banner banner banner
Скорбящая вдова
Скорбящая вдова
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Скорбящая вдова

скачать книгу бесплатно


– Так и ступай, ищи. Мы привечаем лишь страдальцев за веру древлюю, убогих и бездомков.

– Я суть, бездомок и убогий, покуда не женат.

– Но веры ты какой? Никонианство принял? Вон, шапку-то не снял…

Боярин треух с головы стряхнул.

– Да старой веры я. И за нее страдаю, поди уж, лет шесть сот.

– Чудно ты говоришь… А что ты ныне ищешь?

– Сказал тебе, жену.

– У нас не водится невест. В сем доме скорбь, страдания да слезы. Здесь люди веру ищут. Иди куда нито.

– А ежли счастья ищут и за него страдают – не ко двору?

Боярыне его б прогнать иль кликнуть стражу, чтобы спровадить за ворота… Она ж смутилась еще больше.

– Добро, ночуй… И поутру ступай своей дорогой.

Он засмеялся тихо, взор потеплел на миг.

– Ан, кончилась дорога. У твоих ворот.

– В сем доме токмо скорбь…

– Отвею скорбь, – вдруг руку взял и приложился. – Прослышал, ты овдовела и теперь свободна. Я за тобой пришел.

Она содрогнулась! Неведомый огонь пронизал всю с головы до пят, взыграло сердце, помутился разум, рука обвисла плетью и страннику на волю отдалась. Он длань поцеловал, пощекотал брадою.

– Так долго часа ждал… И вот он пробил. Возьму тебя.

– Да кто ты, странник? – Душа валилась в бездну. – Как смеешь?.. Я же в скорби… Оставь меня, оставь… Впервые зрю тебя.

– Забыла, знать… Я на дуде играл. На твоей свадьбе… А ты игрой зачаровалась, хотела при дворе оставить, но муж твой не велел. Меня и отослали…

Бесстыдною рукой плат с головы сорвал и косы распустил, вспушил и вместе с тем как будто б вздыбил память. Был молодец с дудой! Да славно так играл! С тех пор и чудится пастушья дудка…

Но кто, откуда и как на свадьбе очутился? И образ напрочь стерся…

– В то время я служил, – признался он. – В приказе тайном, у Бориса. Покойный деверь твой многажды слышал, как на дуде пою. И дабы ублажить тебя, призвал на свадьбу. Чтоб взвеселить. А помнишь времена, когда ты веселилась?

– Игра мне слышится, и помню взгляд…

Он в тот же час дверь на засов закрыл, плечами шевельнув, сронил тулуп и, дудку вынув, приложил к устам. Чудесный тихий звук наполнил терем и будто б вздул его, как парус, и вдаль понес – кружилась голова…

Но встал рассвет, и странник в путь собрался.

– Пора мне, Феодосья…

Как токмо замер звук, и сердце замерло.

– Когда ж еще сыграешь?

– Когда вернусь…

– Далек ли путь твой, князь?

– А путь мой за три моря. Ну, все, прощай!

– Еще единый миг! – Боярыня к ларцу и ладанку достала. – Постой!.. Возьми сию вещицу. Однажды я в карете ехала… Да впрочем, ладно, в сей час и недосуг. Духовник сказывал, безделица сия суть суеверие. Была бы польза от нее, коль сделана была б из злата. Де, мол, в дороге охранит от глада, коль обменять на хлеб. Она же – медь зелена… Кормилица моя, Агнея, едва лишь на нее позрела, от восхищенья замер дух… Не знаю я, где правда и где ложь – от сердца жертвую, она мне помогала. Однажды лиходеи наскочили и ну стрелять!.. Возьми, авось поможет. Прими сей оберег и, не снимая, носи на вые, вкупе с крестом. Он сбережет тебя от смерти на всех путях, куда б ни шел. Агнея так сказала… Ну, наклонись же, князь…

Он молча голову склонил.

– Благодарю тебя…

5

Она признала всадника, хоть с той поры минули годы – шесть целых лет и двадцать пять недель. Тот странник не являлся, ну, ровно в воду канул, хотя сулился прийти весной, когда закончится срок скорби. Боярыня в великой тайне от Аввакума ждала его весь скорбный год, потом другой и траур не снимала. На третьем же уверилась, что странник сей – суть искушенье, призрак, демон, пришедший совратить. Когда ж в отчаяньи духовнику призналась, тот самолично власяницу сплел, поставил на колена, сорвал одежды и прежде плетью высек и обрядил в вериги.

Да спали путы, ранящие тело, в прах разлетелись: то ль Божьим промыслом, то ль конский волос сгнил…

Теперь душой водил Господь и собственная воля, но небеса молчали, а дух растерзан был под волчьим взором.

Не в силах совладать с собою, она велела ехать вперед, сама же склонялась к мысли вспять повернуть. Коль грех такой творится, коль всю дорогу блазнится и сил нет помолиться – скорей назад, домой и к матери Меланье, под сень обители домашней, под крепость духа и ясный ум сестер. Недобрый путь, не в добрый час, так лучше уж оборотиться в Москву и в другой раз когда-нибудь позреть свои владения. А то и вовсе махнуть рукой на костромские земли, на промыслы, на сорок деревень, на тыщу душ, доставшихся в наследство по смерти мужа. Взять все и отписать страдальцам старой веры или отцу духовному, который прозябает в гонении и скудости…

И возвратилась бы, пожалуй, и отписала, да сквозь туманный взор и разум замутненный о сыне вспомнила. Как вырастет, что скажет? Именья промотала, чем стану жить?.. А может, ничего не скажет. Да все одно, покуда не матерый, не женатый, самой придется управлять, судить, распоряжаться…

Боярыч занемог и на Москве остался под попеченьем нянек и с матерью в дорогу не просился, хоть отпускал с великой жалостью. Имея юношеский возраст, наученный господству и боярству, Иван не по годам был равнодушен ко всем имениям, будь то отцовские иль дядькины. Ему бы уж людишек учить кнутами за ослушание, нрав пылкий свой являть пред дворней, чтоб славу разносили по владениям о строгости боярыча… Он норовил уединиться в покоях детских иль обитал с юродивыми, что толклись у терема на Разгуляе, бывало, на конюшню брел, но не седлал коня, а гладил гриву и кормил с ладони. Не хворый был, не малахольный, однако не имел азарта ни к светской жизни, ни к духовной и при сем неведомо по чьей науке или уж волей Божьей умом и сметкой владел невиданной для юных лет. Иной раз Феодосье от слов его то дивно становилось, то чудно или вовсе жутко.

– Тебе служить царю, – она внушала, – отцом завещано… Твой род от веку к царям приближен был. А посему как оженю, так ко двору отправлю. Служа, не потрафляй подобострастием и прочим униженьем. Ты суть боярин, сын государев, не раб ему, и он не господин.

– Убогие кругом, – казалось, невпопад ей отвечал Иван, – куда ни глянь… Вчера дрались за корку, кровь пустили, сегодня же с огнем побаловали… Ой, маменька, сожгут наш дом.

А при дворе боярском их жило до ста, зимою и того поболее: с первым зазимком на Разгуляй тащился нищий люд, прослыша о сердобольном нраве вдовы Скорбящей. Так нарекли ее в Москве, ибо седьмой уж год по смерти мужа носила траур и всюду появлялась в одеждах черных и украшении единственном – колечке обручальном. Всех привечала без разбора и скоро заселила все людские избы, конюшню, поварню; велела выстроить странноприимный дом, но когда и там недоставало места, пустила в терем, в нижние палаты. Однако же убогие – вся эта голь срамная, сор людской – подобно тлену, ползли все выше, выше, покуда не заполнили мужскую часть дворца и не достигли женской – суть вдовских покоев.

Особо приближенный Федор, духовный брат, любимчик Аввакума, и два юродивых Афоня с Киприаном, чтобы гонять чертей в ночную пору, ложились под порог…

– Всяк нищий ближе к Богу, – Скорбящая вздыхала. – Не ведает ни суеты мирской, ни хлопот живота – святые люди…

– Святые, маменька, святые, – соглашался сын. – Куда ни глянь – повсюду. И у престола все святые. От них уж места нет…

А государь не забывал руки кормильца своего, Бориса, и брата его, Глеба, – ныне покойных, и помнил их наследника, того, кто был обязан продлить боярский род, – Ивана. Велел однажды привести и, по-отечески позрев на отрока, промолвил тихо:

– Вижу… Весь в отца… Оженишь – присылай, пусть служит.

К исходу дня увалы укачали, и Феодосья забылась на подушках; в сиюминутном сне себя позрела – будто стоит на берегу в малиновых одеждах с серебряным шитьем, а под ногами вода течет. Как в зеркало, в нее и посмотрелась.

– Да я ли это?! – с испугом отшатнулась и в тот же миг взглянула воровато. – А я еще красна… И младость, и румянец, и губы алые…

Тем часом переполох возник, боярыня очнулась и услыхала голоса, свист громкий, ухнула пищаль.

– Ату его! Ату!

Карета и две повозки стояли на дороге, в плотном кругу из конной стражи – шум, шевеленье, крики, гнус реет плотною завесой.

– Что там стряслось?

И стражник, стоящий на запятках, к окну прильнул.

– А то, госпожа, – разбой!

– И много лиходеев?

– Один был, конный! Из лесу выехал и прям к карете! Другие, верно, по деревам сидят! Погоню выслали…

Спустя минуту вернулся сотник – лошадь в пене, глаза блистают, – застрожился на стражу:

– Почто стоите? Рысью ехать! Эй, кучера, гони!

Феодосья отворила дверцу, знак подала – ко мне. Сотник не спешился, а лишь склонился к седлу, тревогою дохнул:

– Смеркается, боярыня! А место тут худое!..

– Настиг ли конного?

– Да ни! Утек! Коли не шапка, следа бы не оставил…

– Он шапку обронил?

Удалый сотник чуть смутился, добычу из сумы извлек.

– Не то, что обронил… В карету бросил. И ускакал…

Соболья оторочка и верх малиновый, тончайшего сукна, подбита шелком… Боярыня в руках ту шапку повертела и обронила с леностью, дабы не выдать чувств:

– Убор богатый… Чего же бросил?

– И я подумал, госпожа! На что бросать?

– Какой кафтан на всаднике? Такого ж цвета и серебром расшит?

– Да вроде бы такой…

– И конь буланой масти? Тут сотник взволновался.

– Но ты же, матушка, спала… Когда разбойник сей из лесу выскочил! И чуть в карету не ворвался! Какой он умысел имел?!.. Не стрель я из пищали…

– Должно быть, умысел злодейский, – чуть усмехнулась Феодосья. – Зачем вот шапку бросил? Не знак ли подавал?

– Сдается, знак. Коль его люди на деревах сидят…

– А ну-ка, трогай! Не рысью токмо, а в галоп. Поедем быстро, с ветром. Сколь верст осталось до моих владений?

– Все двадцать будет, – сотник не коней жалел, а шапки отнятой. – Да госпожа, ведь лошади устали! Нам бы сие глухое место перескочить… Далее спокойно, тихо, не шалит никто, и на ночлег не грех остановиться, и стан там есть… С твоим покойным деверем однажды ехали…

– Гони! Хочу в свое поместье, в покоях ночевать. И не в карете спать – на пуховых перинах. К тому же я жена, в лесу мне страшно…

Соболий мех на шапке казался колким, знобким, ровно узор морозный, он щекотал ладони и ланиты, но отчего-то становилось жарко…

Взбеленные от пены кони домчали лишь к полуночи, и дальний сродник Феодосьи, Офелий Бородин, поместьем управляющий, сам распахнул тесовые ворота, низко поклонился:

– Добро пожаловать, боярыня! Добро пожаловать, сестрица! Ужо не ждали в поздний час…

Однако же при этом вся челядь летала по двору, подобострастно суетилась подле кареты и коней, мелькали светочи окрест и свечи в окнах терема. Земля качнулась под ногами от долгого пути и поплыла, служанки подхватили и повели к крыльцу. Офелий кланялся, бежал чуть сбоку и впереди – дорогу освещал и лебезил при сем:

– Ах, матушка! И как решилась нас навестить? Путь-от не близок! Да и шалят!.. Коль известила бы, людей послал навстречу! И слава Богу – пронесло! На милость Божью уповаем – ей-ей… Жива-здорова! Пожалуй-ка в хоромы, преблагая! Там уж и стол накрыт. С устатку да с дороги…

Знал, пес, кто едет во владенья, с каким задельем и по нужде какой. Задолго знал, поди-ка, и душа сидела в пятках от одной мысли, что грядет ему, коль госпожа отважится сама сюда явиться. И лучше бы не пресмыкался, не гнул спины и не стрелял очами, взор норовя поймать. Молчал бы лучше или уж винился с достоинством, как подобает мужу…

– Спать хочется с дороги, – проворчала, не в силах ни пир пировать, ни суд рядить, тем паче скорый. – Где тут мои покои?

– Не смею возражать, Скорбящая! – Офелий пятился и двери отворял спиной. – Пожалуй почивать! Перины взбиты, а покои сам ладаном дымил. Велел иконостас поставить! Я слышал, ты, благодетельница, весьма старательна в молитвах и молишься по старому обряду. В народе бают – истинно святая!

– Изыди с глаз моих, – боярыня шагнула за порог, но сродник вороватый застыл, как стражник, у дверей, возвысив над главою светоч.

Поместье в землях костромских досталось по наследству от Бориса, и все здесь было, как при девере. Кормилец государев любил богатство, пышность, и по его приказу опочивальню нарядили по-царски: ковры персидские, парча, шелка, а ложе все во злате, и на резных столбах узорный кров – суть, балдахин. За ним иконостас с лампадами и множество свечей пылающих – Офелий расстарался, того гляди, дом загорится… Боярыня служанок оттолкнула, присела на постель. В сей час бы суд свершить! За косы оттаскать и плетью по хребтам, чтоб не творили срама! Ишь, что удумали – над страстотерпцем надсмехаться, позор чинить убогому. Но вспомнила, как Федор рубаху задирал, показывал святые мощи – и уняла свой пыл.

– Ступайте спать… Сама…

Они в тот час же удалились, и лишь Офелий все еще бдил у двери, сопел и что-то бормотал – возможно, и молился, окаянный… К имению он был приставлен еще покойным мужем и вроде бы служил исправно, а умер Глеб, вмиг разнуздался и, видимо, решил, он господин здесь. Дойдут ли руки у вдовы Скорбящей? Таких поместий у нее чуть ли не дюжина, где ей поспеть, а Глебович так мал еще и, слышно, не жаждет управлять…

В опочивальне стало душно, жар от свечей клубился и колыхал парчу – где тут уснуть? Сбирая огоньки, как мотыльков, боярыня все свечи погасила, оставила одну и окна отворила. Мгла ворвалась в покои вкупе со звездами и криком птиц полуночных. Она вздохнула облегченно, после чего толкнула дверь.

– Иди-ка с Богом, басурман…

– Не погуби, сестрица! – Сродник на колена пал и от волненья коснулся бороды огнем – запахло мерзко. – Детей двенадцать душ!..

– Все от одной жены?

– Меня оговорили! Ей-ей же, чист душой и нрава кроткого! По-христиански жил, с одной женой, она и деток нарожала. Коль наболтали, с вдовицами блудил, и понесли они, а дабы грех укрыть, детей жене отдали – ложь несусветная!

– Завтра мне ответишь, – рукой махнула. – Ступай и помолись.

Послушавшись, побрел к двери, однако спохватился, десницу вскинул с двоеперстьем.

– А ежели сказали, что я по новому обряду… И кукишем крещусь, то лгут!