скачать книгу бесплатно
Доведенный до крайности неожиданно обрушившейся на него жениной ревностью, Зуля всерьез подумывал, не взять ли венский стул обратно, но в решительную минуту вспомнил, что выпил у Журавушки добрую чарку при получении заказа и еще большую при его исполнении…
Усиливая свою бдительность, Зулина супруга, по всей вероятности, приметила то, чего не мог приметить сам Зуля. Если бы он, коротконогий, носатый, однорукий, то есть некрасивый по всем статьям, в тот момент, когда к нему вернулся мастер, хотя бы на малое время мог заняться собою, а не своим ремеслом, он, очевидно, сделал бы для себя одно совершенно неожиданное и удивительное открытие – он обнаружил бы, что вновь, как в прошлые довоенные времена, стал нравиться женщинам. Приходя к Зуле со своими заказами, многие из них задерживали на нем украдкой тоскующий взгляд.
Не примечая всего этого и рискуя, таким образом, навлечь на себя гнев жены и всяческие наветы сельских сплетниц, Зуля брал заказы в основном у солдатских вдов. Одной починит кадушку, другой свяжет оконную раму, третьей поправит судную лавку, четвертой набьет обруч на квашню либо переберет пол в старой избе – и все это безвозмездно, разве что за стакан самогону.
С годами единственная рука Зули, не выдержав двойной нагрузки, начала сдавать, не могла держать топор более трех минут. Зуля всячески пытался скрыть это от бригадира, от своих товарищей по мастерской, закуривал все чаще и чаще, растягивая перекур елико возможно дольше.
Бригадир и плотники догадывались обо всем, но виду не подавали – жалко было мастера: придет, мол, срок, сам объявит, что с ним и как. И срок такой пришел.
– Не могу больше, Пашка, – сказал Зуля бригадиру. – Отмахался я. Будя. В пору кусок до рта донесть… Вот только кто мне его теперя заработает, тот кусок…
Положил на согнутую руку топор и, мрачный, вышел из мастерской.
Три дня кряду жестоко пил, мстя собственной немощи и заглушая душевную боль. На четвертый пошел в правление.
– Что мне делать?
– Почтальоном хотим тебя, Зуля, определить.
– Что?
– Почтальоном.
– Меня?
– Ну да.
– А другого вы ничего не придумали?..
На помощь председателю поспешил случившийся тут же дед Капля:
– А ты, Зуля, охолонь маленько. Знаешь, как в старину почтальона величали? Почтмейстер! А знаешь, что это означает по-нашему, по-русскому? Почтовых дел мастер. Во! Ране ты был мастер по столярному да плотницкому делу, а теперь по этому… самому…
– Пошел ты, Капля! – задохнулся от ярости и обиды Зуля, резко повернулся, свирепо хлопнул дверью, вернулся домой и пил еще три дня. Протрезвившись, пошел – на этот раз прямо на почту.
– Давайте вашу сумку.
Первые дни тяготился новой должностью, стыдился ее. Письма и газеты разносил, когда стемнеет, шумно воевал чуть ли не в каждом подворье с собаками, пока те не привыкли к новому почтальону.
Потом притерпелся, не заметил даже, как втянулся в службу; потом она пришлась ему по сердцу: плохо ли чувствовать на себе отражение чужой радости, когда принесешь в какой-либо дом добрую весть от сына, от дочери ли, выпорхнувших из родимого гнезда и теперь живущих Бог знает где: в Сибири, на Дальнем Востоке, на Урале? А когда случится принести в иную избу и худую весть, опять же неплохо поддержать людей в их горе добрым, заранее припасенным сочувственным словом.
Зуля наперед знал, какую – добрую, худую ли – новость несет он в своей старенькой брезентовой сумке, знал, поскольку все письма предварительно прочитывал самолично и этим действительно ничем не отличался от почтмейстера из гоголевского «Ревизора». Только гоголевский почтмейстер-прохвост делал это из чувства самосохранения да поганенького любопытства. Зуля же руководствовался соображениями исключительно гуманного свойства.
Зуля полагал себя как бы связным между человеческими сердцами, и какой же был бы из него связной, ежели б он был плохо осведомлен относительно того, что именно несет в тот или иной дом? Ведь худая весть может застать человека врасплох и, чего доброго, убить его. Зуля же, зная о ней заранее, мог смягчить ее удары. Люди вообще, не дай им хорошего совета вовремя, могут наделать немало глупостей, а то и натворить бед. К примеру сказать, недавно с позором бежавший из села Самонька, едва вернувшись к себе в Москву, обрушил на Журавушку бешеный поток писем, в которых клянется-божится, что полюбил ее с первого взгляда, что ее пощечина научила его многому, что жить без нее, Журавушки то есть, не может, что как-нибудь застрелится при охране своего важного объекта, если она не ответит ему взаимностью, что сердце его раскалывается в щепки от этой самой великой любви. А ведь врет, мерзавец! Получил отпор, вот в нем и взыграла жеребячья гордость – решил во что бы то ни стало сокрушить, сломить молодую вдову, чтоб окрутить ее в следующий свой приезд.
Ясно, что Зуля не мог быть безучастным во всей этой истории.
Когда в ответных письмах Журавушки, также ревниво прочитываемых Зулей, появились тревожные теплые нотки, почтмейстер решил действовать. Он не делал ничего такого особенного, лишь при каждом послании Самоньки добавлял в отношении последнего определенную толику хулы и, таким образом, добился, чего хотел: поссорил их вдрызг. Переписка прекратилась, к великой радости Зули.
– Так-то оно лучше, – доверительно сообщил он председателю колхоза, который в этой переписке видел определенную угрозу: если б Самоньке удалось переманить Журавушку в город, артель лишилась бы лучшей доярки. Были у председателя и другие соображения, но о них – потом. Сейчас скажем лишь, что действия почтальона председатель нашел в высшей степени благоразумными. Вдохновленный такой авторитетной поддержкой, Зуля не без бахвальства закончил: – А то увиваются возле бедной вдовы разные там хлыщи. Насмеются, а ей – слезы.
В Выселках все знали об этом грешке Зули – вскрывать чужую корреспонденцию, но не гневались на него: решили, что беды тут большой нету, а мастер на то и мастер, чтобы в каждое дело вносить всяческие усовершенствования.
Правда, Зуле могли бы сказать, что его действия противозаконны, но он не понял бы сказавшего эти слова, потому как всегда считал противозаконным лишь то, что приносит людям вред. Его же образ действий приносит только пользу, и потому он самый что ни на есть законный.
Так-то!
Диктант
Приезжая время от времени в Выселки, я чаще всего слышал имена двух женщин. Одну все зовут Журавушка, а другую – Анна Петровна.
То эта Анна Петровна выступит на общем колхозном собрании и выведет на чистую воду жуликов да лентяев, а заодно и тех, кто их прикрывает; то напишет сердитую статью в районную газету о неполадках в школе; то вдруг в разгар танцев объявится в клубе, приостановит эти танцы и примется чуть ли не до самого утра читать парням и девчатам новую книгу; а то совершенно неожиданно вырвет из школьной тетрадки по листку бумаги и заставит писать диктант.
Вероятно, Анну Петровну на селе считали чудачкой аль более того, потому что все потихоньку, снисходительно посмеивались над нею: что возьмешь с пенсионерки, чем бы, мол, дитя ни тешилось…
Прошлой зимою наконец увидел и я Анну Петровну.
Случилось это на новогоднем вечере в клубе. Разнаряженные, как водится, в маскарадное, девчата и парни хороводились возле елки, смеялись, пели. Одна из девушек все время звала:
– Анна Петровна, пойдемте с нами! Анна Петровна!..
«Не может быть! – подумал я, не решаясь посмотреть в ту сторону, где должна была стоять Анна Петровна. – Неужели это все-таки она? Не может быть!» Но сердце человеческое – вещун. И если оно сжимается в смутной тревоге всякий раз, когда при тебе произносится это имя, значит, оно что-то почуяло, доверься ему – оно не обманет.
Да, это была та самая Анна Петровна, человек, которого ты жестоко и несправедливо обидел и который останется вечным укором твоей совести.
В ту, далекую уж теперь, пору я заканчивал седьмой класс. Новая наша школа готовилась к первому выпускному экзамену. По такому случаю все было торжественно и празднично. Мы, семиклассники, чувствовали себя, как и должно, именинниками. Ко всему я был еще влюблен. Разумеется, тайно, потому как не может четырнадцатилетний парнишка открыто любить тридцатилетнюю, к тому ж свою учительницу.
Сейчас я не решился бы описать ее внешность. Знаю наперед – непременно навру, и мне было бы еще более стыдно. В тогдашнем моем представлении она была похожа на Анну Каренину. Я даже видел порхающую улыбку меж темных глаз ее и ее губ. И звали учительницу Анна Петровна. Я мысленно вносил поправку в отчество и про себя называл ее Анна Аркадьевна, а однажды назвал ее так вслух, и класс хохотал, а она улыбалась и глядела на меня своими прекрасными глазами.
У Анны Петровны был муж – преподаватель. Внешне он ничем не напоминал Алексея Алексеевича Каренина, но был, пожалуй, противнее того, с торчащими ушами и мерзкой привычкой трещать пальцами.
Кончив занятия, они уходили домой всегда вместе. Он брал ее под руку и шел, чуть меньше ее ростом, и у нее были грустные глаза. Об этом можно было догадаться по ее опущенным плечам, по тому еще, что она не оглядывалась вокруг, словно бы ее ничто не занимало. Было до слез обидно, что эта красивая, умная женщина была женою какого-то противного сухаря, который, кроме своих пробирок и колб, наверное, и знать-то ничего не хочет.
С приходом в нашу школу Анны Петровны я не пропускал ни единого дня, хотя до этого был далеко не самым дисциплинированным учеником.
Вот она входит в класс, высокая, уверенная в себе, и класс – то есть и ученики, и стены, и окна, и потолок, и даже доска, тщательно протертая мокрой тряпкой специально к ее приходу, – светлеет. Она улыбается широко и одновременно всем. Впрочем, мне-то кажется, что улыбка ее по большей части предназначена для меня, и оттого мне бывало и радостно, и тревожно, я краснел, от великого смущения на глазах моих появлялись слезы.
В воображении своем я совершал Бог знает какие подвиги, спасая Анну Петровну от воображаемых врагов, и знал наверное, что мог бы совершить эти подвиги и на самом деде. Мне иногда хотелось даже, чтоб на Анну Петровну напали хулиганы, а я бы бросился на выручку и измолотил бы их до смерти. Правда, я не очень ясно представлял себе, как мне все это удастся, но суть не в том. Главное – я с нетерпением влюбленного ждал случая, который дал бы мне возможность выручить Анну Петровну в трудную для нее минуту, в чем-то помочь ей.
И однажды, как мне показалось, такой случай явился.
Начались выпускные экзамены. В классе важно восседали представители районо, дирекции, сельского Совета и правления колхоза. Представителем Советской власти, то есть сельсовета, был Акимушка Акимов, вечный депутат, как его звали в Выселках. Волосы на его большой голове свалялись – свой малахай Акимушка не снимал нигде и ни при какой погоде. Должно быть, сейчас снял впервые, комкал его в огромных руках, которые, чувствовалось, не знал, куда деть: такими лишними и неуместными показались они кузнецу здесь, в этом чистом и светлом классе.
Нам предстояло написать контрольный диктант, очень важный и ответственный при всех экзаменах. Мы, понятно, волновались. Волновалась и Анна Петровна, хотя всеми силами старалась подавить это волнение. Она взяла текст и, прежде чем начать диктовать, долго ходила перед классом, успокаиваясь.
Потом стала читать.
Первое же предложение мне показалось знакомым. А после второго я окончательно уверился, что мы уже когда-то писали диктант по этому тексту. Должно быть, Анна Петровна забыла. Надо немедленно подсказать ей, напомнить, выручить…
И я закричал:
– Анна Петровна, мы уже писали это!..
И не успел еще погаснуть звук моего голоса, я понял, что совершил величайшую гадость, хуже – гнусное предательство. Я поднял голову и увидел, что весь класс смотрит на меня с крайним презрением. А сидевшая за одной со мной партой Марфуша – это ее все теперь зовут Журавушкой – заплакала и убежала от меня.
Директор школы подошел к побледневшей учительнице, отобрал у нее листок, взамен дал другой.
Диктант начался.
Но я уже не мог писать. Я вообще ничего не мог понять в ту страшную минуту.
Позже Анну Петровну куда-то перевели, а может, вообще отстранили от работы: как докажешь, что она по ошибке предложила ребятам знакомый текст?
Больше я не видел Анну Петровну вплоть до этого новогоднего вечера в сельском клубе. Где она была, что делала все эти годы?
Я так и не решился подойти и расспросить ее обо всем.
Что же все это значит? Почему самую большую обиду или самую большую боль мы, люди, чаще всего причиняем как раз тем, кого больше всего любим? Если это закономерность, то почему такая жестокая?
Впрочем, дед Капля, которому я в тот же вечер рассказал эту грустную историю, объяснил все очень просто:
– Любовь – это, сынок, такая штука… Человек от нее, любови этой самой, как слепой кутенок, неосторожный. Враз наделает всяких глупостей. Не с одним с тобой такое было.
От слов его мне, конечно, не стало легче.
Я грустно смотрю на деда Каплю, вспоминаю слова, сказанные им Самоньке, и тотчас же вижу их написанными на школьной доске стремительным и вместе с тем очень четким, чуть с наклоном в левую сторону почерком, какой чаще бывает у женщин: «Хлеб – имя существительное». Она стоит со спокойной и светлой своей улыбкой и просит учеников отыскать в этом предложении сказуемое. Всем почему-то кажется, что тут нет сказуемого. А сказуемое есть. Но почему я-то думаю обо всем этом?
– Дедушка, – спрашиваю я, – а Самонька что-нибудь пишет вам?
– Нет, голубок. Как уехал, так и молчок. Журавушке, кажись, строчит, а нам – ни-ни.
– Строчит, значит?
– Строчит.
– Ну а она?..
– Что – она?
– Тоже строчит?
Дед долго и с некоторым удивлением смотрит в мои глаза.
И, как бы вдруг поняв что-то, отвечает решительно:
– Ни-ни! Нужон он ей, такой шалопай!
От сердца маленько отлегло, а почему – не знаю.
Председателевка
О своем селе дед Капля говорит: «В коммунизм Выселки придут последними». Говорит вроде бы в шутку, а получается всерьез. Колхоз в Выселках отсталый по всем, что называется, показателям, хотя мог бы быть и передовым – также по всем показателям. Природные условия так хороши, что лучше и не придумаешь: черноземные поля, заливные луга, река и пойма при ней для огородов – во всем районе таких нет. Может быть, нет таких и во всей области. Почему же отстает? Отчего дела идут через пень колоду?
А спросите дедушку Каплю.
Вместо ответа он поведет вас в Поливановку – самую благолепную, утопающую в садах часть Выселок, укажет на полтора десятка добрых изб, выглядывающих из-под вишенья, и молвит:
– Вот она, наша беда-кручина.
– Что?
– А вы, дорогой товарищ, знаете, как энту улицу народ прозвал? Председателевка! Их, председателей то есть, меняют через каждые два-три года, бывает, что и через год меняют. Этого времени, понятно, маловато, чтоб своим собственным хозяйством обзавестись – домишко покрасивше наших спроворить, гусей-утей расплодить, сад заложить, коровку-симменталку, овечек, пару кабанчиков… Сымут с должности, а ему, председателю то есть, и горюшка мало… Во-о-на сколько их накопилось с тридцатых-то годов – не счесть! А работники из этих бывших, прости, дорогой товарищ, как из хреновины тяж. Пойти, скажем, рядовым на поле либо на трактор сесть – прежнее председательское звание не дозволяет, анбиция у каждого. К тому ж новому председателю норовят все время ножку подставить, авторитет ему подпортить. А вдруг у нового-то дела пойдут хорошо – им же, бывшим, как раз укор выйдет!
– Но только ли в председателях беда?
– Какое там! У нас бед этих немало. Я ж вам, дорогой товарищ, на одну беду указал. О других пока речи нету…
Дед Капля тронет пальцами козырек старенького кожаного картуза и распрощается. А вы еще долго будете стоять на пригорке и смотреть на ровный ряд аккуратных домиков, всем своим видом так и кричащих о благополучии, об уюте, о благоустройстве, о том еще, что избы эти не сродни тем, что горбятся под соломенными крышами там, наверху, и глядят на мир мутноватыми окнами, оправленными старыми, покосившимися рамами. Вам, однако, грустно смотреть на экс-председательскую улицу, убежавшую под гору будто специально для того только, чтоб поменьше глаз глядело на нее. Не всякому захочется подойти к добротным воротам такой избы и постучаться в них.
Но постучаться надо. Хотя бы вон в ту, самую крайнюю и самую, пожалуй, новую. Познакомьтесь с ее хозяином. Может быть, вам повезет, и хозяин окажется в добром расположении духа. Тогда он непременно поведает о своей жизни. Рассказ будет длинен и не шибко весел, так что вам не худо загодя обзавестись терпением.
Василий Куприянович Маркелов, единственный, кажется, на селе оставшийся без прозвища, всегда числится в активистах. Начал с сельского Совета, занимая должность, не предусмотренную никакими штатами, а придуманную лично секретарем Степаном Аверкиевичем, не любившим утруждать себя скучными канцелярскими делами.
Степан Аверкиевич когда-то слыл на селе трезвенником, но, преодолев врожденное чувство отвращения к спиртному, в конце концов стал-таки алкоголиком и, как большинство деятелей его типа, окружил себя небольшим по числу, но очень уж отстоявшимся кругом собутыльников.
Василий Куприянович не принадлежал к этому кругу и, вполне естественно, по прошествии определенного времени сменил Аверкиевича на его посту.
По той же причине вскорости сменил он и председателя и стал «премьер-министром» местного правительства, как назвал его однажды неутомимый книгочий и любитель иностранных словес Кузьма Капля. Случилось это в тот год, когда деревня приступила к сплошной коллективизации.
Для Василия Куприяновича приспели тяжкие времена. Район каждое утро, а то и несколько раз на дню запрашивал сводки о раскулаченных, спускал разнарядки: сегодня раскулачить столько-то семей, завтра – столько-то, причем число день ото дня росло, словно бы это была хлебозаготовка, когда количество вывезенных пудов действительно имеет решающее значение.
Раскулачивать приходилось и родственников, которые, узнав про то накануне, являлись к Василию Куприяновичу семьями прямо на дом, лили слезы горючие, совестили, угрожали, просили, всячески усиливались разбудить в нем родственные чувства, – не помогало.
Оставшись наедине с женою, на ее упреки в черствости и холодности к «сродникам» кричал, страшно матерясь:
– Тебя, дуру, посадить на мое место! Попробовала бы служить и Богу, и черту!..
Сам Василий Куприянович умудрялся служить и тому, и другому. Умный от природы, решительный, властный, он был груб и беспощаден к людям, которые стояли ниже его. К равным по должности – равнодушен. К начальникам – почтителен в их присутствии, за глаза – иронически-насмешлив и даже презрителен.
На должности председателя сельсовета продержался долго. И лишь в сорок третьем, когда очередь дошла до пятидесятилетних, Василия Куприяновича взяли на войну.
После первого же боя, из которого он чудом вышел живым и невредимым, решил про себя, что это ему совсем ни к чему, и при очередной дележке табака и хлеба явил редкостную виртуозность в исполнении столь ответственного дела, так что старшина роты немедленно обратил на Василия Куприяновича внимание, сделал его своим помощником и затем потихоньку перевел в обоз.
Помощник оказался весьма сообразительным и добросовестным, старшина стал поручать ему поездку на полковой склад ПФС, сопряженную, как известно, с немалым соблазном.
Прошло какое-то время, и ротное начальство вдруг заметило, что, собственно, все старшинские обязанности выполняет гвардии рядовой Маркелов, причем выполняет гораздо лучше, чем старшина, который обязан это делать по долгу службы.
Кончилось, разумеется, тем, что старшина распоряжением ротного перекочевал в окопы, а на его место был назначен Маркелов Василий Куприянович с одновременным присвоением ему звания старшего сержанта.