скачать книгу бесплатно
сколько всякого разного в питу набито:
сладкий лук, помидор, белый хумус, фалафель
и горячего соуса несколько капель.
Мне восточный базар почему-то всё снится,
с золотыми глазами краса-продавщица,
незнакомые лица, весёлый прилавок —
видно, создана я для подобных приманок.
Солнце в голову, много горячего пыла…
Я брела к остановке, с собой говорила,
всё оглядывалась на цветной околоток.
А теперь я скажу, утерев подбородок.
Если между ладошками белого хлеба
всё вместилось так чётко и великолепно,
может, мир нам сложить на земном этом шаре,
как хорошую питу на жарком базаре.
* * *
Мы так разъезжались: хлебнули по стопке,
помыли полы в опустевшем дому,
оставили чайник, кастрюли на бровке,
сказали: «А вдруг пригодится кому?»
Молчали в усталости жаркого полдня,
давнишние письма делили в конце.
Бил колокол на невысокой часовне
сушилось бельё на соседском крыльце.
Последнее – в памяти прожитой жизни,
как будто бы в доме, идущем на слом, —
наш двор, где летают бумажные письма,
где мы напоследок с тобою вдвоем.
* * *
Среди кривых расшатанных осин
клин вышибали – лишь забили глубже,
жгли молодости быстрый керосин —
какое счастье было в этой чуши!
Купили как-то старый драндулет
на общие семейные финансы,
его нам продал пьяница-сосед,
сказал: «Иду в лечебницу сдаваться!»
Сначала не работал дуралей,
но что-то привинтили, прикрутили,
поддали, чтобы было веселей,
и затрещал мотор в автомобиле.
И в нашей тусклой жизни без всего
в тот вечер подобру и поздорову
имели счастье, верили в него
в прокуренной хрущёвке Кишинева.
Русское кладбище Сент-Женевьев-де-Буа
Здесь фонари похожи на вопросы
среди французских выгнутых оград,
у путника очки съезжают с носа
и мысли набегают невпопад.
От русских узнаваемых фамилий
становится на сердце горячо.
Кем они были, где и как служили,
что вспоминали, говорили что?
Каким их ветром занесло далёко,
холодным, тёмным, северным сюда?
Фигура чуть растерянного Бога
разводит лишь руками у креста.
Несли их войны, словно злые крылья
безумных мельниц, разметая всех.
А вон Ивана Бунина могила
с цветами и колосьями поверх.
Видна вдали обычная часовня,
деревьев разноцветные верхи —
что Бунин так любил немногословно
и прятал в суховатые стихи.
Он о высоком мог сказать с прохладой,
о русского снеге грезил до конца.
Храни сент-женевьевская ограда
в своих объятьях лёгкого жильца!
* * *
А ведь было на нашем веку это всё-таки:
перестроечные и полночный «Агдам»,
что-то свежее носится в уличном воздухе,
и амнистии множатся по городам.
И свобода приходит в расцветшие скверики,
и выходит Улисса большой перевод,
пароходы плывут по высокой Москве-реке,
возвращается Сахаров из несвобод.
Возвращаются частная собственность. В частности,
возвращаются улицам их имена.
Комитет государственной безопасности
обещает, однако, вернуть времена.
Почему-то в России всё бедами мазано,
всё кончается лесом предательских рук.
О свободе в отчизне потомкам расскажем мы:
«Это было красиво и кончилось вдруг».
Жизнь моего приятеля
О жизни рассказать бы мог пустяк,
в альбоме старый снимок – четверть века.
Вельветовые брюки и пиджак
дают понять нам в целом человека.
Его любила женщина одна,
весёлый независимый характер,
густых волос упрямая волна.
Потом её увел один приятель.
Просил её вернуться, всё простить,
послал письмом два общих снимка даже,
ответа ждал. А что простить – спросить?
Как возвратиться к прошлому пейзажу?
И он, как жил когда-то, так и жил.
Жил в городе зимой, с весны – на даче,
где пола подгнивающий настил
пел что-то на два голоса, чудача.
Перемостил простой дощатый пол,
покрасил стены и забор наладил,
ходил с корзинкой в невысокий бор,
и что-то вдруг о радости заладил.
С какой, однако, радости бы вдруг,
когда он жил один в глухой деревне?
О радости, не покладая рук
сажать кусты, окучивать деревья.
Ни женщина призывам не вняла,
ни дети, недоверчивые к слову,
а радость вот поверила, пришла,
ведь кто-то должен приходить по зову.
Воспоминание
В пишмашинке стихи, полустёртая лента —
было дело, и дело водило студентку,
пусть не в ад, а в предбанник его, в кабинеты,
чтобы в тех кабинетах продолжить беседы.
Мне гэбист на допросе цитировал Бродского.
Ничего не видала я более скользкого,
чем спокойный гэбист, задушевно и просто
мне цитировавший: «Ни страны, ни погоста».
Дорогие друзья и коллеги-поэты,
я бы русский забыла бы только за это,
чтоб не знать, как махровый работничек ада
увлекается первым пером самиздата.
Стол, два стула. Пикирует муха на лысину.
Ощущенье, что высекли, близкое к истине.
Было мне восемнадцать бессмысленных лет,
было радостно выйти оттуда на свет.
Счастье
Многие зимы вам, многие лета!
Я отвалю на гудящий вокзал,
в тамбуре жизни зажгу сигарету —
эй, суховей, поворачивай вал.
Только однажды случится нежданно —
сердце припомнит свои берега?
Где-то в Америке у океана
всех-всех окликнет душа-пустельга.
Мать и отца возле детства на страже,
верных друзей из расплывчатых лет,
даже того гармониста на пляже
с грудью в медалях и шапкой монет.
Многое вспомнится. Ухнем с размаху
в семидесятые – полный прогон:
из сухофруктов компота добавки
и потихоньку играет гормон.
Вспомнится снежное утро с портфелем,
с инициалами торба в руке,
ввек не забыть, как заклеила клеем
белую стрелку на чёрном чулке.
Хлебом единым корми нас, о Боже,
старую песню играй, гармонист!
Счастье всегда – раздувная гармошка,
счастьице, счастье, лирический свист.
* * *
«Перестаньте, пожалуйста, ныть!
Что вы ноете? Слышат вас дети!
Потрудитесь вы тут не курить,
лучше медикаменты попейте!