Скукота. Но он меня уговорил и потащил на «Травиату». В тот день пели гастролеры: румын Николае Херля пел Жермона, а американка Роберта Питерс – Виолетту. И молодой бакинский тенор Ибрагим Джафаров – Альфред. Голоса замечательные, сейчас у меня есть много записей опер и с Херлей, и с Питерс, так что могу уже точно судить. А тогда впечатление было шоковое, будто в новый мир попал. С того вечера мы стали ходить в оперу почти на каждый спектакль. Дважды в неделю точно. Иногда чаще. На гастроли – всегда. И на премьеры, естественно. Но об опере – отдельный разговор.
* * *
Завучем у нас был Мартын Ервандович Дадаян, замечательный человек (а были ли у нас в школе не замечательные учителя?). На фронте он лишился обеих ног. После войны прошло тогда всего 15 лет, и он был еще молодым, когда мы у него учились – лет сорок с небольшим, – но мне казался старым и солидным. Ходил он на протезах, с палкой. Костылей не признавал. Советские протезы тех еще лет – представляю, какое было мучение на них ходить, переставляя «ноги», как на ходулях. А он ведь взбирался на второй и третий этаж несколько раз в день, и этажи в школе, здании старой постройки, были высокими…
Преподавал Мартын Ервандович историю и очень интересно рассказывал. Мы с Тромбоном любили после уроков иногда заходить к нему в кабинет и поговорить «за жизнь». Он нам рассказывал о войне, но никогда не говорил, как случилось, что пришлось ампутировать ноги. А мы не спрашивали. Впрочем, все и так знали, конечно – рассказали другие учителя. Снаряд рядом разорвался, было это в 1943 под Курском.
Мы с Тромбоном и после окончания школы довольно часто захаживали к Мартыну Ервандовичу поговорить. Мы учились в университете, и он разговаривал с нами иначе, как с равными, жаловался на власти, на бюрократию, на РОНО, которое не дает дыхнуть. Даже о женщинах говорили, чего в наши школьные годы он, конечно, себе не позволял. Помню, меня поразило его замечание. Говорили о том, какие красивые девушки в Баку (это так!), и он сказал: «Ну, ведь ты, когда на девушку смотришь, ты ее взглядом раздеваешь»… Я-то думал, что я один такой и страшно этого стеснялся, думал, что это какое-то извращение. А оказывается, нормальная мужская реакция…
У него была машина – «москвич» с ручным управлением. Однажды он рассказал, как ехал за городом по Апшеронскому шоссе, впереди был пост ГАИ, и вдруг мимо на огромной скорости промчалась «волга» – не правительственная, обычная. «Я, – рассказывал Мартын Ервандович, – напрягся, думаю, сейчас его остановят. И действительно, вышел на дорогу гаишник с жезлом, махнул. А тот едет, не снижая скорости. Когда „волга“ проезжала мимо гаишника, вижу: белый комок вылетел из правого открытого окна машины и упал на дорогу. Гаишник спокойно подошел, поднял, развернул, положил в карман и пошел себе на место. Я как раз мимо проезжал. Не знаю, сколько тот гаишнику кинул. Сотню?»
В общем, ГАИ как брало, так и сейчас берет.
Физкультуру вел Анатолий Александрович Чумаков. Здоровый мужик, под два метра. Похож был на майора Пронина, каким его изображали в шпионских романах. К каждому ученику у него был свой подход, и каждому он давал упражнения по силам – мне, в частности. У меня был порок сердца, мне вообще запретили физкультурой заниматься, но он все-таки заставлял меня что-то делать.
Как-то из зала украли несколько мячей, и после этого Чумаков стал, запирая зал, с внутренней стороны подставлять под дверь металлическую трибуну, такую, на которой сидит судья во время волейбольного матча. А сверху еще ставил металлическую стремянку. Если бы кто-то, не знавший об этой конструкции, открыл снаружи дверь и попытался войти, стремянка упала бы ему на голову с понятными последствиями.
Однажды Чумаков выпил (бывало это с ним) и пришел в школу вечером что-то в зале забрать. И поскольку был выпивши, забыл, что за дверью его ждет стремянка. Открыл и получил по голове. Поднял стремянку, посмотрел вверх, процедил что-то сквозь зубы и водрузил на место. При этом присутствовал сторож, который и рассказал об этом случае. Крепкая была у Чумакова голова…
А умер он через несколько лет после того, как я окончил школу. Ездил с учениками в бассейн общества «Динамо». Естественно, плавал с учениками вместе. И так получилось, что его ударило под водой током. Понятия не имею, что там было. Оголенный провод? Каким образом? В общем, умер он на месте… Странно все-таки играет судьба с людьми.
После восьмого класса отправили нас в совхоз, в село Ивановку, на прополку виноградников. Практика такая – научиться тяпкой махать. С нами поехали классные руководители, а у нас, в восьмом (потом девятом) «б» классным руководителем был учитель биологии Михаил Моисеевич Гуревич. Обаятельный человек. Кабинет биологии располагался на третьем этаже, в закутке, к которому вела очень узкая, чуть ли не винтовая, лестница, там вдвоем было трудно разойтись. Кабинет же был огромный, там стояли десятки заспиртованных (или в формалине?) органов разных животных, множество чучел. Больших – тигров, скажем, – не было, но всякой мелкой живности огромное количество. И десяток клеток с попугайчиками, черепахами, белками. Всем этим хозяйством Михмос (так мы его называли) управлялся с нашей же, понятно, помощью. Ходить ему было трудно из-за хромоты, причину которой я или уже не помню, или вообще никогда не знал. Хромал он не так уж сильно, но тащить тяжести ему было трудно, а портфель у него был огромный и тяжелый, и носил его Михмос в школу каждый день. Точнее, не сам носил, а кто-нибудь из учеников. Проблем у него не было – выходил утром на улицу с портфелем, и непременно попадался кто-то, кто тоже шел в школу. Он портфель и носил до школы. После уроков все повторялось, только на этот раз портфель нес ученик из класса, у которого биология была последним уроком.
С портфелем была связана тайна, которую мы хотели раскрыть: ЧТО в портфеле находилось? Почему он был таким тяжелым? Никто никогда не видел внутренностей портфеля. Возможно, Михмос его и открывал, но никто из класса этого ни разу не видел. Никогда ничего при нас он не доставал и не клал внутрь. Так ЧТО же там было?
Тайна все-таки разъяснилась, да никакой тайны на самом деле не было. Однажды Михмос забыл запереть портфель на ключик, как он обычно делал, и, когда он вышел из кабинета, кто-то набрался смелости и открыл портфель. Ничего необычного: книги, учебники, тетради… И тут кому-то пришла в голову «блестящая» идея: если Михмос портфель не открывает, давайте вытащим оттуда книги и положим кирпич. Увидит он? А вдруг нет, и будет ходить с кирпичом в портфеле?
Так и сделали, не подумав, что оказываем медвежью услугу не Михмосу, а себе же. Забыли, что тащить портфель все равно придется кому-то из нас. И таскали, проклиная идею эксперимента. Но главное – мы так и не узнали, увидел Михмос кирпич в портфеле или не увидел! Недели через две опять подкараулили, когда Михмос вышел из класса, заглянули в портфель – кирпич был на месте. Сам Михмос и виду не показал, что ему что-то известно. Эксперимент прошел безрезультатно. Кирпич вытащили.
В восьмом классе по биологии мы проходили анатомию человека. Все было нормально – изучили кровеносную систему, мышцы, внутренние органы… К концу учебного года осталась последняя глава: детородные органы. С каким нетерпением мы ждали момента, когда дойдет дело до этой главы! Как Михмос станет при девочках объяснять устройство детородных органов мальчиков – и наоборот. Тромбон заранее подготовил десятка два вопросов. Девочки делали вид, что их это не интересует. Наконец, на очередном уроке, по идее, мы должны были перейти к последней главе.
Но Михмос вывернулся! Был уже май, он оглядел нас суровым взглядом и сказал, что программа была насыщенная, а скоро конец учебного года, и мы должны успеть все повторить, иначе позабудем пройденное. И вместо последней главы мы стали пройденное повторять. Можете представить наше разочарование! Девочки хихикали, а Тромбон не удержался и все-таки вылез с вопросом: «Почему последнюю главу не проходим?» Михмос смерил его мрачным взглядом и спросил: «А разве там есть еще глава?»
Так мы и остались в неведении относительно устройства детородных органов. На самом-то деле все, понятно, прочитали первым делом именно эту главу, когда получили новые учебники, перейдя в восьмой класс.
У нас были замечательные преподаватели физики и математики: физику вел Бабкен Егишевич Арустамов, а математику – Эсфирь Израилевна Мантель. Она меня все время подбивала поучаствовать в какой-нибудь математической олимпиаде, а я отказывался. Не был в себе уверен, несмотря на «отлично» по алгебре и геометрии. Один-единственный раз я поддался на уговоры и в десятом классе (а учились мы тогда 11 лет) попал на городскую математическую олимпиаду. Закончилось это конфузом.
Задач было три, и времени на решение – три часа. В классе, где мы сидели, часов не было, так что время я проверял по своим наручным часам – тем, что купил год назад на свой первый гонорар. Задачи не показались мне особенно трудными, я сидел, размышлял, как лучше написать. Посмотрел на часы и ахнул: оказывается, прошло уже два с половиной часа, а я и не заметил! Надо спешить! Огляделся – все сидят, спокойно пишут. Пришлось быстро-быстро записать все решения, и, когда на моих часах оставалась минута до окончания, я встал и пошел сдавать листки. На меня удивленно посмотрели, и председатель комиссии спросил: «Уже? Так быстро?» Я не понял: где ж быстро, уже время! Отдал листки и вышел. Коридор был пустой, и я удивлился: почему никто не торопится? Посмотрел на большие часы, висевшие на стене, и только тогда понял: оказывается, прошел всего час! Секундная стрелка на моих часах вращалась, как ошпаренная. Не знаю почему, не знаю, какая биофизика сыграла роль, но мои часы, в которых я был уверен больше, чем в себе самом, начали в тот день (именно во время конкурса!) идти втрое быстрее! Через пару часов после этого они опять пошли нормально – чуть ли не секунда в секунду. Как объяснить этот феномен – не знаю. Может, на часы подействовало мое нервозное состояние? Не хочу гадать.
Вернулся я домой, уверенный в том, что написал фигню, и, конечно, призового места не займу.
Результат стал известен через неделю. Занял я третье место. Но! Две задачи я решил правильно, как в учебнике. А третью, которую решал второпях, за минуту до «конца» срока, я решил тоже правильно – в том смысле, что получил правильный ответ. Но никто не мог понять, КАК я его получил. Там была какая-то числовая последовательность, и нужно было найти ее сумму. Существовала формула, которую надо было использовать. А у меня написно было всего три строчки текста без единой формулы. Что-то вроде «поскольку первый член равен тому-то, а коэффициент… то…» и дальше сугубо логически был выведен ответ. Правильный. Случайно написать это число было невозможно. Меня потом позвал председатель комиссии, и они с Мантель пытали меня, чтобы я объяснил, что я имел в виду, как пришла мне в голову идея логического решения. Я не смог, за что мне и снизили балл…
После этого стресса я больше на олимпиады не ходил.
В школе у нас был военрук, хороший дядя, но не очень умный. Ребята любили над ним подшучивать. Шуток он не понимал, и ко всему относился серьезно. Скажем, занятие: ориентирование на местности. Как определять страны света по мху на дереве, по солнцу…
Вызывает он кого-то из класса и просит рассказать, а тот вместо ответа спрашивает:
– А что делать, если солнца нет?
– Тогда по луне.
– А если луны нет?
– Тогда по мху.
– А если пустыня, деревьев нет?
– Тогда по (не помню уж по чему).
– А если и этого нет? И вообще ничего нет? Ни солнца, ни мха, ничего! Пусто!
Немая сцена. Об этом, похоже, он не думал. О таком случае в учебнике не сказано.
– Так, – говорит, – не бывает, чтобы вообще ничего не было.
– А если…
– Садись, двойка!
– За что??
* * *
Тромбон учил меня, как общаться с девушками. Ничему не научил, да и можно ли этому научить? Характер надо было менять, а не методам учиться. А характер у меня стал меняться разве что годам к двадцати пяти, да и то медленно. Во всяком случае, девушке, которую любил в школе, я сумел признаться в любви только на пятом курсе, когда поздно было – она не то чтобы была влюблена в другого, но в голове у нее уже сложился образ будущего мужа, явно не похожий на меня.
Поскольку на практике с девушками долго ничего не получалось, то много душевных сил уходило на самокопание и попытки не думать о девушках, поскольку «первым делом самолеты». Занимался самовоспитанием и сам себя учил тому, что надо делать в жизни. Прежде всего – самодисциплине. Классе в седьмом завел тетрадку, и если девочки в этом возрасте вели дневник, то я записывал приказы самому себе: сделать то-то и то-то к такому-то числу или дню недели. Приходил назначенный день, я открывал тетрадку и смотрел – сделал или нет. Если нет – записывал самому себе в тетрадку выговор. Обычный или с предупреждением. Если приказ был выполнен, то записывал себе благодарность от себя. Слава богу, благодарностей было больше, чем выговоров. Если бы получилось иначе, то интересно, что бы я сделал, записав себе выговор с последним предупреждением? Сейчас об этом вспоминать смешно, но тогда я ко всему относился очень серьезно. Раз приказал – надо сделать, хоть тресни. Возможно, это не так, но мне кажется, что именно той детской игре я обязан тем, что потом и сейчас старался и стараюсь не давать обещаний, которые не могу выполнить.
Один из приказов был: написать фантастический рассказ. О космосе, конечно. Я уже посещал астрономический кружок и потому писать мог только о звездах и космосе. Тогда в газетах печатали данные о том, когда над каким городом будет пролетать спутник, чтобы в назначенное время каждый мог посмотреть в указанном направлении и увидеть пересекавшую небо не очень яркую звездочку. Я тоже, естественно, выходил и смотрел. И однажды увидел. Правда, не в то время, что было указано в газете. В газетах был адрес, куда надо было писать и указывать точное время наблюдения. Это как бы помогало уточнять орбиту. Увидев звездочку, я засек время и написал письмо по указанному в газете адресу. К своему удивлению через месяц получил из центра управления полетами письмо на официальном бланке, где была благодарность за наблюдение и добавка: «Вы наблюдали ракету-носитель». Мне просто повезло – ведь время пролета ракеты-носителя (а она тоже вышла на орбиту вместе со спутником, но двигалась отдельно) в газетах не указывалось.
Итак, дав себе приказ сочинить фантастический рассказ, я написал в школьной тетрадке, как на некую планету прилетел земной звездолет, космонавты вышли, обнаружили тоннель, полезли туда, вышли в какую-то комнату… Они должны были там что-то обнаружить, но что? Моя фантазия иссякла, и рассказ остался незаконченным. В назначенный срок я записал в тетрадь выговор, поскольку приказ выполнен не был.
Перечитав свой первый опус, я понял, как мне показалось, понял, почему получилась мура. «Потому, – решил я, – что я пытался придумать что-то свое, а для начала этого делать не надо, надо руку набить. Надо научиться хотя бы предложения складно составлять, а не воображать себя Ефремовым или Беляевым». И потому следующий опус оказался мозаикой из того, что знал. Нужна была идея для рассказа. А я читал тогда всю фантастику, какую печатали в журналах «Техника – молодежи» и «Знание – сила». В «Знании – сила» мне очень понравился рассказ Георгия Гуревича «Инфра Дракона». О том, как наши космонавты обнаружили неподалеку от Солнечной системы невидимую звезду, настолько холодную, что светила она только в инфракрасном диапазоне. Такие наполовину звезды, наполовину планеты сейчас действительно обнаружили и довольно много, правда, не в окрестностях Солнечной системы, а гораздо дальше. Называют их суперюпитерами. Но это сейчас, а в 1958 году идея суперхолодной звезды была фантастикой. Эту идею я и присвоил, но сделал наоборот: в моем рассказе не наши космонавты летели к инфракрасной звезде, а разумные обитатели инфры посещали Солнечную систему. Прилетели, попытались связаться, не получилось, и улетели. Рассказ назывался «Икария Альфа».
Сюжет вполне примитивный. Главный герой был по нынешним понятиям анекдотичным. Это было скопище всех возможных в те времена штампов. У нас ведь жилось хорошо, а в Америке плохо? И американские коммунисты только и думали, как свалить в СССР? Ведь об этом писали в «Правде»! Герой мой был сыном именно американского коммуниста, удравшего в СССР от гнусной капиталистической жизни. А еще у нас писали, что там негров угнетают. Вот герой мой и был тем самым негром, о чем и объявлял в самом начале рассказа. «Здрасьте, – мол, – я негр».