banner banner banner
Пьяное лето (сборник)
Пьяное лето (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пьяное лето (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Павлуша, – уже кричит, причитая и плача, бабушка, – скажи хоть единое слово! Не отстраняй!

Дед поднимает от валенка голову, следует треск перекусываемой зубами дратвы. И повертев насунутый на руку валенок, и осмотрев его со всех сторон, и даже почему-то присвистнув, он говорит, не глядя на ту, чей образ, несмотря на подобные сцены, остался для меня возвышенным.

– Авдотья, я нынче чегой-то устал, капустки бы из подпола, холодненькой бы…

Бабушка улыбается и быстро исчезает; раздается грохотанье вскрываемого пола, слышны шаги где-то внизу в подполье, и ее голос вопрошает оттуда:

– А огурчиков не хочешь ли, Павел Иваныч?

– Отчего же, Авдотья, отчего же, – говорит мой дед, вертя в руках кусочек кожи и прилаживая его к зажатому между ног валенку, а вернее, к дырке самого валенка.

* * *

Мое детство делится на две части, на две радостные половины, определяемые моим местом жительства, а именно, проживанием у моего деда и бабушки и последующим существованием с моими непосредственными родителями, с отцом и матерью, жизнь с которыми не имела той деревенской прелести, что сопровождала меня в широко известном колхозе «Заря коммунизма» и мало кому известной деревне Бураково.

Вот в этой-то деревне и прошла первая половина моего детства, в этой-то деревне над рекой, со всеми ее деревенскими атрибутами, со всеми ее лошадьми и коровами, козами и овцами, с огурцами и кислой капустой, которая подавалась к разваристой картошке с салом, когда забивалась очередная дедом и бабушкой свинья.

Я не буду подробно останавливаться на этой полосе моего детства, оно типично для каждого, кто проживал в ту пору в деревне, где кусок выпечного хлеба с подсолнечным маслом казался таким необыкновенным лакомством, что поневоле воспоминания о нем приводят некоторых писателей в священный восторг, так, что само собой с их губ срывается сакраментальная фраза, претендующая на необычное существование в современной духовной жизни. Вот эта фраза: «Эх вы, молодое поколение, эх вы, молодежь, что вы живете, вот мы жили!»

И сразу же этот самый лакомый кусок, как огромный тяжело нагруженный корабль, выплывает из тумана российской действительности, давя всех своей убийственной силой: «Эх вы, молодежь, что вы? Вот мы жили – хлеба вдоволь не едали и то жили, а вот вы, эх вы!»

Вспоминая эту пору моей жизни, я прихожу к выводу, что самым любимым моим занятием, помимо купания в речке и собирания грибов, было то сладостное состояние, с которым у бабушки я сидел на коленях. Бабушка в свою очередь сидела на деревенском крыльце, том крыльце, откуда я любил по утрам пускать высокую струю, которая, разбиваясь на тысячи солнечных брызг, с веселым звоном падала на землю.

У бабушки в руках был частый гребень, и бабушка своими заскорузлыми от земли и прочих крестьянских работ, но такими нежными для меня, своего внука, пальцами раздвигала мои волосы в поисках многочисленных насекомых, распространившихся в послевоенное время по всем детским головам – так она проводила свой полуденный отдых.

Деревенский полдень – он мне на всю жизнь будет памятен, как памятно то наслаждение, которое я испытывал от прикосновения бабушкиных рук к моей чесавшейся и всласть исчесанной голове, особенно в те минуты, когда моя бабушка, вытащив из-под спутанных волос маленькое насекомое и положив его на гребень, показывала его своему внуку, удивляясь при этом величине этого ничем не примечательного зверя.

– Бабушка, – говорил я, имея свойство принимать деятельное участие в подобной операции, – это што, вот вчера была большая, а это што.

На что моя бабушка не возражала, а, положив на гребень свой окаменевший от тяжелых крестьянских работ ноготь, делала им то быстрое движение, вслед за которым раздавался треск раздавленного зверя и следовало восклицание, которое произносилось не без удовольствия и светлой радости: «Погуляла, матушка, вот и хорошо, теперь мы погуляем!»

Так говорила моя бабушка, словам которой я, если и не внимал, то часто к ним прислушивался, и прислушивался с необыкновенным весельем.

Впрочем, и здесь, в этом занятии, было свое разнообразие: иногда моей бабушке надоедало искаться в моей голове, и тогда она предоставляла мне инициативу в поисках этих маленьких, но таких живучих тварей.

Делалось это так: брался листок бумаги, за неимением которого часто использовалась уже известная газета «Заря коммунизма». Этот листок располагался на крыльце таким образом, что, в то время как частый гребень, движимый моей рукой, будет проходить по моей голове, насекомое точно упадет на него и, ясно видимое на бумаге, будет поймано и соответствующим образом уничтожено.

Сколько времени проходило за этими приятными для меня занятиями, я не помню, но в памяти моей сохранился жаркий июньский полдень, я с бабушкой на крыльце, а в полях летают бабочки и пчелы, в полях цветут травы, благоуханный запах которых доносится в деревню; в руках у бабушки частый гребень, и я охотно подставляю ее склоненному старательному взору свою голову и позволяю искаться в моей голове.

Иногда за этим нехитрым занятием бабушка незаметно задремывала, и тогда гребень выпадал из ее счастливых рук, а руки, успокоившись, останавливались на моей голове; мне их милое прикосновение было приятно, и поэтому, и чтобы не мешать ей, я старался как можно дольше оставаться неподвижным, не тревожа спокойный сон моей бабушки.

Впрочем, бывало я и сам задремывал, ибо полдень и природа с ее запахами и зноем делали свое дело, что приводило к тому, что в теплый летний полдень, где-нибудь в тени, особенно сладко дремалось, тем более, что недостаток витаминов, ощущаемый организмом, не придавал телу бодрости.

В дреме восстанавливались силы для нелегких крестьянских работ, в дреме пережидалась полуденная жара, и когда солнце достигало апогея и начинало клониться к земле, даже коровы, жуя свою вечную жвачку, переставали обмахивать хвостом с боков слепней и мух и, закрыв глаза, сладко дремали.

Но вот в пропахшем коровьим потом и молоком воздухе слышался такой обычный крик: «Ну, вставай, Розка, вставай, чего разлеглась, вставай».

На что Розка, глядя на хозяйку мутными глазами, лениво роняла слюну и мычала.

Таким было мое первое деревенское счастье, таким, по крайней мере, оно мне видится сейчас.

* * *

Моя вторая половина детства характерна все той же ослепительной картиной, где жаркий полдень, одиночество, летающие и садящиеся на подоконник мухи – все имело для меня важное, если не первостепенное значение.

Мухи – это они сопровождали мои летние дневные часы, вплоть до глубокой зимы, если можно так назвать ту дождливую ветреную пору, что наступала в конце ноября и заканчивалась в начале марта; на это долгое время мухи исчезали из моего поля зрения, и школьные занятия, задачи по алгебре и тригонометрии, кляксы в тетрадях, дневники с записями о моей нерадивости достойно заменяли охоту на мух.

Но это было зимой, а летом, пока соседские дети занимались – кто рыбной ловлей, кто музицированием на пианино, кто прохождением старательной школы иностранных языков, я все свое время отдавал любимому делу – охоте на мух, за что моя матушка, эта добрая женщина и домохозяйка, а также жена сначала гвардейского капитана, а потом полковника, платила мне за убитую муху по копейке.

Сложное и увлекательное это дело – охота на мух, с тем самым страшным для них орудием убийства, которое я держал в правой руке. На конце метровой палки был прибит кусок резины от мотоциклетной камеры, принадлежавшей нашему соседу, майору Буюмбаеву. Камеру я в свое время украл и разрезал на куски, за что был позднее пойман и жестоко наказан.

Так вот, я целыми днями убивал мух: я тихо подкрадывался к застывшей на подоконнике жертве и, резко взмахнув хлопушкой, бил не столько сильно, сколько стремительно и с той известной мне оттяжкой руки назад, которую делают деревенские пастухи кнутом, когда хотят побольнее ударить зазевавшуюся и отставшую от стада корову.

Убитых мух я складывал на подоконнике и, набрав ровное их количество – пятьдесят штук, относил к моей матушке на кухню, где она, даже не взглянув на них, отсчитывала ровно пятьдесят копеек той мелкой монетой, которую держала в обширном количестве для размена более крупной, чтобы, подойдя в магазине к кассе, с лукавой улыбкой протянуть требуемую сумму: копейка в копейку без сдачи.

– Ох, уж эти мне кассирши, – часто говорила она, – им палец в рот не клади, того и гляди обдерут, как липку.

Липка была наша соседская девчонка, и я долго недоумевал, каким образом ее ободрали, когда видимых следов ободранного и в помине не было, пока не понял позднее значение сказанных матушкой слов.

Взяв в руку эти благословенные пятьдесят копеек, я отправлялся на поселковую площадь, где покупал мороженое или шел в кинематограф, где два часа наслаждался фильмом о великой войне и героизмом тех, кто принимал самое непосредственное в ней участие.

«Подвиг разведчика», «Зигмунд Колосовский», «Сын полка», «Падение Берлина» – вот те фильмы, под знаком которых прошло мое детство, и я, несомненно, им благодарен, ибо они воспитали во мне не столько мужество, сколько любовь к правде, ту любовь, которую я ныне стараюсь сохранить, а может быть, и оставить потомкам.

И пока я целыми днями занимался охотой на мух или, томимый скукой, медленно продвигался к кинематографу, моя матушка, моя добрая мать, варила на кухне обед или, прищурив один глаз, смотрела на улицу, высунувшись из окна и подперев подбородок своими полными руками, происхождение которых я понял позднее, когда подрос: руки, которые когда-то обнимали татаро-монгольского хана, подпирали располневший матушкин подбородок, который иногда брал своей мужественной рукой мой папа, сначала гвардейский капитан, а потом полковник.

– Ну что, Манюта, – говорил он при этом, и это было ласкательным именем моей матушки. – Ну что, Манюта, я сегодня что-то устал, не послать ли Вовку в магазин?

– Ну папа, – явно скорбел я, замахнувшись над очередной жертвой, которая, прожужжав над моим ухом, садилась на кухонный подоконник.

– Ну папа, – говорил я, – ты же ведь знаешь, водку пионерам не продают.

– Это как же не продают? – говорил мой отец, сидя по обычаю на стуле и снимая хромовые сапоги. Под серой портянкой находился еще коричневый носок, который мой папа, взяв двумя пальцами, с тем брезгливым выражением, с каким иногда берут за загривок кошку, подносил к носу и, скривив в гримасе лицо, обнюхивал его.

– Это как же не продают, когда я устал? – продолжал он начатую мысль. – Когда я устал, и к тому же у меня сегодня чтой-то живот болит, и мне надо подлечиться.

И, не закончив начатую мысль, он бросал одно-единственное слово, которое адресовал неизвестно кому. «Воспитатели» – вот это слово.

– Сходи-ка ты, Мария, – говорил он своей жене и моей матушке, на что моя мать особенно не возражала, а, переваливаясь той доброй походкой, которая бывает у малороссийских квочек и у русских уток, с трудом проходила в дверь и, спустившись по лестнице, выходила на улицу.

– Ну, пошла фефела, теперь наждешься, – говорил мой папа и вдруг, бросив на меня угрюмый взгляд, говорил так, что я весь сжимался и цепенел от страха: – А ты все бездельничаешь, бездельник. Мух ловишь! Воспитатели! – бросал он свое любимое слово, иногда добавляя к нему: – Я бы этих воспитателей!..

Впрочем, мой папа был добр, на меня сердился довольно редко, и то, в те дни, когда в магазине не было, по его словам, ничего стоящего и приходилось пить «эту водичку», как он называл шампанское.

«Мы эту водичку пили и шоколадом закусывали», – часто любил повторять он, вспоминая о том времени, когда он, подобно победоносному центуриону, шествовал по полям некогда гордой страны. В минуты откровенности он добавлял еще мысль, имеющую отношение к этой когда-то великой, а ныне поверженной стране:

– Эх, прокуковали Германию! Я бы этих фашистов! А то они вот… Эх!.. – не доканчивал он начатой мысли, махнув рукой с тем выражением, что, мол, все пошло прахом и вся наша жизнь есть прах.

Когда он сердился, он смотрел на меня тяжелым, угрюмым взглядом, от которого я цепенел; страх пронизывал меня до того, что я не мог оторвать взгляда от его глаз, даже в те минуты, когда чувствовал себя правым.

– Ну ты, того, – говорил он мне и я знал, что он сейчас проделает свою любимую шутку, и это знание и знание того, что вдруг он придумал что-нибудь еще пострашнее, пугало меня. – Наклоняй лоб! – говорил он, и я послушно наклонял.

Оттянув средний палец, мой папа влеплял мне такой решительный щелчок, что я вылетал из кухни в коридор и если удерживался на ногах, то, скорее, благодаря стене, которая была преградой на моем пути.

При этом мой папа смеялся и говорил: «Я с тобой цацкаться не буду, бездельник! Получай свое! Небось, запомнишь!»

Таково было все его воспитание и я действительно запомнил преподаваемый мне урок, и вот когда я значительно подрос и окреп, в ту минуту, когда мой папа хотел, по обычаю, проделать со мной подобную шутку, я быстрым ударом в подбородок послал его к противоположной стене.

Ломая стулья на пути, мой родитель влепился в стену и, приподнятый ударом, всем своим большим и тяжелым телом грохнулся на пол.

Надо отдать должное некоторой широте его характера, а именно, поднявшись с пола, и не столько разгневанный, сколько удивленный, он, потирая ушибленный подбородок, не преминул меня похвалить: «Ты, я вижу, времени зря не терял, мухолов. Стране нужны сильные люди. Пойдем в училище!»

С этими словами мой папа сделал шаг ко мне и, резко откинувшись назад, а потом прянув вперед, уже не пальцем, а всей правой рукой послал меня в то самое место, куда посылал не раз, к той самой стене, на которую я не однажды обрушивался.

Пролетев несколько метров и разбив по дороге банку с вареньем, я оставил маслянистый отпечаток своего тела на стене и благополучно опустился на пол, выплюнув на середину кухни два коренных зуба…

Подняв с пола эти два зуба и отерев их о штаны, мой папа положил их себе в карман со словами «На долгую память от сына» и, достав из того же кармана пять рублей, протянул их мне и сказал, чтобы я немедленно поспешил в магазин:


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)