banner banner banner
Возвращение Каина
Возвращение Каина
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Возвращение Каина

скачать книгу бесплатно


– Увы, в загс мы уже опоздали, – заявила она. – Как нам рассказывали, там до обеда принимают заявления, а после обеда – расписывают. В нашем городе такой порядок.

– Ну и порядки в вашем городе…

– Так вы принимаете мои условия?

– А куда же мне деваться?

– Очень хорошо, – подытожила она. – И утром, если вы не сбежите от меня, ведите в загс. Так и быть.

Он отступил от нее и придирчиво осмотрел:

– Какая таинственная незнакомка… Давай теперь познакомимся, а таинственность оставим. Тебя как зовут?

– Нет, суженый-ряженый, – возразила она. – Давай все оставим до утра.

– У тебя определенно диктаторские задатки, – определил Кирилл. – И каблучки очень острые.

– Вот видишь, а ты заспешил в загс. К утру, может быть, тебе еще что-то не понравится…

– К тому же еще и мудрая, как змея!

– Но по гороскопу я Собака, – призналась она. – А хотела бы быть Змеей!.. Собака и Водолей, а ты?

– А я Кабан и Танкист! – засмеялся он, но тут же спохватился, пожалел: – Бедная, несчастная бабушка Полина! Знаешь, вчера мы с Палычем пропьянствовали всю ночь, даже немного постреляли. Сегодня вообще ночевать не приду!.. Ладно! – Он взял ее руку и завел под свою, левую. – Запомни свое место. Ходить со мной положено только слева.

– Слушаюсь, мой лейтенант! – серьезно сказала она и повела его за собой. – Теперь вперед. У нас будет очень много дел!

Кириллом уже овладела безрассудность стихии, и он был готов, как жеребенок, мчаться по улице, высоко подбрасывая ноги…

В то же утро Аристарх Павлович принял объект под охрану, выдал ключи от помещений, наскоро проверил пожарную безопасность на складе сухих кормов и, запершись в сторожке, запел. Опасаясь, как бы в голове снова не замкнуло, он вырабатывал в себе рефлекс, устанавливал прочную связь языка и мозга, которая якобы нарушилась из-за инсульта. Со своей бедой он дважды лежал в клинике, где Аристарха Павловича лечили электрическим током, иглоукалыванием, гипнозом. Ничего не помогало. Утраченная речь была как наказание за прошлую болтливость и суесловие. Ему не запрещали выпивать, и после болезни он несколько раз умеренно погулял и, может быть, еще тогда бы развязался язык, если бы в те гулянки пели песни. Их же давным-давно не пели, и Аристарху Павловичу даже в голову не приходил такой метод лечения. И вот свершилось!

Кроме возвращаемого дара речи, рождался у Аристарха Павловича новый, неведомый дар – дар голоса. И он удивлялся этому не меньше, чем слову. Раньше, случалось, пел и петь любил, особенно когда пешком или верхом на коне обходил и объезжал охраняемый участок леса. Однако пел негромко, для себя, а если в компании – то хором и, по сути, никогда не слышал настоящего своего голоса. Теперь же Аристарху было смешно, что в нем столько лет жил втайне от хозяина такой мощный голосина! Ведь голосовые связки-то остались те же и разве что окрепли от долгого молчания. Перепев все песни, которые помнил, Аристарх Павлович взял газету и стал распевать тексты. И поражался тому, что мог делать с голосом все, что захочет: действительно, как Шаляпин, бесконечно долго, на одном дыхании мог тянуть одну ноту, довести ее до самого верха, а потом, уронив с горы, взять низкую. Если хотел, одну и ту же строчку пел весело, а потом трагично, так что у самого наворачивалась слеза. И голос при этом лился, колыхался, как знамя на ветру. Сидя в сторожке, Аристарх Павлович жалел, что не помнит романсов «Гори, гори, моя звезда» и тот, в котором знал строчки «Ночь темна, долина внемлет Богу, и звезда с звездою говорит». И еще очень расстраивался, что не умеет играть на гитаре. Сейчас бы вот отдежурил, а завтра явился к женщинам в теплицу, молча, как в последнее время, принес самовар, а потом бы взял гитару и дал такой концерт! Такой концерт! Чтобы Валентина Ильинишна слезами улилась от восторга и умиления. И утешался Аристарх Павлович тем, что многие романсы и песни можно было петь без музыки.

Дождавшись обеда, он побежал домой и с ходу предстал перед бабушкой Полиной: уж наверняка у старой библиотекарши были сборники песен и романсов! Но выпевать перед ней свою просьбу было как-то неловко, и он стал писать.

– Подойди ближе, Аристарх, – сказала спокойно бабушка Полина.

Он стал возле ее кровати.

– Еще ближе!

Аристарх Павлович приблизился к изголовью.

– Теперь наклонись… Наклони голову.

Он послушно склонился над старухой и ждал. Бабушка Полина погладила его по волосам и вдруг вцепилась железной хваткой. Пальцы ее показались жесткими и крепкими, как толстая проволока. Она несколько раз сильно трепанула Аристарха Павловича и, выпустив, оттолкнула голову.

– Понял, за что, Аристарх?

– Ага! – признался он, вытирая слезы.

– Теперь ступай на кухню, – велела бабушка Полина. – Надежда Александровна покормит. Этот недоросль все равно не явится к обеду.

Аристарх же Павлович показал бумажку со своей писаниной. Она сразу все поняла и ткнула своим побуревшим от старости пальцем на книжную полку:

– Второй ряд сверху. Смотри, томик в мраморном переплете…

Он стал переваливать книги на полке и наконец нашел нужный сборник, еще дореволюционного издания.

– Не потеряй, – предупредила бабушка Полина. – И гляди не испачкай.

Наскоро пообедав, Аристарх Павлович снова заперся в сторожке и стал учить романсы. Зубрил, как школьник, и тут же распевал куплет. И до чего же здорово получалось! Хотелось сейчас же убежать куда-нибудь в лес и попеть там во весь голос. И чтобы Валентина Ильинишна, оказавшись неподалеку, заслушалась бы, очаровалась пением и пошла бы на голос, одержимая страстью тайно подсмотреть, кто же этот тоскующий певец. А увидев, что это Аристарх Павлович, растрогалась бы невероятно, ибо не подозревала в нем, то болтливом, то молчаливом, такой талант. Ей бы стало немного стыдно, что она недооценивала его и часто проявляла равнодушие. Аристарх Павлович, не замечая таящейся за деревьями Валентины Ильинишны, ходил бы между древних дубов и богатырским, но страдающим голосом пел:

– Умру ли я, и над могилою гори, сияй, моя звезда!

И опирался бы рукой на дерево, ронял голову, словно сраженный в самое сердце. И была бы на нем ослепительно белая, с широким рукавом и узким манжетом, рубаха, вольно льющаяся по телу. Валентина Ильинишна бы не сдержала чувств и в порыве собрала бы цветы, которые попались под руку, вылетела к нему и вместе с огромным букетом припала бы на широкую грудь…

И они бы долго стояли молча.

Аристарху Павловичу захотелось немедленно достать где-нибудь такую рубаху или заказать, чтоб пошили. Но служба вязала по рукам и ногам: вроде и делать нечего до ночи, но никуда не уйдешь и не подменишься. К вечеру же этот пыл угас, ибо Аристарх Павлович прикинул, что к рубахе нужно обязательно черные брюки в обтяжку, возможно, кожаные и высокие, с мягким голенищем сапоги… И когда он таким образом приодел себя и глянул со стороны, то самому стало стыдно: ведь это не Аристарх Павлович, а какой-то ряженый или вовсе тоскующий цыган.

«Недоросль», между прочим, не явился и к ужину. Бабушка Полина еще не паниковала и лишь строжилась, что нарушается домашний порядок. Она наказала Аристарху Павловичу, что, как только Кирилл появится, немедленно должен предстать пред очи. Независимо, в какой час ночи, поскольку она все равно не уснет, пока не увидит внука. Часов до одиннадцати Аристарх Павлович маялся на территории института – подвыпившему дежурному конюху нужна была компания для разговора, и он тянулся за ним, как хвост, пока не сломался и не свалился в дежурке. А к двенадцати, когда с конечной остановки у проходной ушел последний автобус, Аристарх Павлович забеспокоился. Ладно, что Кирилл убежал в город и забыл накосить травы жеребчику, наплевать, что вечером не выгулял его хорошенько по аллеям Дендрария – до утра постоит. Но то, что он не думает о своих домашних, – это никуда не годилось. Аристарх Павлович чуял еще и свою вину, что вчера устроил попойку, а сегодня результат – ночевать не идет. Если его прибрали в комендатуру, то это пошло бы даже на пользу. Но если он попал в какую-нибудь историю – в драку на танцплощадке горсада или в руки хулиганствующих молодчиков, – это худо. Военных-то теперь не любят в народе, никто и не заступится…

Ночью Аристарх Павлович сбегал домой в надежде, что «недоросль» мог войти в Дендрарий не через ворота, а где-нибудь через железный забор, но в комнате бабушки Полины горел свет. Надежда Александровна дежурила на парадном крыльце и была уже в панике. Бабушка Полина по-прежнему сохраняла выдержку и спокойствие, а поскольку телепрограммы кончились, то слушала по приемнику какую-то зарубежную волну… У Аристарха Павловича защемило сердце. Почему-то в его воображении вставали картины нападения на Кирилла. Некие злодеи, подкараулив его, сбивали с ног и зверски пинали ногами. Он начинал даже видеть, как все это происходит, как Кирилл, пытаясь увернуться от ударов, катается по земле, как, стараясь встать, царапает руками асфальт, а они, сволочи, с холодно-спокойными лицами бьют и бьют… Он уже был уверен, что так все и случилось, и только не мог своим воображением определить место, где бьют Кирилла. Иначе бы уже сорвался со службы, прихватив с собой казенную одностволку с патронами. И уже бы в упор расстреливал этих шакалов, бил бы прикладом и втаптывал в землю!

И без того он несколько раз порывался словить припоздалого таксиста или частника, проскочить по улицам города, но, как назло, у конечной остановки и на прилегающих улицах не было ни одной машины. Потом он сел на телефон и начал звонить в комендатуру, в милицию и в приемные больниц. К счастью, лейтенант Ерашов никуда не попадал и ни в каких происшествиях участия не принимал.

С рассветом же, когда рассеялись ночные воображаемые картины, он думал уже о лихой расправе. «Только явишься домой, я тебе устрою баню! Штаны спущу и выдеру при бабушке Полине! Твоим же парадным ремнем!»

Бабушка Полина так и не уснула, и теперь, когда смолкли ночные птицы на радиоволнах, она читала восточный гороскоп. К предложению телесного наказания она отнеслась очень холодно.

– Не смей и пальцем тронуть! Ума еще нет, но он все-таки офицер. А внушение сделай строгое!.. Хотя ты после пьянки не имеешь морального права.

Первый раз за последние дни он побежал на утренний кросс вдвоем с Ага, и хоть недолгим было время сотоварищества, а вот успел привыкнуть и приживиться к Кириллу так, что сейчас томился от одиночества и покрикивал на жеребчика, словно он был во всем виноват. Норовил бегать по центральной аллее, рассчитывая встретить «недоросля» и по-мужски, без свидетелей, спеть ему арию о почитании родителей. Но потому, что время шло, а Кирилл не появлялся, Аристарха Павловича начинало охватывать чувство беды. Утром-то всяко должен явиться! Даже если прогулял, прочертомилил ночь. У любого честного человека есть утреннее ощущение вины и желание покаяться. Значит, что-то случилось.

Вместо купания Аристарх Павлович остался в дубраве неподалеку от ворот Дендрария. Если сейчас вернуться домой, то, значит, посеять панику у сдержанной бабушки Полины. Она наверняка думает, что Кирилл сейчас с ним, и следовало максимально продлить это ее заблуждение. Тревога нарастала, а тут еще за кронами деревьев, на горизонте, набухала черная грозовая туча и медленно гасила солнечное утро. В лесу становилось темновато и мрачно. Жеребчик, предчувствуя грозу, жался к Аристарху Павловичу, и стоило тому остановиться, тут же прижимался к его спине, и было ощутимо, как подрагивает его тонкая кожа. «Ох, сейчас вдарит! – чувствуя озноб, подумал Аристарх Павлович. – Ну, наломает дров!» Жеребячий страх, словно ток, передавался ему, по спине бежали мурашки, холодило затылок. И это ожидание удара напоминало ожидание выстрела в спину, ибо за плотными кронами деревьев не было видно тучи и, естественно, молнии. Ветер уже гудел в вершинах, осыпая на землю свежие листья и мелкие сухие сучья, когда на земле, у подножий исполинских дубов не слышалось и дуновения. Над головою уже проносилась буря, и тем она казалась страшнее, что Аристарх Павлович не испытывал ее на себе, а как бы наблюдал со стороны. Казалось, небо может расколоться в любое мгновение, и потому как этого не происходило, создавалось впечатление, что над головой накапливается огромная сокрушительная сила. Дубрава стояла на самой вершине холма – довлеющей высоте в окрестностях, и здесь чаще всего молнии доставали землю. Почти на всех деревьях с давних пор стояли громоотводы – зеленые от времени, медные шины спускались из крон по стволам и исчезали между корней. Но год назад за одну ночь кто-то посрывал их и увез в неизвестном направлении: медь вдруг стала цениться чуть ли не на вес золота. Грешили на Николая Николаевича Безручкина. Будто старик Слепнев, дежуря в теплице, видел и въезжающий в Дендрарий «КамАЗ», и самого Безручкина и, разболтав это по пьянке, потом хранил упорное молчание. И вот теперь дубы стояли без всякой защиты перед молнией, уже занесенной над вершинами. Незримый громовержец, оседлав черно-зловещую тучу, вскинул огненное копье и теперь лишь выбирал цель…

Аристарх Павлович инстинктивно вжимал голову в плечи, жеребенка уже потряхивало, а грома все не было. Нечто подобное он испытал много лет назад, когда Дендрарий еще был в ведомстве лесничества и Аристарх Павлович все лето бродил по окрестным лесам в поисках рассеянных и одичавших саженцев канадского клена. Ходил безоружный, с одной саперной лопаткой, подвешенной к поясу. И наткнулся на браконьеров, знакомых мужиков, разделывающих лосиную тушу. Вроде бы и разошлись полюбовно, без взаимных угроз – ну, попались и попались, не повезло, придется штраф заплатить, однако, уходя, Аристарх Павлович ощутил, что в спину ему смотрит ружейный ствол, и ведет его по лесу, и ждет только момента, чтоб свалить, как лося. Тогда спасла саперная лопатка: свинцовая пуля расплющилась о металл, и на спине остался лишь огромный синяк. Он упал на четвереньки и, как с низкого старта, рванул по кустам, петляя, как заяц. Эти мужики ходили потом к нему несколько месяцев, детей приводили за руки, жен и матерей. И пришлось Аристарху Павловичу не то что в суд подавать, а и браконьерство скрыть, ибо одно впрямую связывалось с другим.

И теперь, вспомнив этот случай, Аристарх Павлович расслабился, выпрямился и оттолкнул жеребенка.

– Тиимать!

А чтобы не бояться больше, пошел под Колокольный дуб и запел любимый романс, слова которого только что выучил:

– Гори, гори, моя звезда! Звезда любви приветная! Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда!

Тут и грянул гром! Рвануло так, что земля дрогнула и жеребчик присел на задние ноги, заржал, словно подстреленный. Аристарх же Павлович, защищенный теперь силой своего голоса и рвущейся из груди страсти, лишь наддал:

– Звезда любви, звезда волшебная, звезда прошедших лучших дней. Ты будешь вечно незабвенная в душе измученной моей!

Ему было все равно, слышат его, видят ли. Он выметывал из себя накопленную многолетнюю тревогу и вечные страхи то за дочерей своих, пока они росли, то за больную жену, за все несчастья знакомых, за лошадей-доноров, за лес, за жеребчика, – он не хотел больше жить с вечным ожиданием грома или выстрела в спину. Душа требовала воли и какой-то веселой, безоглядной жизни.

4

Она вела Кирилла переулками, проходными дворами, через детские площадки и стоянки автомобилей и наконец затащила в подъезд старого облупленного дома с широкими гулкими лестницами, с дверями, унизанными кнопками звонков, как черными тараканами. Он ничего не спрашивал, а она торопила, семеня по ступеням:

– Опаздываем! На семь минут!

Кончились этажи, и кончилась лестница. Она в полутьме рванула оббитую железную дверь на чердак и уверенно повлекла Кирилла за собой по темному коридору, заставленному досками, рамами и какими-то деревянными инструментами. На ходу она ткнула невидимую кнопку выключателя, и впереди загорелась тусклая лампочка.

– Сюда! – Она остановилась перед дверью, истерзанной много раз меняемыми замками, постучала. Послышались торопливые, шаркающие шаги, дверь отворилась. За нею был худощавый старик с небольшой клочковатой бородой и старательно зачесанной лысиной – петушиный гребень стоял выше лба! Живописно уляпанный разноцветной краской фартук, в руках тряпка, кисти, и от всего – резкий запах скипидара.

– Опаздываешь, – сказал он. – На семь минут. И заставляешь меня ждать.

Он не обратил внимания на Кирилла, не заметил его, как не замечают привычных старых знакомых. Они вошли в помещение с высоким косым потолком и единственным большим окном в полстены. Это была художественная мастерская, довольно просторная, однако же заставленная пачками полотен, старинной, полуразрушенной мебелью, а на стенах по всему периметру висело множество картин, писанных маслом, акварелью, и просто карандашных рисунков, оправленных в хорошие рамы, но на всех был изображен этот старик художник: разного возраста, в разных костюмах и позах. Под невысокой антресолью, которая тоже была забита полотнами, подрамниками и гипсовыми слепками, стояла широкая деревянная кровать, застеленная белым, в узорных разводах, атласным покрывалом. Это был самый чистый и опрятный уголок, поскольку во всей мастерской царил творческий хаос – кучи живописной газетной бумаги, о которую вытирали кисти, обрывки холста, выдавленные напрочь тюбики и просто вековая искристая пыль.

Старик, словно блин со сковороды, выхватил из зубов мольберта недописанное полотно, задвинул его на антресоли и оттуда же вынул другое, большего размера. Кирилл, не показывая любопытства, озирался по сторонам: крутая достоевщина удивительно соседствовала с хорошей, насколько понимал Кирилл, живописью. Ниже галереи портретов художника висел ряд пейзажей, натюрмортов и интерьеров каких-то богатых комнат со старинной мебелью. И отдельно – портреты молодых женщин с милыми и фотогеничными лицами.

– Садись сюда! – приказала она Кириллу и подтолкнула к креслу с ободранной позолотой ручек. Кирилл скинул фуражку, снял мундир и по-свойски упал в кресло: жизнь надо воспринимать как воздух, ибо она так же естественна и необходима.

– Опаздываем! – снова напомнил художник. – Скоро изменится освещение, поторопись.

Кирилл поймал ее за руку, привлек поближе и прошептал:

– Сейчас я узнаю твое имя.

– Каким образом? – спросила она беззаботно.

– Он тебя назовет по имени!

– Не назовет, – бросила она. – Потому что не знает.

Старик тем часом возился с мольбертом, вставляя полотно, и не внимал их разговорам.

И здесь произошло то, что Кирилл никак не ожидал при всей своей фантазии и авантюрности настроения. Она вдруг единым движением сорвала с себя широкую маечку, ловко скинула туфельки и сдернула брючки из ткани-плащевки. И то, что было под брюками, – тоже…

Кирилл слегка задохнулся, сглотнул враз пересохшим горлом, но не потерял самообладания. Напротив, сузил веки и попытался равнодушно хмыкнуть, хотя в голове и груди все бурлило и требовало словесного выражения.

Он видел и не видел ее; он не мог оценить ни ее красивой легкой фигуры, ни стремительных и мягких движений. И чувств, закономерных при этом, он тоже не испытал, ибо не воспринимал ее сейчас как реальность. Она же, наверняка красуясь, а может быть, дразня его, неторопливо прошла к кровати под антресолью и не легла, а как бы положила свое тело. Так кладут драгоценность в футляр…

Силы изображать равнодушие еще были, но отвести взгляд от нее он уже не мог. Все окружающее – и достоевщина, и хорошее искусство – словно смазалось, обратившись в некий тоннель, в конце которого на белом покрывале лежала Она. Из этого состояния его вывел старик. Он закрепил-таки полотно в мольберте и с грохотом опустил его на нужную высоту. И только потом посмотрел на свою натурщицу…

А дальше произошло вообще невообразимое. Старик неожиданно упал на колени и сложил свои заляпанные краской руки, как перед иконой. Сердитость в его голосе враз пропала – что-то страстное и отчаянное услышал Кирилл в его сбивающемся громком шепоте.

– Какая ты прекрасная! У тебя тело светится!.. А грудка! Грудка… Боже мой, а живот… Прекрасная! Очаровательная! Божественная!.. Какая изящная линия! О!.. Мне же не написать тебя такой!

Это напоминало молитву – то ли святого, то ли великого грешника. Он стоял спиной к Кириллу, и тот видел его сморщенный затылок, ссутуленную спину и широко расставленные подошвы драных, заляпанных краской ботинок. А в голосе его уже слышалось исступление:

– Но почему же так?! Твое совершенство, твоя красота пропадут и исчезнут через два десятка лет! А моя мазня!.. Моя мазня останется на века? Ну почему так? Почему я так стар? Где мне взять силы… Где мне взять краски такие…

И вдруг он дернулся, протянул к ней корявую руку:

– Дай прикоснуться к тебе?! Дай?!

Она же молчала, совершенно не реагируя на мольбы и страсти полусумасшедшего художника. Она была неприступна, как если бы находилась в другом времени! А старик на фоне ее казался уродом, Кощеем Бессмертным, скупым рыцарем, чертом! И если бы сейчас он приблизился к ней и прикоснулся – прогремел бы взрыв! Ядерный взрыв, как от соприкосновения критических масс.

Пот давно уже щекотал виски и струился по горлу. Не дождавшись ответа, старик медленно осел, протянутая рука сломалась и коснулась пола. Но взгляд его оставался по-прежнему целеустремленным и каким-то нездоровым. И словно оберегая этот взгляд, как бокал, налитый вровень с краями, старик медленно встал с колен и, нащупав кисть, мазнул ее по палитре-столу и понес к полотну. Кирилл потянулся взглядом за кистью и только сейчас увидел, что на холсте…

Приступ незнакомого чувства – ревности, замешенной, как на палитре, со злостью и ненавистью, – вдруг охватил Кирилла; он забылся, стиснул кулаки, готовый наброситься на старика, сшибить его с ног, опрокинуть мольберт, все размазать, разметать, свалить в одну кучу и на все это исковерканное и разрушенное швырнуть ее! И чтобы ей было больно! Чтобы она измазалась в грязи и краске. И чтобы не было больше этой красоты, вызывающей сумасшествие!

Он гасил в себе этот взрыв, он не давал неведомому бойку разбить капсюль и поджечь порох. Он давил себя за горло, не выпуская на волю крика, когда старик касался кистью ее изображения на полотне. А он касался! Он что-то там мазал своей корявой рукой! Он что-то хотел добавить к ее совершенству!..

Тогда он еще не осмыслил, что происходит в этот миг, и, одержимый чувствами, либо боролся с ними, либо давал им волю. Он, как челнок, переводил взгляд со старика на нее и обратно. И видел не процесс творчества, сложный, малопонятный даже для посвященного человека, а зрел один общий порок, который связывал ее и художника. Он писал ее, потому что обожал женскую красоту, и вот, состарившись, превратившись в рухлядь, он продолжал любить женское тело и с маниакальной страстью пытался получить удовольствие, но уже иным, неестественным путем. А она, зная о том, что прекрасна, любила показывать свою прелесть, любила раздеваться и дразнить, наверное, всех подряд – стариков и молодых. Она любила восторг в жаждущих ее и бессовестных глазах. Она была пропитана этим пороком…

Но именно этот порок удерживал сейчас Кирилла в мастерской. Он словно опутывал его незримой паутиной и незаметно превращал в кокон. Она будто бы бессловесно говорила Кириллу: «Ты же не уйдешь. Ты останешься со мной. Да, я порочна. Но и целомудренна одновременно. Я никому не позволяю прикасаться к себе. И как же мне не раздеваться и не показывать всем свою красоту, если я на самом деле прекрасна и совершенна? А в мире этого так мало… Оглянись же кругом! Повсюду убогость, грязь и мрак. Теперь посмотри на меня! Видишь, какая несправедливость: оказывается, все прекрасное таит в себе порок…»

– Я больше сегодня не могу, – сказал старик и бросил кисти прямо в краску на палитре. – У меня отсыхают руки…

И, страшный, сгорбленный, с остатками волос, стоящих дыбом вокруг лысины, побрел к ширме в углу, за которой была раковина и журчала вода из неисправного крана. Он стал как-то нудно и долго мыть руки, швыркая длинным носом, будто всхлипывал от усталости и тоски.

Она же бережно поднялась с кровати и, улыбаясь одними губами, приблизилась к Кириллу, потому что ее одежда лежала рядом с ним, на сломанном вытертом стуле. Можно было протянуть руку и притронуться, и Кирилл едва удержался, вцепившись пальцами в ручку кресла. Ему словно кто-то подсказывал, что делать этого сейчас нельзя – разрушится целомудренность и она целиком опустится в порок, как в черную краску.

– Ты умница, – вдруг склонившись к его охолодевшему уху, прошептала она. – Ты мне нравишься…

Оброненный этот легкий шепоток пронзил его и еще туже затянул неисчислимые петли кокона. Он понял в тот момент, что никогда не сможет оставить ее, но и простить ей порока тоже никогда не сможет.

Она так же стремительно оделась и села на стул. Она устала! Она словно только сейчас закончила трудную работу и вот наконец разогнулась и присела, опустив безвольные руки и расслабив спину.

– Ставь чайник, – велел старик. – У нас есть немного времени…

Она включила электрический чайник и энергично стала выставлять из шкафа посуду, что-то искать там, трясти пакеты и кульки.

– А печенье у тебя есть? – спросила она. – Помнишь, в золотистой обертке?

– Кончилось печенье, – сказал старик и, вытирая руки, уставился на Кирилла.

– Завтра купи обязательно, – наставительно произнесла она. – Я его очень люблю.

– Если пойду мимо овощного – куплю…

– Его что, в овощном продают?

– Я там брал… – нехотя бросил он, разглядывая Кирилла. – У молодого человека хорошее лицо. Порода чувствуется… Сильный парень… Твой, что ли?

Он говорил о Кирилле как о неодушевленном предмете.

– Мой, – просто ответила она. – А «Сникерсы» ты, конечно, съел сам?