banner banner banner
Охотничьи байки
Охотничьи байки
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Охотничьи байки

скачать книгу бесплатно


И удачу.

Что бы ни говорили, а нет иного способа инициации – посвящения в таинство охоты, когда мальчики взрослеют в один момент. И вместо детского бесшабашного взгляда появляется затаенный, горделивый взор, пусть еще не мужчины, но отрока, уже ответственного и способного на поступок.

Сыновья моих друзей-охотников, в том числе и сын Алексей, все через это прошли в возрасте десяти – двенадцати лет. Конечно же, прежде чем дать ружье, пусть и с одним патроном, да отпустить на самостоятельную охоту, пацаны несколько лет таскались за нами, как подрастающие щенки, исполняли обязанности оруженосцев, носили рюкзаки с легкой пернатой добычей, искали подранков, и сразу было видно, из кого будет толк, кто заразится на всю жизнь ловчей страстью, а кто только пройдет «курс молодого бойца» и выберет потом другое увлечение.

Есть совершенно определенные признаки, по которым можно судить, будет охотничий толк из мальчишки или лучше вместо ружья потом купить ему скрипку и пусть себе пилит, что тоже совсем даже не плохо. Например, если надо встать очень рано, чтоб пойти на охоту, и вам приходится будить свое чадо – так лучше не тревожьте, пусть спит, не его это дело, нет в нем природного азарта, который заставляет вскакивать ночью и нетерпеливо ждать, когда же проснется отец и наступит вожделенный час. Если же вы почувствовали страстный детский интерес к охоте, начинайте развивать его, потренируйте в стрельбе, сначала из малокалиберной винтовки, затем из дробового ружья и наконец позвольте ему выстрелить по дичи.

Наши законы таковы, что все время приходится идти на вынужденные нарушения. Например, запрещено передавать свое оружие в чужие, а тем паче в несовершеннолетние руки, но если вы не сделаете этого, когда сыну десять – двенадцать лет, в восемнадцать уже будет поздно. Улица, общество, круг друзей разбудят у него другие увлечения и страсти.

Купленное мне ружье стало главным воспитательным инструментом отца. Получил двойку – на три дня лишился заветной «Белки», за хулиганство с пацанами на улице не увидишь охоты целую неделю, сбежал с уроков или вообще не пошел в школу – до конца сезона. При этом отец ружье не прятал, не убирал под замок; оно стояло за головкой родительской кровати вместе с другим оружием, но попробуй тронь без спроса!

Разумеется, перед первой самостоятельной охотой следует провести жесткий инструктаж, но он не спасет, если вы прежде не воспитали у сына аккуратность в обращении с оружием, а более – любовь к нему. Мальчишка, восторженно взирающий на ружье, никогда не станет баловаться и играть с ним. Любовь к оружию – это одно из самых таинственных и сильных мужских чувств, пожалуй, стоящее вровень с любовью к женщине. Если хотите, оно, оружие, делает из существа мужского пола мужчину. Это хорошо заметно в армии, в первые дни службы, когда парни наконец-то получают в руки автоматы. По тому, как они смотрят на них, как держат, чистят, как носят, можно с абсолютной уверенностью сказать, из кого что получится. Кроме того, в неотличимо похожих, стриженных наголо, одетых в одинаковые необмятые гимнастерки, одного возраста ребятах сразу можно узнать, кто из них до призыва любил бродить по лесу с ружьем: охотники всегда выглядят старше, серьезнее, рассудительнее. И напротив, кто, кроме палки, прежде ничего не держал в руках, получив автоматы, начинали играть с ними как дети. Еще интереснее смотреть на них, когда первый раз вывозят на стрельбище: на огневом рубеже начинается откровенный «мандраж», руки трясутся, чему учили, моментально забыл, глаза полубезумные, автомат выходит из подчинения, стреляет куда захочет…

Старшиной второй роты у нас служил Головко, фронтовик, снайпер, наколотивший сотню фашистов, гордость части. В шестьдесят лет на перекладине уголок на одной руке делал, чего не мог никто, а орденов и медалей у него было, как у всех офицеров батальона, вместе взятых. Так вот, когда Головко по приказу комбата набрал и начал тренировать отделение снайперов, оказалось, что из десяти человек все десять – охотники, сибиряки, вологжане и один архангелогородец! Стали формировать отделение разведки, и опять девять охотников, десятым взяли недоученного студента, сносно знающего английский.

И все-таки любовь к охоте начинается с любви к природе.

Кто из нас в детстве не ждал весны? После сумеречной, долгой зимы, после метельного февраля, когда вроде бы уж солнце щеку греет и на открытых местах начинают подтаивать санные колеи, а возле куч из конских яблок зачирикают воробьи; когда уж чудится, еще чуть – и ручьи побегут, вдруг на Масленицу случится пурга, заметет все дороги и столько снегу навалит, что уж кажется, не растаять ему никогда. И от отчаяния, почти каждый год, я совершал тайный огненный ритуал – топил снег. Никто меня этому не учил – была определенная внутренняя потребность, как позже выяснилось, я совершал древний ритуал солнцепоклонников, причем по всем канонам, о которых и представления не имел. По дороге из школы, а она была за семь километров, сходил с дороги в лес, на высокий материковый берег, по краю которого стояли огромные сосны, – это было мое заветное место, – и разводил костер, прямо на снегу. Высокий открытый увал притягивал простором, который открывался на много километров, и было ощущение полета над землей, ибо внизу, под замшелым яром, в пойме стояли высокие болотные кедры и я словно парил над их верхушками вместе с костром. Здесь раньше всего сходил снег, и мне казалось, если его здесь растопить, то движение тепла ускорится и наступит весна. На дрова шли толстые сосновые сучья, давно отсохшие и потому тяжелые от смолы. Горели они ярко, с треском и черным дымом, испуская такой жар, что сугроб оседал на глазах, вытаивалась огромная яма и под ногами оказывалась совершенно сухая песчаная земля, потому что снег испарялся и улетал в небо.

Я прыгал вокруг огня и повторял придуманные еще давно заклинания – абракадабру, несвязный набор звуков, но непременно с буквой Р в каждом слове. Но под этим подразумевалось примерно следующее:

– Хочу, чтоб пришла весна. Хочу, чтоб растаял снег! Хочу, чтоб прилетели скворцы!

Это была просто игра.

Но по моему хотению на следующий день начинали стучать весенние барабанщики – дятлы. Они выбирали самый звонкий сухой сучок и долбили его, словно отбойным молотком, и получался разноголосый, раскатистый треск, и у кого он был звонче, мелодичнее, к тому и прилетела самочка. От дневного солнца, как от костра, снег оседал, становился ноздреватым и крупитчатым, а ночью подмерзал, и получался крепчайший наст. К концу марта он уже спокойно держал взрослого человека, и можно было ходить без лыж, куда захочешь, и даже ездить на велосипеде.

Тогда мы и шли с отцом на подслух. Ружей не брали, поскольку это была не охота, а скорее тренировка и прогулка по утреннему лесу. Самый ближний глухариный ток находился в бору, на кромке верхового болота, километров семь от деревни. Его когда-то, еще до войны, нашел мой дед, и с тех пор это было наше, семейное хозяйство. Выходили мы еще затемно и огородами, чтоб никто не увидел, и все равно еще некоторое время стояли у опушки леса, дабы отследить, не увязался ли кто за нами. Были такие ловкачи, коим самим-то лень тока искать, так ходят и высматривают чужие.

И потом некоторое время шли с оглядкой и остановками, чтоб послушать, не крадутся ли следом. Кроме того, отец еще по-медвежьи круг заложит и встанет возле своего следа. Выдать свой ток – это беда: на следующее утро побегут с ружьем и перестреляют глухарей, поскольку они будто бы не твои. Если ты нашел ток – держи язык за зубами и никому не показывай, потому что это, считай, твой курятник: когда захотел, тогда пришел и взял петуха. А чужаку что их беречь? Бывало, что за одну охоту били по несколько глухарей и тем самым уничтожали ток, возможно существовавший на этом месте не одну сотню лет. В нашем таежном краю не было ни егерей, ни охотоведов, ни милиционеров, поэтому правила охоты были неписаными, строгими и наверняка древними: добыть одного можно было, если на току поет не меньше пяти петухов и ждут своего часа два-три «кряхтуна» – молодых, еще не токующих глухарей. Причем ни в коем случае нельзя стрелять запевалу – петуха, который запоет первым. Это «начальник», старейшина, командир, главный распорядитель, убьешь его, и ток может разлететься по другим местам. И под самым страшным запретом – копалухи, глухие тетери, которые иногда прилетают, садятся у тебя над головой и кудахчут, как куры.

И вот мы идем с отцом по насту, на рассвете, под дятлиный перестук, под далекий, клокочущий тетеревиный напев и под весенний свист синиц. Это пока все, что ожило в тайге, но пройдет неделя-другая, и в предутренний час оглохнешь от разноголосья птиц, иной раз чуть припозднился – и на току даже глухарей не слышно в этом вселенском гаме. Вот уже близко, осталось – нырнуть в глубокий пихтовый лог, потом взойти на увал и будет поросшее чахлым сосняком клюквенное болото. В логу снег не проморозило, наст не выдерживает, и отец вдруг валится по пояс. Барахтается в рыхлом, как соль, сугробе, забывшись, хохочет, выползает на четвереньках и ложится на наст.

– Смотри, какая красота, Серега!

Сразу же над вершинами пихт густое синее небо, подсвеченное с востока малиновыми сполохами, и ощущение первозданности и чистоты, предчувствие весны и надежды, что в мире ничего дурного не случится, и потому отцу так радостно в эту минуту. А ему всего тридцать три года, но на шее пятеро детей, двое стариков и больная жена – моя мама, которой уже через год не станет…

Мы поднимаемся на увал, и только тут в отце просыпается охотник. Он поднимает палец, потом указывает куда-то в лес – слушай! Все, теперь разговаривать нельзя и общаться можно только знаками. Ток совсем близко, и уже видны за болотом высокие сосны, на которых обычно поют глухари. Однако их пока не слыхать, и лишь дятлы трещат со всех сторон, отвлекая слух. Подходим краем болота поближе, замираем в сотне метров от сосен, и теперь явственно слышны гортанные щелчки – есть! Второе, шипящее колено песни растворяется в шорохе крови в ушах. И вдруг защелкал еще один, ближе к нам, однако как-то неуверенно, словно ком у него в горле: два-три щелчка, и замер – никак не может распеться! Тем временем затоковал следующий, кажется, где-то в болоте, за ним еще, и еще, так что уже трудно определить точное место.

Отец отбивает пальцем ритм – это значит, надо сосчитать, сколько птиц поет на току. Я отчетливо слышу только трех и четвертого, ближнего, который не может распеться, но показываю растопыренную пятерню. Батя ухмыляется и молчит, самозабвенно внимая редкостным в природе и древним звукам – гкхо-гкхо-гкхо. И вдруг, нарушая все правила, говорит:

– Вот и весна пришла…

Зарево за болотом разливается вполнеба, и наст становится сине-розовым, волнистым, как стиральная доска. Морозец на восходе крепчает, и вместе с первыми лучами бежит над землей едва уловимый ветерок – солнечный. Все на мгновение замирает, а потом трещит, щелкает и скворчит с новой силой. И даже ближний вдруг перестал заикаться, голос его сорвался в раскат и наконец-то заточил, заскворчал и на три-четыре секунды стал воистину глухарем.

Я жду команды, но отец снял шапку, слушает и словно забыл про меня, а уже поздно – солнце всходит! И тут батя вспомнил, показал глазами на заику, и я в тот час сорвался с места под его песню. Три быстрых шага по шуршащему насту и – замер. Еще три – и снова застыл, жду. А ближний глухарь распелся и теперь долбит без остановки – подходить к такому одно удовольствие. Бывает ведь, замолчит и стоишь, как дурак, до четверти часа, пока не соизволит снова запеть.

Уже определил сосну, из кроны которой доносится пение, но сам глухарь где-то в ветках с другой стороны дерева. И это хорошо, что он не видит меня, поскольку уже светло, а эта чуткая, сторожкая птица хоть и на секунды утрачивает слух, но при этом не теряет зрение и реагирует на любой движущийся предмет. Неосторожно замельтешил у него перед глазами – вмиг сорвется и поминай как звали, а за ним всполошатся тетери. Одним словом, тревога на току, остальные глухари, если не слетят, то уж точно замолчат, – вот тебе вся охота. А потом еще от бати, невзирая на его весеннее настроение, услышишь все, что он про тебя думает и кто ты на самом деле…

Поэтому прикрываюсь деревом, делаю под песню всего по два шага и не дышу, когда глухарь молчит или щелкает. И вот прилип к сосне, выглядываю – крупный петух сидит на суку почти у самого ствола, распущенный хвост обрамлен «сединой» – концы перьев белые, это значит, старый, поживший на свете глухарина. Вытягивает шею, гортанно щелкает и как-то завороженно, самозабвенно, шепеляво скворчит – звуки, радующие охотничье сердце и одновременно цепенящие, ибо в их исключительной необычности чудится не птичья песня – предание старины глубокой, заклинание, священный гимн восходящему весеннему солнцу.

Стоит поддаться этому чувству, окунуться в бессознательную память древности – и выстрелить рука не поднимется. Кто охотился на токующего глухаря, тот знает, насколько сильно очарование его голоса.

Конечно, будь у меня ружье, я бы вряд ли задумывался, заслушивался и поддавался воображению; прицелился, затаил дыхание и уронил бы петуха на наст. Потому что в двенадцать лет соотношение чувств и желаний, как те же два колена глухариной песни: ты уже слышишь и ощущаешь таинства природы, но от страсти показать себя, от неуправляемой отроческой жажды самореализации вдруг становишься глухим.

По крайней мере, на момент выстрела…

А солнце, между прочим, уже поднялось над землей, согрело щеку, дохнуло весенним теплым ветерком. Глухарь замолк – то ли на солнце грелся, то ли притомился, поэтому я стоял не шевелясь, смотрел на него, мысленно прицеливался и ждал, когда вновь запоет, чтобы уйти неслышно и не спугнуть. Он же ходит по сучку, духарится, распуская хвост, изредка поцокивает – ну точно драчливый мужик! И вдруг на болотную чистину откуда-то сбоку с шумом опустился глухарь, распустил крылья, забегал кругами. Мой в тот час всполошился, несколько раз подпрыгнул на суку, похлопал крыльями, словно пробуя кулаки и, как пикирующий штурмовик, спланировал к сопернику. И в тот час запрыгал на насте, как резиновый, заходил, вычерчивая маховыми перьями круги, и внезапно ударил крыльями так резко, словно в утреннем прозрачном воздухе солдатским одеялом хлопнули, выбивая пыль, и эхо забилось на другом краю болота. А я рот разинул – никогда еще такого не видывал! И совсем забыл о времени и что меня ждет отец. Лишь случайно оглянувшись, увидел, что он уже пляшет на кромке болота, руками машет и, должно быть, матерится.

Я попятился задом до ближайших сосен, там развернулся и помчался к лесу – глухарям было не до меня. Все-таки весеннее утро на батю действовало – он не ругался, а только спросил выразительно:

– Каким местом думаешь? Наст распускается!

И мы понеслись со всех ног. В логу снег опять валился лишь под отцом, а меня держал, но когда забрались на увал, ближе к солнцу, и побежали по старым вырубкам, наст проседал даже у меня под валенками. А чем дальше, тем больше. Отец несколько раз увязал по грудь, однако не сердился, выползал из провала, лежал на спине и радовался:

– Весна! Мать ее яти!..

Потом мы пошли другим, более дальним путем – к дороге, по молодым борам, где наст еще держался, и все равно последний километр ползли, а больше перекатывались и громко хохотали – от того, что кружилась голова, было совсем тепло и впереди было ощущение теперь уж близкого лета. Когда выкатились на прохоровскую дорогу, долго отлеживались, а потом сидели на обочине. Батя курил махорку, щурился на солнце и отчего-то печально улыбался…

С той поры и стало для меня ощущением весны и отсчетом времени года – охота на глухарином току. Бывало, если не удастся вырваться на ток и послушать священный гимн солнцу, то вроде бы все еще зима до самого июня, а лето дождливое, слякотное, постепенно переходящее в осень – утрачивались краски времен года…

Адреналин и немцы

И все же настоящее испытание для начинающего охотника, особенно человека молодого, и своеобразное посвящение происходит на зверовой охоте. Можно всю жизнь стрелять птичек, натопом или из-под собаки, точно так же можно гонять зайчиков, и это все жутко интересно и увлекательно. Можно ловить капканами, кулемками и пастями пушного зверька и никогда не испытать истинного потрясения, добыв, например, крупного хищного зверя – волка, медведя или матерого секача.

В принципе, каждый охотник, будь то зайчатник, «легушатник» или благородный перепелятник, втайне жаждет такой охоты, другое дело, не у всех есть возможность купить лицензию на отстрел или попросту не каждый обладает необходимыми для зверовой охоты навыками и качествами. Но при случае мало кто из них удержится и не выстрелит по шумовому и в общем-то безобидному лосю и чаще только «испортит» его – самый большой процент браконьеров как раз среди таких «зайчатников». Каждую осень, в ноябре, с началом лосиной охоты каждый пятый отстрелянный зверь оказывается с дробовым ранением, потому что с сентября открывается охота на зайцев. А сколько таких подранков погибает?

Зверовая охота – это чаще всего в определенной степени поединок со зверем, а значит, требуется смелость, самообладание и хладнокровие. Сейчас, когда охота медленно превращается в развлечение, можно услышать, де мол, это своеобразный экстрим, выработка адреналина, собственно, для чего состоятельные и благополучные люди увлекаются этой забавой. Если он попер в кровь, сбивается дыхание, трясутся руки, туманится разум и возникают все прочие неудобства, вплоть до расслабления кишечника и мочевого пузыря.

Это мы проходили, когда в начале девяностых, дабы не умереть с голоду, областные охотуправления стали устраивать иностранные охоты. Американцы приезжали на глухарей, немцы – за медведем, или наоборот. И вот однажды мне пришлось вместо егеря водить одного сытого, с пивным животом и достаточно молодого доктора на овсяное поле. Лабаз там был высокий – метра четыре и по тем временам удобный: не на жердочке сидеть, а на сиденье из доски, и под ногами целая площадка, и упоры для карабина с трех сторон, только крыши нет. Посеянные егерями овсы на закрытом со всех сторон польке уже хорошо побиты вдоль опушки, кругом свежий помет. А винтовка у моего немца – только позавидовать: крупнокалиберный «манлихер» с цейсовской десятикратной оптикой. В общем, успех был гарантирован. Правда, доктору, весом в полтора центнера, оказалось трудновато забираться на лабаз, но он кое-как заполз по лестнице без перил на четвереньках и сел.

Когда же отпыхался и успокоился, то стал меланхоличный и даже какой-то полудремлющий. Ну, думаю, это хорошо, психика нормальная, не дерганый – переводчик сказал, будто он в Африке охотился чуть ли не даже на слонов. Сидим полчаса, и тут немец заерзал, достал из рюкзачка гремучий, как жесть, пакет с остро пахнущими копчеными колбасками, банку пива и со щипящим щелчком открыл крышку. Я ему сказал «нихт тринкен» и показал на пальцах, что делать этого нельзя и лучше все спрятать, – он понял, но пожестикулировал, что, мол, я без пива не могу. В конце концов, он же отдохнуть приехал, получить удовольствие. Тогда я погрозил пальцем. Доктор отодвинулся от меня, однако пиво выпил и стал сдирать с колбаски шкурку – треск на все поле! Пришлось поднести к носу кулак. Немец посмотрел, как на партизана, и стал шепотом ругаться, верно, полагая, что я ничего не понимаю. Тогда я послал его по-русски и добавил, мол, сейчас «геен нах хауз», а ты сиди тут один.

Рассориться мы не успели, поскольку в лесу послышался легкий, повторяемый треск – прежде чем выйти на поле, зверь нарезал круг, дабы вынюхать пространство. Но тут в низкорослом овсе замелькали любопытные мордашки медвежат – целых три! Немец их узрел, а поскольку был насмерть заинструктирован и запуган штрафами, то, когда на поле вышла медведица, торопливо, хотя со знанием дела, затараторил: «Муттер-киндер – найн!» И стал с любопытством наблюдать за семейством через узенький, чуть ли не театральный бинокль – фотоаппарата у него почему-то не оказалось.

Звери паслись всего в сорока метрах – мы сидели с подветренной стороны, и зрелище было редкостным, так что дыхание остановилось само по себе: ведь перед тобой целая семья диких зверей! Олицетворение истинной живой природы – чуткой, осторожной, но ты замер и буквально наслаждаешься недолгим контактом, пусть хотя бы зрительным. Не знаю, я до сих пор ощущаю некое очарование, когда вижу подобное сакральное зрелище.

Детеныши овса не ели, резвились возле матушки, как всякие ребятишки, а она, матерая красавица с узкой хищной головкой, торопливо хапала колосья, загребая лапой, и иногда вдруг вздымалась в свой трехметровый рост, настороженно озиралась и встряхивалась словно от озноба, отчего ее сытое, лоснящееся тело колыхалось и поблескивало в заходящем солнце. Кажется, машинально немец вынул из рюкзака банку пива и оглушительно пшикнул крышкой – семейство будто ветром сдуло! Ветка не треснула в лесу, заросли зрелого кипрея на опушке лишь чуть шелохнулись, испуская пушистое семя.

На сей раз я ничего не стал говорить немцу, который обескураженно озирался и одновременно вливал в себя пиво, однако решил отомстить ему тем же, как только придет срок, устроить ему эдакий Сталинград. А он опустошил одну банку, затем вторую, и в это время в лесу опять защелкали сухие сучья под медвежьей лапой, и еще сорока стрекотнула – везет же немцу! Я подумал, возвращается многодетная мамаша, однако через минуту звук сместился в сторону лабаза, что было невероятно для спугнутой медведицы – зверь всегда точно определяет место источника звука.

Доктор слышал треск, глядел на меня, ждал команды.

– Муттер-киндер? – спросил он настороженным шепотом.

– Гросфатер, – мстительно пошутил я и узрел, как расширяются его зрачки.

Немец поднял карабин, положил ствол на упор и глянул в прицел. И тут я без прицела увидел зверя, который вывалил на поле без всякой опаски, встал в двух десятках метров от лабаза и начал жадно пожирать овес. Это и в самом деле был дедушка – лет эдак на двенадцать! Причем самчина почти черного цвета, отчего шерсть блестела и переливалась, а огромная голова, как у человека, с густой желтоватой проседью – воистину дедушка!

В этот миг я чуть ли не до слез, до обиженного бессильного скуления пожалел, что такого редкого красавца возьмет немец. Но что делать – удача есть удача, а эта охотничья богиня лучше нас знает, какого зверя и кому посылать…

Я тронул доктора за плечо и показал пальцем нажатие спускового крючка. И в тот же миг узрел, как могучее сердце доктора, словно осьминог чернила, выплеснуло расплывчатое облако адреналина; сначала от него запахло мускусным запахом пота, затем дрожь пробежала по тучному телу, и лабаз вместе с деревьями содрогнулись от крупного мандража. И наконец, доктор задышал, как загнанный конь, – часто, громко и с нутряным подвывом! Этот меланхоличный человек, еще недавно с полным спокойствием наблюдавший за медвежьей семьей, вдруг настолько перепугался, что полностью утратил самообладание. Стало понятно, что выстрелить в таком состоянии, тем паче попасть в зверя он просто не способен.

Зверь же с треском рвал пастью овсяные колосья, громко чавкал и пока что ничего не слышал и не чуял – должно быть, истосковался на ягодах по белковому, хлебному корму. Или просто глуховат был от старости.

– Шиссен. – Я еще раз толкнул его в плечо и понял, что сделал это зря.

Карабин у него был заряжен, следовало только свернуть почти бесшумный предохранитель, нажать шнеллер, положить упитанный пальчик на спусковой крючок – и всю жизнь гордись трофеем! Немец же попытался передернуть затвор, и я едва удержал его прыгающую мокрую и скользкую руку – малейший механический звук, и зверь в два прыжка уйдет в лес.

– Шиссен! – в ухо пробубнил я. – Фойер!

Пусть выстрелит! Все равно промажет, и зверь не уедет в Германию!

Он в ужасе покосился на меня – я увидел глаза безумца, на мгновение ослабил руку, и доктор все-таки клацнул затвором, выбросив патрон из патронника.

Медведь, словно черный шар, дважды подпрыгнул, не касаясь земли, и в мгновение пропал в густом опушечном подлеске. Немец все еще трясся, дышал и хлопал глазами, пялясь на пустое поле. Зверь был перед глазами всего около минуты, и от этого, должно быть, доктору теперь казалось, что «гроссфатер» ему привиделся. Он озирался беспомощно и все никак не мог справиться с адреналином. Когда же наконец пришел в себя и увидел у ноги выброшенный из ствола патрон, начал хлопать себя по голове и ругаться, так что пришлось заткнуть ему рот банкой пива. Лишь вкусив его, немец замолчал, потускнел и потом сбивчивым шепотом стал мне что-то горестно рассказывать. Позже переводчик объяснил, что привези доктор подобный редчайший трофей – черную шкуру «гроссфатера» с седой головой, не только поездка на охоту в Россию обошлась бы для него бесплатно, но он бы еще на такую же сумму получил всяких наград и призов.

От расстройства у доктора развился аппетит, и он с моего молчаливого согласия молотил свои вонькие колбаски, закусывал их ломтиками ветчины, нарезая ее острейшим золингеновским ножом, и выпил одну за одной банок шесть пива. И какой гад – хоть бы что-нибудь предложил своему «егерю»! Было понятно, что охоты сегодня уже не будет, – дважды такое счастье не подваливает, однако светлого времени оставалось еще часа полтора, и я решил сидеть дотемна, чтоб не было потом лишних разговоров, что я до срока снял немца с лабаза и не дал ему поохотиться. Прошло около получаса, и пиво сделало свое дело, пришел срок наказания за непослушание. После адреналина и стресса гордыня с доктора слетела, он как-то виновато поглядел на меня и шепчет:

– Пи-пи. – Фразу по-немецки, что-то о мочевом пузыре и снова: – Пи-пи.

Я сделал зверское лицо и конкретно поднес кулак к носу – стоит сделать пи-пи с лабаза и можно дня три на это поле не приходить. Однако на пальцах этого объяснить не мог, поэтому сказал мстительно и то, что он понимал:

– За пи-пи – штраф. Сталинград.

Он взглянул дико и чуть ли не за карманы схватился. И в этот момент случилось невероятное – видно, богиня охоты Удача решила до конца испытать немца: снова треск в лесу, теперь с другой стороны, и на поле выходит еще один зверь, бурый, года на четыре, судя по большой голове, самец, и начинает кормиться сразу же от края поля. Расстояние полста метров, причем медведь сидит на заднице левым боком к нам, как в тире, правда, для того чтобы стрелять, немцу надо сделать полоборота в мою сторону. Показываю ему пальцем – наконец-то увидел, запыхтел, опять затрясся, кое-как развернулся, а в прицел поймать зверя не может, поскольку карабин в руках пляшет и даже стучит по упору. И вдруг его тряска как-то смикшировалась, доктор отнял глаз от окуляра и совершенно трезвым голосом произнес: – Кляйне, – мол. – Нихт шиссен.

Дескать, мне нужен «гроссфатер»! А за такого маленького, до ста пятидесяти килограммов, медведя его могут в немецком клубе оштрафовать – это потом переводчик объяснил.

Тем самым он окончательно меня достал: надо же как устроено у них на Западе – вспомнит про свои деньги и от нежелания расставаться с ними даже страх проходит, переполненный мочевой пузырь успокаивается, адреналин прекращает поступать в кровь!

Ладно, кое-как досидели мы до сумерек, медведь покормился и ушел, стало тихо до звона в ушах, и только доктор уже ерзает от нетерпения. Спустились с лабаза, и тут он пристраивается к дереву делать пи-пи. Я ему опять кулак под нос – «геен нах хауз», нельзя в пределах кормовой площадки! Идем по полю наискосок, немец катится вприпрыжку так, что в рюкзачке пустые банки брякают: аккуратный, мусор с собой забрал. Все время отставал, но здесь обгоняет меня, чешет впереди, видно, невмоготу уже, боится не донести до леса. И надо же такому случиться – из темной, непроглядной кромки вдруг ломанулся медведь: тот ли, что пасся, другой ли, но так зарюхал и затрещал, что от неожиданности и я-то вздрогнул.

А немец остолбенел и под ним откровенно зажурчало.

Три дня на это поле мы потом не ходили…

Другой случай произошел с американцем, да не простым – олимпийским чемпионом по стендовой стрельбе, который приехал в Россию на глухариную охоту. Каждую весну я старался освободиться от дел, вырваться и хотя бы послушать глухаря. Покуда не проводили иностранных охот, все было проще, даже условно «свой» ток был, а тут приезжаю, а мне егеря говорят, мол, извини, американцы приехали, сначала они, а потом ты. Или, говорят, тебе-то все равно как, лишь бы на ток сходить: присоединяйся к егерю с иностранцем и топайте. Дескать, тебе интересно будет с американцем покалякать, он даже немного русский понимает. И вот мы отправились втроем: егерь Валя Лысков, ныне покойный, невысокий и крепкий такой парень, американец – этот самый олимпийский чемпион и я. Вышли вечером, километров восемь по тающим снегам пехом, остановились на ночлег уже в темноте, потому на подслух я в одиночку пошел. А токовое болото водой залило, и среди этого озера сосновая грива, где и собрались глухари. Наслушался их всласть, вернулся к костру и объясняю чемпиону, что на ток ему не пройти в ботинках, воды выше колена, и бродни свои предлагаю. Он примерил – не лезут, лапа тоже чемпионская, у Валентина же еще на два размера меньше – хоть назад возвращайся. Я ему говорю, мол, давай я утром сбегаю, добуду петуха тебе и домой пойдем. Но американец ни в какую, дескать, я заплатил деньги за удовольствие и потому сам должен отстрелять и получить его, да еще расхрабрился, поскольку к бутылке приложился и маячит, мол, выпью виски и вброд пойду: видно, не понимает, что вода ледяная и воспаление легких обеспечено.

До утра просидели у костерка, подремали, чуть свет подходим к болоту, чемпион воду потрогал и глаза вытаращил. Я остался на берегу, а Валентин – вот же проклятая егерская работа! – посадил американца на плечи и стал подходить с ним к поющему глухарю. Поднес, пальцем указал, а олимпийский чемпион – промахнулся! С тридцати шагов по сидячему не попал! Валя его чуть в воду не сбросил от злости, и хорошо, что глухари привыкли к иносказательной русской речи, а американец не понимал ее, а то бы в ООН нажаловался. А так лопочет, мол, стресс, стресс – впервые увидел такую птицу, взволновался и рука дрогнула. Конечно, это не по глиняным тарелочкам палить. Егерь говорит, чемпиона наверху так затрясло, что у него внизу аж зубы зачакали.

Поставил его Валентин на сухую гриву и показывает на пальцах, дескать, ты тут можешь охотиться, а мы домой пошли – чтоб напугать. Тот сел на камень у воды, как Аленушка, и сидит. Егерь приходит ко мне, матерится, столько времени убил, на плечах возил и в результате ничего не заработал: за каждого отстрелянного глухаря им по 50 долларов платили. И тут у нас созрел замысел, как вернуть Валентину деньги, не зря же извозчиком работал. Я зашел с другой стороны тока, отстрелял глухаря и бросил его на гриве, а Валентин растолковал чемпиону, что тот промахнуться никак не мог, значит, точно ранил, дескать, пошли искать. Повел его по гриве и нашел – все довольны, американец же по этому случаю и дабы стресс снять так принял на грудь своей самогонки, что потом под руки вели.

Я вовсе не хочу сказать, что охотники-иностранцы все такие недотепы. Встречаются вполне достойные, стреляют метко, и уезжают с трофеями, и потом даже книжки пишут, как охотились в России. Речь совсем о другом: наша страна для них, после того как поднялся «железный занавес», нечто таинственное, непознанное, отстало-таежное, где живут дикие, злобные люди. Западная пропаганда забила в их подсознание определенный и весьма стойкий стереотип мышления, повинуясь которому они испытывают легкий шок уже потому, что находятся на территории российских городов, а когда приезжают в глухомань, этот градус заметно повышается – природа дикая, люди непривычные! И вот на этот достаточно высокий уровень непроходящего стресса накладывается другой, охотничий, когда надо стрелять, и в сумме получается многовато. Кстати, однажды я наблюдал потрясающую картину общения наших детей 10–12 лет из деревни Сметанино с приехавшими туда на охоту американцами. Пошли граждане свободных США на прогулку без переводчика, встречают босых пацанов на улице и, видимо по опыту подобных контактов где-нибудь в Африке, достают металлические доллары и дают каждому. Те подачки берут, говорят «спасибо» и тут же достают из карманов кто сто, кто двестирублевые купюры (неденоминированных рублей, а коробок спичек стоил сто пятьдесят) и подают американцам. Те ошалело принимают, разглядывают и стоят с разинутыми ртами, не зная, как к этому относиться. Пацаны уходят своей дорогой, а эти скорее к переводчику, спрашивать, что это значит. После этого случая отношение к русским у американцев резко изменилось – в положительную сторону, однако для них все равно осталось загадкой, почему босоногие деревенские ребятишки ходят с такими деньгами.

Переизбыток адреналина на зверовой охоте, впрочем, как и пива, ни к чему, кроме паники и беды, не приводит. Скажу больше – и бывалые охотники это подтвердят – адреналин и охота вещи не совместимые, хотя одного без другого не бывает. Значительная доля подранков, «испорченных» зверей получается исключительно по этой причине; и только на втором месте стоят неопытность стрелка, недостаточная убойность оружия и боеприпасов. Когда я работал геологом, мой маршрутник Толя Сергиенко, по совместительству охотник (зимой занимался пушным и зверовым ловом), на моих глазах стрелял лося из мелкокалиберной винтовки – в шейные позвонки. И зверь падал как подрубленный. У опытных промысловиков есть такое понятие, как «выстрел по месту». А для того чтобы точно выцелить эту убойную точку, требуется абсолютное хладнокровие. В конце концов, если уместно говорить о гуманизме на охоте, это не гуманно – бить не наповал, доставлять мучения животному, и хуже того, делать подранков, которые уходят и впоследствии обречены на болезнь и чаще гибель.

На мой взгляд, начинающим звероловам и особенно тем, кто в охоте ищет экстрим, острые ощущения, тот самый кайф от опасности и переживаний, прежде чем выдавать лицензии на отстрел крупного и особенно хищного зверя, следует сдавать не только охотминимум, а проходить специальную (разумеется, платную) подготовку и обязательное соответствующее тестирование. Физиологию не обманешь, есть люди с организмами, просто истекающими адреналином по любому поводу. Психологически они не способны в нужный момент усилием воли подавить сильное волнение, остановить действие того самого адреналина, вернуть самообладание. В основном это весьма эмоциональные индивиды, много чего хотящие от жизни, в том числе любящие развлечения и охоту. Они-то чаще всего оказываются в лесу с ружьем да еще с возможностями добывать или покупать лицензии – бессмысленная гибель животных в этом случае обеспечена. Я лично знаю десяток таких охотников, после стрельбы которых мы по два-три дня добивали подранков.

Но даже не в этом основная причина: прежде всего «адреналинщики» опасны для людей. Воспитанный на законах и скупой немец хоть как-то еще контролировал ситуацию, пусть даже под угрозой штрафа мог отличить крупного медведя от мелкого. Наши, слишком взволнованные, утратившие самоконтроль, вооруженные искатели приключений ежегодно отстреливают десятки (если не сотни!) своих товарищей по оружию и просто граждан, случайно оказавшихся на месте проведения охоты.

Лет двенадцать назад в Тарногском районе Вологодской области председатель охотобщества Григорий П. проводил охоту с итальянцем. А в это время к нему приехал гость из Москвы, профессор, и тоже за медведем. Гриша посадил его на лабаз, а сам повел макаронника по овсяным посевам, чтобы стрелять «с подхода» – такая охота занимает меньше времени, более продуктивна, особенно на больших колхозных полях. Но при этом достаточно рискованная, ибо нужно подойти к кормящемуся зверю на расстояние верного выстрела, не подшуметь, не спугнуть (часто ходят в одних шерстяных носках) и положить с одного патрона, поскольку от подранка не удерешь, и будут тебе острые ощущения.

Так вот, ведет Гриша итальянца по полям, в бинокль посматривает, а профессор тем часом посидел на одном лабазе – нет медведя, и самовольно перешел на другой, что строго запрещается. А уже сумерки, и видит что-то такое чернеется в овсе. У ученого мужа адреналин в кровь, руки дрожат, но все равно – бах! И ведь попал: пуля просадила Грише область таза навылет и попала макароннику в бедро. Упали оба, но итальянец тут же вскочил, заорал и, сильно хромая, убежал прочь. Профессор же спускается с лабаза и идет к добыче, будучи уверенным, что положил зверя. И обнаруживает Гришу, который лежит без сознания. Хорошо, быстро сообразил, утащил его в машину и отвез в больницу.

А итальянец ковылял и истекал кровью всю ночь, бродя по полям и лесам, заблудился и лишь к утру выбрался на дорогу. Машины-то идут, но кто остановится при виде окровавленного человека с карабином, который еще кричит – рашен мафия! Моего камрада убили! Наконец догадался макаронник, спрятал в лесу оружие и лег посередине дороги. Подобрала какая-то «Волга», привезла в районную больницу, а он там рассказать пытается, что его друг на поле лежит, мол, спасти надо – рашен мафия! Ему объясняют, что Гриша уже там, наверху, в операционной второго этажа, а итальянец по жестам понял – на небесах и вовсе устрашился, что придут и его дострелят, потребовал консула и охрану.

Пока консул не приехал и не объяснил ему, как все произошло, не верил, что стрелял в них профессор и друг Гриши, поскольку ничего подобного даже предположить не мог. В итоге Григорий перенес несколько операций, два года лежал, потом ездил в коляске и, слава Богу, встал на ноги. Для макаронника же это ранение на охоте неожиданно стало судьбоносным: для того чтобы не было международного скандала, к нему прикрепили самую симпатичную медсестру. Как и всякий раненый и немощный, он влюбился и, когда поправился, увез сестричку в Италию, где на ней и женился – добыл-таки трофей в России…

Несчастные случаи на охоте – и это подтвердят опытные люди, на девяносто процентов происходят по причине сильнейшего возбуждения, сопряженного с временной утратой самоконтроля, то есть в определенной степени нездоровой психики. А когда пресыщенные, самодовольные люди начинают испытывать удовольствие от подобного состояния, это уже явное заболевание. И нужно ли разрешать им охоту на крупного зверя да еще с нарезным оружием?

Для всех остальных, жаждущих добыть зверя, но испытывающих на первых порах откровенный мандраж, не все так смертельно. Есть несколько способов, своеобразных тренингов, которые позволяют остудить кровь и перебороть любое, даже самое сильное волнение. Один из них годится для многих – «перегореть» задолго (хотя бы за две-три минуты) до выстрела, как перегорает молодой, неопытный любовник. Для этого, например, едва забравшись на лабаз, нужно сидеть тихо, неподвижно и не высматривать, а выслушать подход зверя. Долго, внимательно и настороженно вслушиваться во все звуки окружающего пространства и ждать. И нужно устать от ожидания. Приступ взволнованности, уже не такой сильный, появится в тот момент, когда вы отчетливо услышите крадущуюся поступь медведя – редкое, но достаточно ритмичное и движущееся потрескивание. И пока он выйдет на поле, вы уже достаточно попереживаете, адреналин перегорит, а ваши почки сделают свое дело – выведут его из крови.

Но если это не помогает и волнение только возрастает, начинайте ругаться, только не вслух, а мысленно: в адрес зверя осторожно, ласково и нещадно костерите себя. Обзывайте, хулите собственную персону самыми распоследними словами, можно и нецензурно, и почувствуете, как волнение незаметно исчезнет, поглощенное приступом самокритики. Если же и это не поможет или вы такой хороший, что не за что себя ругать, то вспомните о своей матери. Только не зовите ее вслух, а всего лишь думайте о ней – память о матери непременно успокоит вас, независимо, жива она или уже в мире ином.

Все эти способы, кстати, вам пригодятся потом не только на охоте, но и в обыденной современной, переполненной стрессами жизни. Ну а коли и мама вам не подсобит в нужный час, есть последний способ: стреляйте вверх для острастки, не забудьте включить предохранитель, после чего осторожно спускайтесь с лабаза и с оглядкой, бегом домой. Не ваше это дело – зверовая охота.

Мне повезло, и я под управлением отца однажды случайно, в двенадцать лет, раз и навсегда вылечился от избыточного адреналина. А было, к утке подползаю – трясет, в белку целюсь – руки ходуном, азарт захлестывает. Тут же отец еще с осени нашел берлогу, судя по следам, с крупным медведем и пообещал взять меня с собой. Я ждал, считал дни, но пришла зима, а добывать его было не с кем, ибо не так-то просто найти опытных медвежатников среди односельчан, а у других штатных охотников капканный сезон в разгаре, некогда. Тут самое главное не отстрелять даже, а вытащить битого зверя из берлоги, загрузить в сани и привезти. В войну отцу женщины помогали, но в мирное время на это дело их уже не брали. Желающие сходить на берлогу, конечно, были – среди знакомых и родственников, но отец всячески от них увиливал. А я из школы одни пятерки приносил и ныл чуть ли не каждый день, мол, возьмем берлогу вдвоем – батя лишь ухмылялся.

И вот наконец пообещал, что сразу после Нового года, на каникулах, пойдем, и созвал желающих – дядю моего, Семена, дядю Колю Косачева и еще одного молодого, здорового и веселого мужика по прозвищу Буря. Он мне сразу понравился, поскольку узнал, что я уже покуриваю, и дал мне пачку сигарет «Южных», которые у нас из-за их малого размера называли «швырок». Берлога была на Митюшкине, где мы раньше жили, в высокой кедровой гриве посередине огромного голубичного болота. Рано утром первого января мы взяли ружья, патронташи, мороженых пельменей, мужики, разумеется, водочки, а батя зачем-то прихватил гармошку, дескать, праздник, погуляем. Люди тогда весело жили и даже работу превращали в праздник. И вот запрягли лошадь, сели в сани, завернулись в тулупы и поехали.

А накануне метель была, санную дорогу перемело, и мы тащились до Митюшкина целый день и больше прошли пешком по убродному снегу – кобыле давали роздых и грелись заодно. В деревне оставался один багаевский дом, который батя использовал как охотничью заимку, в него под вечер мы и вселились да затопили сразу две печи – русскую и буржуйку. Ну и за стол, пельменей наварили, водочку разлили, и начался, как обычно, охотничий треп про медведей – кто да как стрелял, да как убегал, да как с одним ножиком в атаку на косматого ходил. А богатырь Буря поведал, как однажды на лесоповале он трактором на берлогу наехал, а оттуда вылез медведь и на него! Но Буря не растерялся, схватил чекер, размахнулся и убил медведя – крюком по голове. Я замирал от страха и верил, но отец почему-то ухмылялся и все больше про Митюшкино рассказывал. Эта деревня и впрямь считалась углом медвежьим: когда там один дядя Митя Багаев остался жить, звери у него овец подрали, и однажды зимой объявился шатун, который корову задавил и чуть в избу не ворвался. Дядя Митя одного зверюгу у себя в огороде, на пасеке, застрелил прямо из окна.

В общем, изрядно друг друга попугали, пожгли керосину часов до десяти, пока ели да чаи гоняли, а поскольку мужики притомились от дороги, мороза и выпивки, то улеглись спать. А отцу никак неймется, ему погулять хочется, поиграть на гармошке – праздник же! Но сморенные охотники храпят, если же кто встанет, то хлопнет рюмку, выскочит на улицу по малой нужде (чаю выпито было!) и опять на бок. Я же не сплю – завтра на берлогу! – лежу на печи, мечтаю и тут гляжу, батя снял все патронташи с гвоздей и спрятал себе в мешок, а сам сел на лавку и наяривает на гармошке плясовую да ногами притопывает. Потом смотрю, встал Буря и сразу на улицу – приспичило. Отец же дверь за ним закрючил и как заорет:

– Медведь! Шатун!

Дядя Семен с дядей Колей вскочили, глядь, а с той стороны кто-то дверь рвет так, что крепчайшие багаевские косяки шатаются! Они за ружья, мол, сейчас через дверь шарахнем! Давай патроны искать – нету! А батя держится за ручку двери и громче блажит, медведь, мужики, не удержу! Буря же за дверью все слышит да еще сильнее рвет – вот-вот за зад прихватит! Дядя Семен патронов не нашел, бросился отцу помогать, и в это время Буря так дернул, что вырвал дверь вместе с косяками и даже одно бревно в стене вышло из паза! Растолкал мужиков и прямым ходом под кровать, а она низкая, так залез, поднял ее на себе и замер.

А говорил, чекером медведя свалил…

Батя от души хохотал, а мужики наконец-то узрели розыгрыш, но на него даже не ворчали, поскольку сами перепугались, чувствовали смущение и все пинали и вытравливали Бурю из-под кровати, заставляя его вставлять косяки. Потом сами вставили, а то уже изба выстыла, и уселись за стол.

Я уснул под гармошку и пляску, поэтому не видел, как Буря выбрался из своей берлоги.

Наутро все были серьезными, насухо протирали все части ружей и выносили их на улицу. Еще затемно позавтракали, запрягли лошадь и стали бить дорогу к Голубичному болоту – медведя-то вывозить придется. И хорошо, что казенная кобыла у отца не боялась медвежьего духа. Мороз был под тридцать, снег доставал брюха кобылы, и она едва тащила сани, так что мы шли на лыжах впереди, чтоб ей было чуть легче. С восходом кое-как добрались до березника, обрамляющего болото, там привязали лошадь, отпустили чересседельник, задали сена, и батя повел нас на кедровую гриву, что была в километре от кромки.

Болотный кедрач высокий, прогонистый, корневая часть слабая, да и грива узкая, поэтому ветрами навалило, накрестило его – и зимой-то трудно пройти. Подвел нас батя к буреломнику, показал засыпанную снегом и заваленную деревьями яму, а оттуда действительно, как говорят, парок на морозе курится и кустарники вокруг заиндевели. Расставил он мужиков по местам и приказал снег растаптывать, да чтоб ружья держали наготове. Меня поставил далековато от берлоги, за толстое дерево и велел носа не высовывать.

А от пропотевших охотников пар столбом. Топчут снег, поглядывают то на батю, то на берлогу, и красные, заиндевевшие их физиономии постепенно бледнеют и вытягиваются. Я прицелился в яму, стою и вдруг начинаю чувствовать, как у меня затряслись сначала ноги, а потом и руки, но твержу себе, что это от холода. На самом-то деле чего бояться, если батя рядом? Он же шутит с мужиками насчет запасных штанов, а сам делает залом из сучковатой вершины сухой упавшей елки – эдакого противотанкового ежа, который вставляется в лаз берлоги, чтобы зверь не смог сразу выскочить. Стучит топором, посмеивается, а про меня словно забыл. Вставил залом в яму, после чего срубил высокую тонкую елку, не спеша сучья обчистил, затем телогрейку скинул, в одну руку ружье взял, в другую жердь.

– Готовы? – спрашивает. – Курки взвели?

Мужики напряглись, молча кивают, а сами целятся в яму. Буря так на колено встал – из-за роста валежина ему мешает.

– Только в меня не стреляйте, – предупредил батя и ширнул стяжком в отдушину. – Вставай, косолапый! По твою душу пришли!

Берлоги в Сибири рытые, глубокие, а сверху еще снегу набило, да деревья лежат. В общем, от тряски и нереального тумана перед глазами я ничего не увидел и не понял, но мужики бабахнули залпом, и мне показалось, что я тоже выстрелил. Отец же закричал: