banner banner banner
Доска Дионисия. Антикварный роман-житие в десяти клеймах
Доска Дионисия. Антикварный роман-житие в десяти клеймах
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Доска Дионисия. Антикварный роман-житие в десяти клеймах

скачать книгу бесплатно

Но несколько раз Ермолай срывался, и лютая злоба толкала его в самые опасные места. Действовал он в таких случаях двумя орудиями: обрезом и остро отточенным топором на длинном топорище. Обоими видами оружия он владел в совершенстве.

Нападение было произведено ночью и удачно. Школа была окружена, из пятерых комсомольцев трое были убиты сразу, а двое, парень и девушка, забаррикадировались партами, сопротивлялись упорно и долго. Когда нападавшие, выломав двери, все-таки ворвались, то приятелю Ермолая, скупщику кож, жилистому в мелких морщинах и русой бороде пятидесятилетнему, ходившему вразвалку вдовому мужику девушка, выстрелив, снесла полголовы.

Ермолай одним прыжком набросился на стрелявшую, и пока остальные добивали хрипящего парня, повалил ее на пол и, вывернув руку, долго, мучительно душил и рвал девическое горло. Под собой он чувствовал прекрасное, созревшее для любви тело, которое, содрогаясь, успокаивалось под ним в смертной истоме. Когда девушка перестала биться, Ермолай был поражен выражением кротости и чистоты ее мертвого лица. Что-то содрогнулось в нем, он закрыл ей глаза и перекрестился. Школа была сожжена. Ермолай с бандой ускакал на глухую лесную пасеку, где, в отличие от прежних набегов, солидно выпил самогона, закусив его свежим медом с огурцами.

Захмелевши, Ермолай, щурясь на солнце, вглядывался в долбленые столбы колодок, в расползшуюся парчу паутины, в безмятежье послеобеденного летнего дня, и от него не отходил запрокинутый лик девушки и неприятно волновала предсмертная дрожь ее прекрасного тела.

Медовую тишину пасеки разорвали выстрелы. Мимо Ермолая метнулся безбородый сорокалетний мельник – самый жестокий человек их сообщества.

– Беги! Наших всех окружили! – прохрипел он.

Ермолай вскинул обрез и выстрелил в мельника. Сделал он это инстинктивно и не думая. Просто у него вызвало омерзение искаженное страхом безбородое скопческое лицо. Мельник упал, загребая руками. Это бессмысленное убийство и спасло Ермолая. Вся лесная банда была перебита, мельник был последним свидетелем. Ермолая схватили и отвезли связанного в город.

Оказалось, что еще двое комсомольцев ночевали не в сожженной школе, а в деревне у селькора, своего приятеля. Они и навели по свежему следу банды конный отряд красноармейцев. Ермолая судили. Его тихая жизнь в городе, отсутствие свидетелей спасли ему жизнь. Он был выслан на Север. Вернулся он в город после всеобщей амнистии в пятьдесят шестом году.

К его удивлению, домик его был цел, только зарос вымахавшими за его долгое отсутствие деревьями. Состарившиеся сестра и монашки по-прежнему жили в нем. Возвращение Ермолая их поразило. Вокруг него сразу пошел слушок, что он «пострадал за веру и свою праведную жизнь».

О том, что пришлось пережить Ермолаю в лагерях и на поселении, он говорить не любил. Великое множество лиц прошло перед ним, великое в своем разнообразии. С самого начала своей северной одиссеи Ермолай дал себе зарок молчать и таиться. И действительно, для всех Ермолай был человек непознаваемый, вещь в себе. Воры и уголовники к нему обычно не приставали. Один из них, дело было в Котласских лагерях, попробовал было занять его место на нарах под дружный хохот сотоварищей, но тут же был сброшен Ермолаем на пол с пробитой головой. И столько спокойной злобы было в его глазах, что закоренелые преступники молча пятились и замяли увечье своего товарища. «Щербатый волк» была кличка Ермолая.

Волком попал он туда, волком и вышел. Приобрел он чудовищный дар распознавания людей. В этом разгадывании людей находил он применение своей неукротимой и неукрощенной энергии. Были, правда, в те времена у него и смутные годы – с сорок первого по сорок третий. После сорок третьего он понял, что карта немцев бита. С жадностью потом он выспрашивал у полицаев и власовцев, появившихся в лагере, о немецком нашествии. То, что он слышал, было не по его.

Он ждал большого крестного хода христовых воинов-мстителей. Впереди с хоругвями Спаса и Георгия Победоносца шли монахи, за ними плотными рядами в русских выгоревших заломленных фуражках двигалось белое воинство. Колхозы распускались, монастырям и храмам возвращались земли, господа вновь водворялись в родовых гнездах и над всей землей русской стоял густой колокольный звон. С коммунистами и их пособниками чинились беспощадный суд и расправа. Единственное, что, по его мнению, делали немцы правильно, – это отлов и истребление евреев и коммунистов, а все остальное – ошибки и одни ошибки.

«Нет, с нашим народом так нельзя. Может, и хорошо, что Господь меня сюда упрятал», – думал порой Ермолай, не представляя, как бы он пережил на свободе войну, а до этого – коллективизацию.

Город после его возвращения ему не понравился. С недовольством вглядывался он в автобусы и троллейбусы, в многочисленные корпуса и трубы заводов. Знакомых прежних он не нашел, многие умерли, многих выслали.

«Пожалуй, так и спокойнее».

Спасский монастырь был по-прежнему необитаем. В годы войны в нем стояла учебная воинская часть, и на храмах были набиты таблицы воинских уставов, памятки о конфигурации немецких танков и самолетов. В подвалах трапезной был устроен тир – это позволяли необычной толщины стены.

Тайник был в полной неприкосновенности. Это утешило Ермолая. Проникнув в тайник, он с радостью вытирал пыль с сосудов и книг и спрятанного перед подавлением восстания оружия.

«Хоть сюда не добрались».

Когда он вышел из душного тайника на воздух, от радости и волнения у него тряслись ноги.

«Кто теперь помнит о ризнице? Сергей Павлович Шиманский? – о нем он ничего не знал и с восемнадцатого года не видел. – Барыня Велипольская? – в последний раз он видел ее в двадцать третьем году. – Может, их никого уже нет в живых. Этот писака Гукасов», – но оказалось, что он помер за два года до возвращения Ермолая в город. Нет, теперь никто не мог помешать ему стеречь ризницу.

«Стеречь для кого?» – этот вопрос не стоял у Ермолая. Он был свято уверен, что не сейчас, а через пятьдесят, через сто лет снова появятся законные владельцы. Как навязчивая фата-моргана перед ним вставала одна и та же картина: впереди монахи с черными хоругвями Спаса, а за ними – дружины белого воинства в заломленных офицерских фуражках. Торжественный молебен. Оскверненный монастырь освятят, откроют, предадут анафеме большевиков, торжественно с пением извлекут ризницу.

Так думал он в пятьдесят шестом году.

К постепенно освоившемуся и пообвыкшему Ермолаю стали приходить кое-какие старушки из тех, что поддерживали отношения с монашками, живущими в его доме. Ермолай всех удивлял ясностью мысли и точностью своих высказываний и советов. Постепенно слухи «о святом старце Ермолае» поползли среди наиболее фанатичных прихожанок собора и дошли до настоятеля городского собора протоиерея Леонтия.

Отец Леонтий с недоверием и досадой слушал эти рассказы. Они отнюдь не способствовали поднятию его популярности. И в одной из своих воскресных проповедей отец Леонтий вскользь провозгласил, что место пастыря в храме и только тогда на нем благодать Господняя и что всякие чудотворцы и святые старцы, не ходящие в храм, посланы в мир не Божьим промыслом, а скорее от лукавого, и прошелся с удовольствием, как всегда он это делал, против сектантов, баптистов, и упомянул о том, что истинный православный должен ходить только в православный храм, а не быть двоеверцем.

Смысл этой проповеди был прекрасно понят старушками и донесен старцу Ермолаю. Несмотря на долгие годы пребывания в северных местах, Ермолай сохранил удивительную для его лет энергию и сам подумывал о какой-либо деятельности, так как прошлые его дела основательно забылись и можно было предпринять что-нибудь новенькое, новенькое – в смысле хорошо забытого старенького. Пока что Ермолай через старушек выяснял, не осталось ли в городе кого-нибудь из старого духовенства. К его успокоению, почти не осталось.

Был один заштатный священник, отец Андрей, но тот не служил и не выходил из дома, так как почти ослеп. Другие старички умерли, более молодые сняли рясы и переменили профессии. Бывшие монахи Спасского монастыря, теперь глубокие старики, были или мертвы, или разбрелись по свету. Эти сведения успокоили Ермолая, и он решил легализироваться как духовное лицо. Нет, не чувство одиночества или же желание найти единомышленников толкали его на поиски контактов. Единомышленников он мог бы с большим успехом найти на Севере, туда переселилась в эти годы близкая Ермолаю контрреволюционная Россия. Но он их не искал.

«Не время, не время», – твердил он себе.

Теперь здесь, в новой для него ситуации, среди фактически новых людей, Ермолай чувствовал, что пришло время ему выступить, чуть-чуть приоткрыть шторы над своим подлинным лицом, приоткрыть только чуть-чуть, чтобы всего лица никто, не дай Бог, не увидел.

«Забыли, забыли они о том, что мы можем их и укусить, можем и ударить по ним».

Много, очень много прошло лет с тех пор, как монахи вместе с офицерами и лавочниками громили ЧК, красноармейские казармы, сжигали здание Совета. Со всех сторон Ермолай слышал о том, что ослабела вера, что в собор ходит все меньше и меньше прихожан, что соборный настоятель протоиерей Леонтий погряз в мирском, предается сребролюбию, чревоугодию и блуду.

«Маленько встряхнуть их там надо, напомнить о страхе Божьем».

Проповедь отца Леонтия с явными уколами в его адрес тоже показала, что надо занять какое-то определенное место в общине.

«Так жить за углом, в полной тени даже опасно: подумают, что таюсь», – и Ермолай начал выходить из своего духовного затвора. Вначале он направил свои стопы в небольшую кладбищенскую часовню. В часовне в основном служили панихиды, отпевали покойников, но был и свой небольшой приход.

Он причастился и исповедовался у кладбищенского священника отца Никона, очень осторожного старого деревенского священника, одних примерно с Ермолаем лет, рассказал ему, что в молодости был одно время послушником в монастыре, потом «пострадал за веру». Отец Никон был нелюбопытен, но с удовольствием узнал о прекрасном знании Ермолаем служб и пригласил его участвовать в панихидах и отпеваниях. Ермолай принял это предложение, узнал деловито о своей мзде и, сделав вид, что он удовлетворен названной, весьма, кстати, приличной, суммой, стал ходить в часовню читать над покойниками и петь. Иногда он также прислуживал отцу Никону в алтаре, помогал облачаться, убирать алтарь и готовить ладан для кадила.

Ермолай отпустил опять небольшую бородку, но волосы стриг по-прежнему коротко. От отца Никона Ермолай узнал все что мог о соборе, о царящих там склоках, об основных участниках свержений и переворотов среди руководителей общины, об отце Леонтии, о том, как он выпрашивает и отбирает у прихожан старинные вещи и иконы, о его алчности и совсем не духовной жизни.

Отцу Никону не раз предлагали перейти служить в собор, но он уклонялся. Наконец в храмовый праздник кладбищенской часовни, день Федоровской Божьей Матери, Ермолай на праздничном обеде познакомился с отцом Леонтием. Поглощая в большом количестве соленые грибки и заливного судака, отец Леонтий проявил к Ермолаю интерес и любопытство. Глаза у Леонтия разгорались алчным блеском, когда Ермолай рассказывал ему о богатстве бывших здесь церквей, об иконах, некогда их украшавших, о библиотеках с рукописными книгами, пообещал отцу Леонтию помочь в поисках редкостей и раритетов. Делал он это неспроста. Его интересовал собор – средоточие современной церковной жизни города. Интересовал не зря, имел он далеко идущие планы.

Клеймо третье

Собор

Городской собор, да еще небольшая кладбищенская часовня были единственными оставшимися незакрытыми храмами города. Вознесенный высоко над обрывом, с мощными контрфорсами и высокой оградой с башенками собор был издалека похож на древнерусский городок. Он был очень красив, и им любовались все проплывающие мимо города.

Внутри же собор являл совершенно обратное зрелище. Его древние стены были покрыты ужасающими малярными изображениями. На малиновом фоне пучили глаза навыкате раздувшиеся как утопленники святые каких-то серо-землистых оттенков. Орнаменты напоминали узбекские коврики и подходили больше для среднеазиатской чайханы. Иконостас был украшен разноцветными электрическими лампочками, а похожий на Деда Мороза дьякон еще более усиливал балаганное впечатление елочного базара.

В отличие от пестро-варварского оформления, паства была черна и мрачна. Сотни старух в черных платках как галки слетались на богослужения. Среди них редкими белыми поганками торчали седые головы стариков гостиннодворческого типа. Старики были как с картин Кустодиева, какие-то вневременные. Даже не верилось, что в недавнем прошлом они были вышедшими на пенсию совслужащими – бухгалтерами, завскладами, страховыми агентами. Среди старух было несколько, носивших монашеские клобуки, – бывшие монахини, доживающие свой век в соборной сторожке.

Всю эту паству, те пятьсот человек, что постоянно вились вокруг собора, уже десятилетия раздирали непреоборимые противоречия, междоусобицы и распри. Эти пятьсот человек были разделены минимум на десять враждующих партий, ненавидящих друг друга с яростностью родов Монтекки и Капулетти.

Одна партия была за бывшего церковного старосту Архипа Ивановича, другая партия – за нового старосту Петра Ивановича, третья – за заштатного священника отца Андрея, четвертая – за здравствующего протоиерея отца Леонтия, пятая партия боролась против священников за отца дьякона, еще одна партия добивалась свержения регента – спившегося дирижера областного театра, которого научили креститься только при занятии новой для него духовной должности.

Все эти партии составляли фракции, которые периодически собирались на соборном дворе и келейно обсуждали свои «платформы». Распри доводили православных до такого ожесточения, что периодически они сходились для ближнего боя врукопашную. Причем особенно отличались одна совершенно немощная костлявая и тощая до синевы божья старушка и высокий, широкий в кости, краснолицый, похожий на бретонского крестьянина бас правого хора – бывший вор и уголовник, на которого снизошла ввиду небольшой пенсии благодать Господняя. После таких бурных сцен отец Леонтий налагал на всех участников епитимьи – сотни поклонов, охлаждавших темперамент прихожан гулкими ударами лбов о чугунные плиты соборного пола.

Тишайший отец Никон, отпевавший в кладбищенской часовне покойников, называл собор и соборную горку «змеиным гнездом» и, несмотря на выгодные предложения, отказывался там служить.

– Мне с моими покойничками здесь спокойней, а у вас там место видное, не по мне. Там отцу Леонтию по плечу, по его мудрости, – говорил он.

Действительно, всеми делами на соборной горке ворочал настоятель, протоиерей отец Леонтий – цветущий полный сорокасемилетний мужчина. В дела верующих он внешне не вмешивался и совершенно бесстрастно взирал, как казначей с помощниками считали горы медяков, серебра и помятых рублевок и трешниц, из которых состояли тысячные доходы собора. Он даже совестил прихожан, когда они вступали в длительные словопрения по поводу исчезнувших ассигнаций, что случалось нередко.

Всеми денежными делами вершил староста Петр Иванович, худой остролицый мужчина, земляк отца Леонтия, которого тот специально выписал с родного хутора, поселил в городе и настоял, чтобы его выдвинули в старосты.

После больших праздников Петр Иванович всегда приносил отцу Леонтию солидную стопку денег, перехваченную резинкой из-под лекарств, и вязаный чулок, полный серебра.

В собор Леонтий был переведен из бедного сельского прихода молодым, легко краснеющим священником. За годы служения в соборе он оплыл розовым жиром, округлился, приобрел холеность и пренебрежительность манер человека, отмеченного особым избранничеством. Сын ловкого райпотребсоюзовского бухгалтера из-под Полтавы быстро усвоил себе все замашки почти что князя церкви. Став настоятелем, Леонтий почувствовал, что собор и весь город как бы отданы ему на откуп в лен. Он купил большой участок, построил дом с решетками на окнах, провел водопровод, газ, соорудил ванную комнату. В соборе он также объявил, что «с его приходом со средневековьем покончено». Вечным памятником его деятельности в соборе останется похожий по солидности на бомбоубежище подземный туалет: бетонированный, с холодной и горячей водой. По его наставлению соорудили в крестильне две выложенные зеленой плиткой купальни для детей и взрослых. Заменили и решетки ограды новыми из чугунных прутьев.

Особой страстью отца Леонтия была пища. В подвале его дома стояли десятки банок с соленьями, в шкафах – всевозможные настойки. Все эти снадобья в виде пожертвований круглый год тащили ему прихожане.

Женился отец Леонтий на дочери заведующего московским меховым магазином и, видимо, поэтому установил весьма близкую связь с местным скупочным пунктом пушнины. В районе в лесах водились куницы, ондатры и белочки.

Детишек своих Леонтий сызмальства определил в музыкальную школу – готовил себе смену. Обучались они у него также языкам на дому. Вообще, осел он в соборе прочно. К владыке ездил регулярно, почти что по-домашнему и всегда не с пустыми руками – через тестя доставал икорку, балык, французский коньяк. Дома у отца Леонтия был новейший телевизор, бороду он стриг коротко под профессора, длинных волос не носил. Каждое лето ездил на Южный берег Крыма, где вволю перекатывался с боку на бок на пляже. Загорая, выдавал себя собеседникам и собеседницам, к которым был необычайно внимателен, за кандидата филологических наук и историка. В своем же городе не загорал, в кино не ходил, в ресторане не показывался.

Бывая в Москве и проездом в Загорске, Леонтий узнал от своих коллег о том спросе, которым стали пользоваться иконы.

«Так, так, так», – решил он, и теперь одной из основных его страстей стало собирание старых досочек. Он перерыл все церковные сараи, чуланчики под колокольней, извлек оттуда все что мог. Обращался он с амвона и к прихожанам, призывая их приносить и жертвовать в собор семейные образа, все принесенное уносил домой. Когда у него набиралось несколько десятков икон, он складывал их в мягкие чемоданы и вез в Загорск к рослому, похожему на дореволюционного пожарного, монаху отцу Кириаку, который, внимательно рассматривая досочки, их оценивал:

– Двадцать, тридцать, сорок.

В серебряных окладах сумма достигала до восьмидесяти, в редких случаях – до ста рублей.

Рослый монах со статью брандмейстера помимо икон промышлял еще и заграничными магнитофонами, коими снабжал братию, и однажды за партию в пятьдесят икон осчастливил таким устройством и отца Леонтия. Кириак наставлял:

– Заведи, отче, хор хороший с певцами. Записывай, отче, музыку духовную. Читай, отче, также, больше читай. В наш век пастырь все знать должен, все. Двадцатый век оборотистых людей любит. Слыхал я, отче, что в вашем городе Спасский монастырь был богат и благолепен, и слух такой есть, что утаила братия ризницу и иконы. Те, что ты мне возишь, при прадедах наших писаны, а там по пятьсот лет и более образам было.

Леонтий сии слова запомнил и стал усердно выспрашивать у своих прихожан о Спасском монастыре, монахах, о ризнице. К его сожалению, никого из бывших монахов и монастырских людей он не нашел. Одна только старушка хорошо помнила настоятеля архимандрита Георгия, роскошь служб, пышное убранство собора. Свою добытческую деятельность отец Леонтий продолжал с успехом, пока не вышла у него заминка с Кириаком – тот попал в неприятности. Арестовали спекулянта, который снабжал Кириака и братию иностранными магнитофонами в обмен на иконы. Леонтия это напугало, с тех пор он стал иконы складывать пока про запас в шкафы и под диваны.

Войдя во вкус, предпринял также Леонтий несколько рискованных экспроприаций в соборе в связи с произошедшими там неожиданно экстраординарными событиями. Имели эти события долгую подоплеку.

В свое время познакомился Леонтий с вышедшим из заключения бывшим чернецом Спасского монастыря Ермолаем. О появлении Ермолая ему тут же доложила торговка свечным ящиком Евдокимовна, его верная частная шпионка, подслушивающая все разговоры, какие улавливали ее большие желтоватые прозрачные уши на расстоянии более десяти метров. Про себя Леонтий называл Евдокимовну «мой локатор».

– Отец Ермолай в храм не ходит, дома сидит. Говорят, большой силы и святости старец. Людей как сквозь землю видит. От взора его огненного никуда не денешься, так и сверлит, так и прошивает.

Года два Ермолай в собор вообще не ходил, но многие старушки повадились к нему в домик на духовные беседы. Это, по мнению Леонтия, нарушало корпоративную духовную этику священнослужителей.

«Не так нас много, чтобы в городе, как звери в лесу, друг от друга прятаться».

Потом Леонтий узнал, что Ермолай стал прислуживать в кладбищенской часовне у отца Никона. Собственно, ради встречи с Ермолаем и отправился он на Федоровскую – престольный праздник кладбищенской часовни – к отцу Никону на обед.

Обед и застольная беседа с Ермолаем удовлетворили его сверх меры. От природы хитрый и практичный Леонтий изнывал среди людей, явно житейски его глупее. Он с успехом стравливал враждующие партии прихожан, мирил пьющего дьякона с матушкой, угождал архиерею – смирному в трезвом виде старичку, пьющему коньяк, как воду, и во хмелю перерождающемуся в буйного тирана, прибивающего келейников и бросающего в прислугу фужерами и тарелками. Всех их Леонтий знал как провести, ублажить и обмануть. В Ермолае же он почувствовал большой природный ум, превосходящую его хитрость и железную волю. К тому же Ермолай так много знал о прошлом города, о церквях, об иконах, о монастыре. Все это волновало Леонтия. Потом ему было выгодно переманить к себе такого пользующегося авторитетом праведника, пострадавшего от властей монаха.

«Далеко я тебя не пущу. Пусти тебя далеко, так ты меня, голубчик, хоть и в годах, а обязательно слопаешь. И сан на себя примешь. Службы ты отлично, не хуже, а пожалуй, лучше моего знаешь. И к владыке подползешь, и собор в руки заберешь, а хлебней нашего собора мне места не найти. Нет, нет, ты опасен и очень опасен», – так рассуждал Леонтий, ласково приглашая Ермолая в собор помогать при богослужениях.

Выведал к тому времени Леонтий, и за что отбывал Ермолай такой большой срок на Севере. Оказалось – за участие в кровавых делах кулацких банд.

«Вот тебе и праведник! Вот тебе и тихоня!»

Рассказал о Ермолае ему церковный сторож, ветхий и тихий старик-алкоголик. В годы нэпа он был бойким содержателем трактира, пользовавшегося сомнительной репутацией. Привела его в собор торговка свечного ящика Евдокимовна, и он стал одним из вернейших частных сыщиков отца Леонтия. Без целого ряда доглядывающих за всеми отец Леонтий никогда не смог бы держать незаржавевшими пружины власти собора. Дыша на Леонтия перегаром, сторож заплетающимся языком поведал:

– Убивец он. Зря ему советская власть отпускную выдала. Ему бы глину нюхать, а не в церкви служить, ваше преподобие, – икнув, заключил он.

«Так, так, так, – решил Леонтий. – Ты у меня, голубчик, со своей святостью теперь на ниточке», – и, запретив сторожу болтать лишнее, Леонтий стал ждать. Почему-то он был уверен, что в связи с Ермолаем в соборе произойдут вещи необычайные. И дождался.

Через полгода в соборе произошло чудо. Явилась икона Спаса, а на престоле – роскошная утварь: крест и чаша, все сверкающее, в драгоценных камнях.

Старушка-сторожиха рассказывала, как ночью в соборе возникло нестерпимое сияние, четыре отрока с ангелами пронесли в алтарь образ Спасителя, и ангелы накрыли престол золотою парчой. Прихожане и из города, и из дальних деревень валом повалили в собор. У явленного образа Спаса в роскошной с камнями и жемчугом pизе Леонтий и дьякон не успевали отслуживать молебны.

В чудесно обретенных святынях Леонтий распознал акцию опытного идеолога православия, желающего поднять престиж веры, но идеолога архаичного и старомодно наивного.

«В двадцатом веке такими методами верующих не прошибешь. Вот если бы столбняк или паралич какого-нибудь атеиста поразил на глазах публики – вот это действенно было бы».

Как и предвидел Леонтий, интерес к явленным святыням вскоре угас, число молебнов сократилось, и потоков паломников из других городов не последовало. В том, что никакого чуда не произошло, Леонтий был уверен. Ни в Бога, ни в черта и ни во что вообще он не верил.

«Ермолая рук дело», – сразу решил он. И решил правильно.

На самом деле «чудо» было организовано так.

Ермолай, наглядевшись на погрязших в меркантилизме православных и на отца Леонтия, которого он называл «гнусным языческим попом и похотливым сыроядцем», решил встряхнуть затхлую, по его мнению, атмосферу и перенес однажды ночью из тайника в монастыре большой образ Спаса, роскошный потир и напрестольный в жемчуге крест. На должность сторожихи Ермолай устроил одну из своих тайных поклонниц. Однажды в ее дежурство он явился в самый глухой ночной час в собор и, взойдя в алтарь, после истовой молитвы возложил на престол все принесенное, сверкающее камнями, жемчугом и цветной эмалью.

«Теперь они повертятся, теперь их прошибет».

Предварительно он, как тщательно работающий по системе Станиславского режиссер, проработал со старушкой-сторожихой все ее вопли и возгласы. Особенно упирал он на ангелов и отроков в белом.

– Падай! Падай об пол сильнее! Глаза закатывай, вот так кричи: «И в белом отроки! И в белом! И венцы над ними! И голубь, голубь по храму пролетел, и ангелы прошелестели!» Тебе раз двести, а может, тысячу это говорить придется.

И только с большим трудом добившись необходимого эффекта в убедительности рассказов о чуде, он начал действовать. Было у Ермолая, когда он выносил из тайника утварь и икону, чувство мелкого жалкого воришки, обкрадывающего мертвого. Казалось ему, что выдергивает он у дорогой покойницы из ушей серьги или снимает с окоченевшего отцовского пальца обручальное кольцо. Но какой-то голос из черного неба, пересеченного разбрызганными белесыми перьями лунных всплесков, говорил ему: «Надо, надо». Ермолай поддался этому голосу.

Прошло полгода. Старушка-сторожиха, не вынеся нервного напряжения постоянных рассказов о чуде, в которое она сама от непрерывных повторений уверовала, умерла. Ермолай, отпевая ее, с тоской смотрел на ее острый нос, на надоевшие, всегда умиленно-постные, лица прихожан, на оплывшее жиром лицо отца Леонтия, на дьякона, почесывающего незаметно поясницу.

«Скучно. Ох и скучно», – и напрасным казалось ему его тогдашнее волнение, и голос из черного неба нашептывал теперь вслед заунывным возгласам панихиды: «Не надо, не надо, не надо было».

Икону Спаса вставили в застекленный киот, и жизнь собора потекла по обычному руслу дрязг, ссор, сплетен и дележа засаленных бумажек.

Однажды после службы отец Леонтий особенно активно пристал к нему:

– Отче Ермолай! Удружите какой-нибудь старинкой! Не откажите в адресочке любителю прекрасного.

Ермолай зло уставился и подумал: «Тебя, любителя прекрасного, обрить бы и в окопы под огонь. Разожрал пузо, гнусный язычник», но вместо этого спросил:

– Мебелью интересуетесь? Умер тут один старичок, чиновник бывший. Мебель мне отказал барскую. Деть куда – не знаю. Приезжайте завтра же забирать, дешево отдам.

Так отец Леонтий стал обладателем остатков гарнитуров из дома Шиманских.

Все стало в тягость Ермолаю: и барская мебель, и глупые лица монашек, и трясущаяся голова старухи сестры. Нет, он знал, что не дождаться ему ни великой крови очищения, ни карающих черных с серебром стягов Спаса. Сердце его тягостно ныло – ему пора к мертвым, туда, в молодость, в ночные набеги и пожары, в густой колокольный звон торжественных крестных ходов на Спасы с толпами улыбающихся баб в цветных поневах с корзинами яблок и пчелиными сотами. Туда. Туда.

Ермолай постепенно перестал ходить в собор, ссылаясь на нездоровье: «Нет, с этими каши не сваришь. Одна пустая маета и суета».

Он бесповоротно разочаровался в современных верующих, пробудить в них фанатичную антисоветскую волну было ему не по силам.

Икона же, которая послужила «чудом», – совершенно черная доска под роскошным окладом, – была доской письма великого Дионисия. Об этом не знали ни архимандрит Георгий Шиманский, ни его келейник монах Ермолай, ни настоятель протоиерей Леонтий, ни толпы старух, ежедневно прикладывающихся к запотевшему стеклу киота. Так и стояла бы эта икона до скончания века, если бы не непомерная жадность отца Леонтия.

Однажды в собор к нему забрел живописец-неудачник, лысеющий и шепелявый пятидесятилетний человек, и предложил свои услуги в качестве реставратора. Отец Леонтий обошел с ним собор, и бродячий живописец указал ему на древние образа. Долго рассматривал он Спаса, попросил открыть киот и, заглянув на тыльную сторону доски, объяснил, что доска, суда по шпонкам, весьма древняя, не позднее шестнадцатого века. По указанию отца Леонтия он кое-что промыл, а под размер иконы Спаса и еще одной Богоматери подобрал поздние доски одинакового размера, висевшие в пыли на колокольне, скопировал на них под оклад черные лики, основательно их подкоптив и подделав трещины. Заплатив щедро за работу – промывку и подделку ликов, отец Леонтий с миром отпустил живописца, проделавшего на своем веку множество еще более щекотливых дел. Он и пилил доски пополам, спиливая у них изображение, оставив неприкосновенной тыльную сторону, и подделывал иконы самых разных веков и школ, умел также подписывать картины подписями Шишкина, Айвазовского и Репина. Сам он, правда, никогда ничего не крал, но был мастер на все руки.

Через некоторое время ночью отец Леонтий незаметно подменил образа. Подлинные унес домой, а подделки поставил на место. Никто этого не заметил. Так Дионисий перекочевал в его опочивальню и стал за лакированным венгерским гардеробом с матушкиными нарядами и шубками. Увы! Это было только начало его длинного пути.

Примерно через год после подмены соборных образов в темный апрельский вечер к отцу Леонтию на дом пожаловал красивый и наглый молодой человек, бойко объяснивший, что он давно наслышан о просвещенном батюшке. Отец Леонтий недовольно осмотрел гостя, но все-таки его впустил в дом.