скачать книгу бесплатно
– Затяните обратно ниппель. Да потуже… Чтоб бензин не отпотевал. Иначе до пожара недолго. Все в порядке? Садитесь в кабину, нажмите на стартер. Что новые свечи скажут?
Подскочивший к отставшей танкетке старший лейтенант с тремя «кубиками» в петлицах и с красным флажком в руке с недоумевающей строгостью глянул на Андрея Платоновича. Старший лейтенант возглавлял линейные посты и отвечал за прохождение танковой колонны. Поэтому взгляд его был из тех, которыми военные умеют показать штатским их абсолютную неуместность.
Андрей Платонович, заботливо щурясь на мотор, не замечал ни начальства, ни строгого взгляда его.
– Опережение зажигания не забудьте, – заглянул он в кабину, – подсоса не бойтесь. Не зима ведь…
Лейтенант пошуровал ногами, перебрал педали, что-то потянул рукой – и мотор надрывно загудел. «Ур-р-а!» – закричали мальчишки, кидая вверх кепчонки, тюбетейки, бескозырки с черно-золотистыми лентами и даже испанские шапочки с кисточками.
– Молодец!.. Товарищ!.. – выкрикнул из кабины водитель. С сияющим, радостным лицом он торопливо объяснял старшему лейтенанту: «Во – башковит!.. К нам бы его, в дивизион!.. Вольнонаемным механиком! Без него – мне б тут форменная труба!..»
Захлопнув стальной козырек кабины, водитель дал полный газ и танкетка, зазвенев новенькими, еще не сбитыми гусеницами, покатила по мостовой. Мальчишки приседали, чтоб лучше рассмотреть искры, высекаемые из гранитных булыг стальными траками. Танкетка быстро догнала задержавшуюся колонну и, соблюдая уставной интервал, стала замыкающей.
– Спасибо, товарищ, – сказал линейный старший лейтенант, развертывая окончательно красный флажок. – А насчет механика… Подумайте. Нужны нам механики позарез. Мы стоим в Алёшинских казармах. Знаете? Между Спасским рынком и «шариком».
– Знаю. Но, думаю, вооружение сие… вам скоро заменят на более совершенное. Двигатель слабоват. Значит – ни скорости, ни маневренности. Одним Дегтяревым тоже далеко не уйти, а броню такую… штыком проткнешь.
– Да вы и в самом деле, видать, человек башковитый! Это нам прислали опытную партию. Недавно нам комиссар сказал, что в серию танкетки не пойдут… По этим же причинам, что и вы сказали… Но кто вы такой? Чтоб штатский так разбирался в вооружении…
– А почему «штатский»? В моем военном билете записано – «старший лейтенант запаса». Одного с вами, значит, звания… Время пороховое! Может, еще на войне повстречаемся! А вы – «штатский»… Война будет боль-шой, ни фронта, ни тыла, ни «военных», ни «штатских»…
И словно преодолев обиду, добавил:
– Платонов. Андрей Платонович, – и подал руку старшему лейтенанту. – Когда-то был возле машин, возле паровозов. А теперь – писатель… Ну, бегите, бегите, вам задерживаться нельзя!
Точно генералу, с особой подчеркнутостью козырнул старший лейтенант: «Рад был познакомиться! Приходите в Алёшинские казармы! С комиссаром познакомлю – очень поговорить хочется!»
И придерживая пистолет на боку, четко повернувшись через правое плечо, побежал к своим линейным. С такими же красными флажками, как у старшего лейтенанта, только не в руках, а на штыках, стояли они на ровных дистанциях друг от друга по обеим сторонам улицы.
Андрей Платонович поправил шарфик под лацканами пальто и медленно пошел к Красной площади. Руки за спину, шел – и думал. Потом остановился, отошел в сторонку и долго, через головы линейных красноармейцев и штыков их, поверх шествий демонстрантов, трепетного потока флагов, цветов и портретов вождей – смотрел на Мавзолей. Свесив голову на грудь, все так же в задумчивости, пошел дальше под звуки ликующего марша. Среди веселья, праздника, торжества он думал о той войне, о которой обмолвился старшему лейтенанту. Какая она будет?
Война моторов, война идеологий, война народов… Европа под сапогом Гитлера… Когда-то Россия, сама, истекая кровью, защитила Европу от гуннов. Теперь, похоже, что гунны гитлеризма из Европы двинутся на Россию, иначе им с Европой не совладать. Как это у Блока? «Когда свирепый гунн в карманах трупов будет шарить, жечь города, и в церковь гнать табун, и мясо белых братьев жарить…»
Надо сейчас думать далеко, истинно, чтоб увидеть судьбы грядущие, чтоб потом не совестно было, что мысль оказалась временной и слабомощной – вроде тех танкеток…
Он вспомнил белобровое и доверчивое лицо лейтенанта, видать, деревенского хлопца, скуластое, с отвердевшими чертами заводского рабочего лицо старшего лейтенанта, который – с чувством хозяина – его пригласил в Алёшинские казармы, и, как родных, надолго, вобрал их в душу. С ними и мысли о грядущих судьбах родины обрели вдруг определенность и сердечную теплоту…
Его потянуло домой – к письменному столу.
Впередиидущий
Вечерние сумерки морозного зимнего дня. Зловещей багровостью разлито закатное солнце над городским горизонтом, изломанным угласто чернеющими крышами. Тротуар, как улица, пустынен. Вокруг – тишина, ни заливистого крика играющей ребятни, ни отрывистого, точно одиночные выстрелы, лая собак, неуверенных в нужности их городского лая, но и не желающих упустить возможность показать выгуливающим их хозяевам свое собачье верноподданничество, его рьяность…
Он идет впереди меня, шагает размеренно, широко и несуетно, в ритме гуляющего москвича-пенсионера. Не вертясь по сторонам, и не озираясь, он все видит, все замечает. Стоит ему лишь искоса скользнуть взглядом. И грузовик, с полным кузовом «посуды» – («небось, только за сегодняшнее воскресенье успели «опростать»), и обросшую к зиме длинной и грязной шерстью бездомную собаку («разочаровалась в людях; даже не смотрит в их сторону; третирует их; когда-то ее хозяева взяли, подержали – и прогнали. С тех пор она никому не глянулась. Вот она и пробегает мимо, словно не замечает людей»…)
Он все замечает, обо всем успевает подумать с хозяйской обстоятельностью, никому себя не навязывает, но готовый к приязненному, хотя и по-московски сдержанному, общению.
Попробуйте, спросите его о чем-нибудь – и вы в этом тотчас же убедитесь! Например, почему закрыт магазин («Как же, ведь в воскресенье он торгует лишь до шести!») Или, как и куда пройти («Третья Рыбинская? Два квартала прямо, один влево, и снова прямо. Это примерно, ее середина. Уж какой вам номер нужен – посмотрите: налево ли вам, или направо»).
В этом хозяйском чувстве впередиидущего мне по душе его несуетливость, неотвлеченность, постоянство доброжелательства. Не знаю, как я их ощущаю в нем, но я уверен в них. Может, все дело в этом, пережившем сто мод – и сто лет! – ратиновом пальто с черным каракулевым воротником; в такой же «шапочке-пирожком» в этой спокойно-уверенной спине, говорящей о чувстве собственного достоинства, никогда не переходящей в заносчивость; наконец, в той же размеренно-широкой, как бы раздумчивой, поступи…
«Одним словом – Москвич! Хозяин своего города, который он любит, исполнен законной гордости за него!» – подумалось мне.
В самом деле, когда человек живет среди людей, он так или иначе научается пониманию их. А москвич ли не живет среди людей! Понимать их и значит – быть терпимым и приязненным, снисходительным и благожелательным. По этому москвича узнаем даже и не в Москве! Москвич всегда посреди сложностей, поэтому он любит, чтоб все решалось разумно, справедливо и мирно, в общих интересах, будучи толков, предупредительным и вежливым, в нем некое неэгоистичное старшинство!
Мой впередиидущий что-то заметил на тротуаре. Остановился, я тоже замедлил шаг. Наконец он наклонился и что-то поднял. Это была детская однопалая варежка. Маленькая до трогательности…
Он, верно, думает о том же, что и я. Попадет же малышу от матери! Уж поругает она его (или ее), сама расстроится… И не столько из-за того, что опять покупать варежки, что завтра надеть нечего (в садик? в школу?) – сколько из досады, из опасения: не растет ли сын (дочь) вообще растяпой, растеряхой… Не таится ли за потерей варежки – потеря характера, самой судьбы?
Крошечная варежка – а может отравить вечер ребенку, родителям. О, боги, о, беды! Иллюзорность первых, и явь вторых…
Да что поделать? Как исправить дело: «спасти ситуацию»?
А он уже между тем подошел к тополю. «Верное решение», – догадываюсь я. Что ж еще? Надо повесить варежку на ветку, и дело с концом! И бедствие, и флаг бедствия…
Но он почему-то медлит. В чем дело? Ах, я понял его. Он выбрал ветку, растущую не вдоль тротуара, а поперек его, вовнутрь. Ну, конечно, молодчага. Так варежка будет просматриваться с обеих сторон! Останавливает – как маленькая черная рука!
«Видать, фронтовик», – подумал я. «И обязательно – солдат!.. Есть в этом что-то именно от солдатской смекалки, от ее солдатской обстоятельности и законченности! Чего бы стоили штабные стрелы на стратегических картах без плоти и крови солдатской смекалки!»
Я остановился, делаю вид, что смотрю куда-то в сторону. Я не оборачиваюсь, не озираюсь, но все вижу («Я тоже – москвич, тоже – солдат!»).
Но что же он такое делает? Ну и вправду – молодчага! Тонкий ус ветки он согнул скобкой, насунул на нее варежку, чтоб ее расчалило на всю ее ширину! Чтоб она так видней была! Да и чтоб ветер не сдул ее! Темная детская лапушка – некий «СОС»!
И эта «скобка» из уса тополиного, это безотчетное как бы знание его упругой силы, весь эмпирический, что ли, из опыта, видать, «сопромат» – заставляют меня сделать третье, окончательное заключение: не просто москвич, солдат-фронтовик: он – рабочий! Видать, заводской рабочий на пенсии… Некий триединый опыт жизни…
«И что же, что на пенсии? Как это в песне пелось: «солдат – всегда солдат!» «А рабочий – всегда рабочий!»
Поравнявшись с ним, я не сдержался – глянул на распяленную, и вправду, точно черная детская ладошка, варежку, на него самого, и улыбнулся ему. Улыбкой этой мне хотелось ему сказать, что я все-все понял! Что он поступил наилучшим образом! Море узнается по одной капле! Пустяк вроде, но, как говорится, – я с ним в разведку пошел бы! Во всем, всю жизнь человек – ратоборец против стихий!
Он не ответил мне улыбкой, как я ждал. Да и впрямь – над чем здесь улыбаться? Он лишь как-то пристально, одно мгновенье, глянул на меня. Как бы говоря: разве вы находите в этом что-то необычное? Простейшая штука! Да и вы – я уверен – так бы поступили! Главное, любой так должен поступить. Мы – люди!..
И именно потому, что в этом серьезном, мгновенном взгляде его я все это прочитал и понял – я ничего ему не сказал. И не остановился. Пошел дальше. Теперь уже я был впередиидущим…
Трудная любовь
Слесарь-лекальщик Л. (некая очередная обуженность и специализация; того же слесаря-инструментальщика, художника среди слесарей, всю жизнь занятого тем, что подковывает незримую левшовскую блоху вполне реальными, пусть и видимыми лишь в «мелкоскоп», подковками) занят своим кропотливым, немного таинственным, делом. Он и работает отдельно, за фанерной огородкой. Там чисто – точно в лаборатории. Инструмента немного, вроде он обычный: надфили, шкурки, шлифовальные круги, коробочка с «алмазной пастой».
Как раз этой пастой и занят сейчас лекальщик. Он пришлифовывает с помощью этой пасты поверхность какого-то сверхпрецизионного пуансона – и сложной конфигурации и высокой – микронной – точности… Единственная, не знающая «вала», продукция.
Я долго наблюдаю работу этого «мага техника» – и думаю: как бы далеко ни ушла сама техника, «электроны, умноженные на микроны», как бы производство ни автоматизировать уникальными роботами, в «золотых руках» (а они всегда – при «золотой голове»!) всегда будет нужда. И еще я думаю о том, что, видать, никогда не будет найдена метода «обучения массовой» подготовки таких мастеров высокого класса, которые всегда – самородки, и уповать тут можно лишь на случай! Как же надо ими дорожить. Слышал я, что заработок его достигает до полтыщи в месяц. Что ж, – все верно. Я – писатель! И свое пишу (иногда удается что-то издать), и рецензирую, и внештатно редактирую… Мой заработок (он все еще «облагорожено» именуется – «гонораром»! Причем здесь – «гонор»! Заработок – он и есть заработок!..) достигает лишь трети этого слесаря… Я это отмечаю без тени зависти. Даже с чувством удовлетворения, как факт справедливости жизни.
– Что, интересно? – спросил меня лекальщик. – Небось – все распишите под орех! И слова будут красивые: «вдохновение», «творчество», «искусство»! Знаю я вашего брата – писателя!
– А что, не чувствуете ничего подобного? Ну пусть хотя бы – удовлетворения от хорошо сделанной работы? Трудно было, не давалось, не давалось – ну, вроде красивой и капризной женщины… А все же… Сумели покорить!.. Главное, – чувство: сумел то, что другой не сумел бы?
– Да-а, – что-то и вправду похожее бывает! – смеется лекальщик. И даже покачал головой. С видом ловкого человека, умеющего оценить по достоинству ловкость в ком-то другом… – Все мы, конечно, человеки, одинаково чувствуем… Разве что слова разные…
– Вот видите… А говорите – «красивые слова»… Знаете, чем трудней, серьезней трудится писатель, в общем – свободный художник, тем и он реже говорит эти «красивые слова». О чем бы ни писал. И о своем труде тоже…
– Нет, позвольте! А как же поэты? У них эти слова – обязательно! Читаю поэзию, всегда там красивая словесность… Ну, и прочее.
– Им можно простить… Даже должно… Они тоже великие труженики. Но достигают все – одним сердечным риском, таким напряжением мысли и воли – что кажется: вспыхнет, взорвется, сгорит, как молния!.. Вот такой труд, наверно, иначе не назовешь: «вдохновение», «озарение», «творческий акт»… Словно боец – грудью – на дот… Понимаете? Мы, прозаики, больше «целью» идем в атаку…
– Понимаю… Нам так нельзя… Так сказать, больше по-пластунски. Хотя на тот же дот… И тоже риск… Трудное, видать, и ваше дело, писательское!.. Хотя другим кажется – легкий хлеб. Я бы, наверно, не сумел бы… Вон письмо матери в деревню – два месяца собираюсь написать… Всего-то – письмо лишь!.. Матери! А вы ведь – пишете человечеству! Векам и поколеньям! Нет, не смог бы.
– Как знать… Вот уж я вашу работу – заведомо не смог бы…
– Это отчего ж? Очень уж мы привыкли сразу сдаваться…
– Как вам объяснить? Чувствую, – нервы мои, например, оказались бы не то что слишком тонкими, или слишком толстыми – качественно примитивными… «немузыкальными»… Шутка ли сказать – микрон! Тысячную долю миллиметра учуять… Мои лишь вершок учуят!..
Я подумал, что удачно пошутил. Я даже предвкушал усмешку, хотя бы улыбку признательности. Лекальщик никак не отреагировал на мою шутливость. Мне не пришлось скромно солидаризоваться с его усмешкой или улыбкой. Да и смех смеху – рознь. Иной раз смеются над неумелостью шутника. Кисло смеются. Шутить надо почти с уверенностью профессионала! «Не уверен – не обгоняй!» Хоть в дураках не будешь. Подчас так и читаешь этого дурака на лицах людей… И я внимательно следил за лицом лекальщика. Оно было серьезным, показалось даже выражало досаду. Щурясь, он глядел в какую-то мысленную даль.
– Я с вами совершенно не согласен… Мол, у ваших нервов – чувствительность – вершковая, а у меня – микронная… Ну, пусть даже так… Пусть каждый с такими родился! И что же – вы думаете, что только лишь нервами делается нужная работа? А что нужная работа, делает нервы такими же нужными – об этом вы не подумали? По-вашему – скрипач лишь настраивает скрипку, а она его не настраивает? Что игра – это не… взаимодействие, слияние музыканта и инструмента, в лучших своих качествах? Не-эт!.. Ошибочка тут у вас, товарищ писатель! Все дело – в терпении… Только – терпением из необходимости ничего не возьмешь здесь… Нужно терпение – из любви!.. Вот почему мне по душе пришелся ваш пример – покорить красивую женщину… Кавалерство? Угождение? Хитрости всякие? Ничего это не стоило бы – без любви-терпения!
– Видимо, правы вы… – подумав, сказал я. – И в нашем деле, в писательском – то же…
– Ну, вот и поняли друг друга! Стало быть, если мое дело больше вам по душе – приходите: научу!
– Нет уж… Можно менять – женщин… Но не любимых!.. Хоть и трудно, ох, как трудно с ними – а разве без них – жизнь?
Мы долго смеялись. Потом помолчали. Довольные друг другом, пожали руки…
Потом я говорил о нем с рабочими в курилке. Интересно – что же они думают о человеке, который пусть и за слабой фанерной огородкой, а все же как бы далеко от них, обыкновенных рабочих…
– Собственно – он и есть настоящий рабочий, – сказал мне какой-то лобастый крепыш. Затянулся и метким щелчком отправил в урну окурок. – Мы пока лишь… работяги. Количество деталей на расценку… За-ра-ба-ты-ва-ем… Считаем… А вот он не считает! Ни количество деталей, ни расценки, ни время. Он и есть настоящий рабочий! Вы, наверно, корреспондент. Будете слова писать – «художник», «золотые руки»… А он – знаете ли? – с четырнадцати лет на заводе. На каждом нашем месте потрудился. Видать, не одними руками, башкой, душой! У него призвание – рабочего! То есть мастера! Нет у нас ни чинов, ни званий… Ни погон, ни звездочек. И слава богу! А ведь это не просто стаж, ветеранство – каждый день постигается что-то новое! Вот наши чины и ранги, наши погоны и звездочки! Это понимать нужно, чтобы правильно писать о рабочем! Путь к мастерству не внешний, не на виду! То десятая миллиметра, то сотка, то микрон… Липовых карьер у нас не бывает… Уже поэтому – если подумать – можно полюбить труд на всю жизнь. Ну, пусть по-вашему: обрести призвание рабочего!
…Я подумал, что и вправду рано писать. Еще и еще раз приду на завод, в эту же курилку. «Служенье муз не терпит суеты». Надо еще раз посмотреть людей в деле, послушать в этой же курилке… И в своем деле нужно идти каждый день от «десятой миллиметра» – до своего «микрона»…
Личный гриф
Вы не знаете Лешку Бубенцова? Этого не может быть! Его все знали еще в Литинституте. Еще бы – это был затейник! Не то, чтобы человек балагурил, шутил, старался смешить… Напротив, был он неизменно сумрачен, то молчалив, то возбужден, то в стороне от всех, то в центре внимания, о чем-то горячо рассуждая, споря, доказывая… Впрочем, спорить с ним было совершенно невозможно. Он других никогда не слушал, собственные суждения были всегда неожиданными, с какой-то житейско-смешной стороны, то нелепые, то проницательные, они так же легко им обрывались, как начинались – и все его вскоре прозвали: «юродивым».
Никто не знал, где и чем живет Лешка, который в пятидесятых все еще донашивал какое-то армейское потертое «хаки», вдрызг растоптанные «кирзачи», хотя ничего не слышно было, чтоб он когда-то служил в армии…
Писал он свои юмористические рассказы так же сумбурно, как жил, как говорил… Все было смешным в них, все было живо схвачено в жизни, чтение автора слушали охотно, даже просили – «что-нибудь прочти»; и он читал, «поднимал настроение», но стоило взять у него рукопись, заглянуть в нее, чтоб только ахнуть и развести руками. Так все непохоже было «на литературу», как это обычно принято понимать…
– Слушай! Ведь никакой литературной обработки текста!
– Это что у тебя – черновики?
– Так можно говорить – но так нельзя писать!
Лешка выдергивал из чужих рук свою рукопись, – «Пошли вы все нафиг! Ничего вы не понимаете!» – и уходил. И ему смотрели вслед, сожалели качая головой: «Юродивый! Что с него возьмешь!..»
С грехом пополам Леша кончил институт, где он учился заочно, поскольку должен был работать, чтоб прокормить и себя, и старушку-мать. Работал он где-то дворником, при каком-то ЖЭКе. Там, видать, и черпал свое вдохновение. Рассказы его были – то о похождениях какого-то алкаша, то про собачьи случки, а то про обитателей птичьего рынка, одним словом про такие темы, которые уже сами по себе были обречены в смысле печати…
Дадут ему командировку (кто-то кому-то звонил, поручался, что «на этот раз не подведет»: его ведь знали во всех редакциях!), а он привезет «материал», который переходил из рук в руки, все читали, хохотали, а печатать его было невозможно…
Леша не огорчался, шел на вокзал, клянчил у приезжих билет, чтоб отчитаться за командировку, потому что денег на «обратный» (да и на «прямой» тоже) у него не было; он их оставлял матери, а сам добирался всегда «на попутных»…
Окончание института ничего не изменило в судьбе Лешки-юродивого. О нем все забыли. Встретит кто-то из однокашников – «Ну как живешь?» «А разве писатель – живет? Имитация… И свою, и чужую жизнь – имитирует…»
И опять на него махали рукой…
Однажды Лешка Бубенцов увидел Симонова. Тот скорым шагом пересекал широкий двор Союза писателей, что на Воровского 52 (известный в Москве дом, Толстым описан как дом Ростовых в «Войне и мире»). Вот-вот Симонов минует ворота – слева журнал «Дружба народов», справа – «Иностранная комиссия» и укатит на черной «Волге».
Не тут-то было. Между Симоновым и «Волгой» предстал Лешка. Он первый протянул руку, будто здороваться так с секретарем Союза было для него делом вполне привычным.
– Константин Михайлович, – хочу вам показать свои рассказы. Надоело выслушивать всякие пошлости в редакциях! Дамы… Литературные дамы обоего пола… Образованщина! Белинские! Ералаш…
Симонов еще не успел сесть рядом с шофером, как Леша уселся на середину заднего сидения.
– По пути объясню вам – что к чему. Кто я и что я… А рассказы, не беспокойтесь, они со мной… – показал туго свернутую трубку рукописей, перехваченную сдвоенной банковской резинкой.
Машина уже катила по Садовому кольцу, когда Симонов, не обернувшись, сказал, как бы в задумчивости.
– А вы – не застенчивый…
– Да, я совсем не застенчивый!.. Но совсем не деловой…
И Леша стал рассказывать о себе, о том, что и как пишет.
– Уж очень мы все деловые, Константин Михайлович! Сплошь дефицит иронии… Еще в литинституте я назвал всех главных, завов, замзавов и членов редколлегий… Как в воду глядел! Как-то Всеволод Иванов пришел в институт. Беседовали, записал за ним. Позвольте прочитаю из блокнота: «У нас появляются аппаратные таланты, даже гении. Эти таланты и гении, как ни странно, измеряются не качеством их книг, а размером и высотой кресла, которое они занимают в том или ином учреждении… А произведения их вредны не только тем, что они серы, скучны, но еще и тем, что могут развращающе действовать на молодежь». Ни прибавить, ни убавить! Государственный взгляд, не правда ли, Константин Михайлович? Аппаратные таланты!
Лишь теперь Симонов на миг обернулся и искоса глянул на своего непрошенного спутника. Литинститут был его альма-матер. Затем, сколько лет он его отстаивал перед высшими инстанциями! Единственный в мире Литинститут! Но, видно, именно это – «единственный в мире» – и больше всего смущало высокие инстанции. Благо Симонов был вхож в любые «высокие инстанции» – и институт продолжал существовать. И это несмотря на то, что все сходились на том, что «на писателя нельзя выучиться». От Леши не ускользнуло это движение Симонова. Он недаром приберег слово Литинститут – как главный пароль до последнего поста!
– Но почему вы решили мне показать рассказы? Я – что – юморист?
– Видите ли, Константин Михайлович, – вы писатель-универсал. Вы работаете абсолютно во всех жанрах!.. Пожалуй, вы единственный такой у нас писатель… Вот только юмор не пишете! А с юмором у нас дело дрянь… Очень мы все серьезные, деловые… Кто у нас пишет юмор? Ну, скажем, мадам Варвара Карбовская… Вот вы были на фронте… Прочесть бы ее рассказ в окопе… А в окопе – кто? Солдаты… Как у Шолохова – колхозники, рабочие, трудовой народ. «Они сражались за Родину»… Вот им бы прочесть этот юмор. Они бы не то, что не смеялись бы – не поняли б: что от них хотят! Пресно, чопорно, литературщина… Как английские светские анекдоты… Зубы ноют от такого юмора… Городской, арбатский, с нафталинчиком… Не народный, какой-то бескровный юмор. Лимфатический раствор…
– Ну ладно, – сказал Симонов, когда машина остановилась на Аэропортовской и они поднялись на лифте в квартиру. – Что-то мне всегда подозрительно, когда авторы сами много теоретизируют по поводу написанного ими… Лучше уж и вправду посмотрю…
Сев за большой письменный стол, усадив гостя сбоку в кресло, Симонов тут же раскурил трубку и молча протянул руку за рукописью. Бубенцов удивился как он быстро читает. Даже было усомнился – читает ли? Нет, читал – при этом пыхтел трубкой и морщился от дыма. На столе лежали сигареты, которые еще до этого были придвинуты поближе к гостю. Бубенцов был не курящим…
С замирающим сердцем следил он за лицом хозяина, но оно было непроницаемо. Ни признака улыбки – курил, морщился и читал. Он работал. Было похоже, что вообще забыл о рядом сидящем авторе. Об одном рассказе – у каждого автора есть всегда нечто, то ли самое любимое, то ли самое обнадеживающее – Бубенцов не сдержался – спросил мнение… Симонов поначалу вроде бы не расслышал вопроса, затем – как бы подосадовав на то, что ему помешали – вынул трубку изо рта. Медленно о чем-то подумал.
– Разве не смешной?
– Смешной – но плохой… Смешным бывает и глупое… Но это не для рассказа… Вы хотите быть непосредственным… В литературе – это самое трудное, пожалуй…
– А Пришвина рассказ рассмешил… Да, да – не удивляйтесь. Добрался до него в Дунино… Так ему этот рассказ понравился!
– Сквернословящий попугай? У хозяина-алкоголика материться научился?.. Так это уже было… У Егорова и Полищука? Не читали? Напрасно! А старик вообще никого не читает. Как он вас принял?
– Хорошо… С виду, знаете, эдакой церковный староста, или управляющий винокурней… Поинтересовался – «Чем живете?» А у меня много шабашек… Грузить посуду у гастронома… Тапочки шью. Хорошие – таких в магазине не купите! Затем – лицую. У меня и машина зингеровская есть. Костюм, или один пиджак, перелицую – как новый будет! Три пиджака дал перелицевать – и деньги наперед дал…
– Это правда? Не сочиняете?.. Мне это очень любопытно, если правда. Хороший писатель должен быть хорошим человеком, но…