Александр Лысков.
Старое вино «Легенды Архары» (сборник)скачать книгу бесплатно Неожиданно его ракетка мелькала на подаче почти в плоскости стола, кручёный мяч ещё и до сетки не долетал, а лицо грека уже каменело в неукротимой ярости… Эллин изнемогал от проигранных геймов, морально разваливался, у него не оставалось сил ни на улыбки, ни на зверские рожи. Как истинный южанин, он чуть не плакал после разгрома. Вилька обнимал его и утешал. Рядом с пепельно-серым лицом грека светился узкий, болезненный лик Вильки, блестели увеличенные общей худобой его глаза, лицо кривилось в беспощадной улыбке – в эту минуту он был похож на оглашенных большевиков в революционных фильмах (в октябрьские праздники вывешивали экран на «гигантском» столбе и под стрёкот кинопередвижки показывали политическое кино). Потом весь двор жевал. Кому доставалась половинка пластинки, кому – четвертушка, кому – и вовсе с воробьиный носок, но челюсти у всех ходили одинаково, и у всех вид был одинаково строгий, сосредоточенный на перемалывании этой резинки во рту. На ночь жвачку прилепляли к спинке кровати. Назавтра доводили до клейкости теста. И лишь на третий день расставались с сожалением, размазывая где-нибудь на видном месте на память… А Вилька после такого международного матча обычно выкуривал ещё сладкую призовую «камелину», сидя на чурбаке за поленницами, подальше от глаз суровой матушки… 3…Тридцатого апреля, день в день, каждый год во двор въезжала полуторка военных лет. От старости у неё трясся капот и доски в бортах кузова. Фары у машины были вынесены на дугу впереди мотора, сидели кривовато, напоминали очки старушки, в то время как из кабины выглядывала полная сил и веселья фронтовичка тётя Надя с неизменной папиросой в зубах. Фанерная дверь кабины распахивалась с треском, и тётя Надя вставала посреди двора, сладко потягиваясь, в синей фланелевой кофте, сатиновых шароварах и с букетиком жёлтого ранника (мать-и-мачехи) под ремешком краснозвёздого берета, – краса и гордость водителей города. В окружении восторженных детей, орущих «Тётя Надя, прокатите!», она открывала борт и вываливала на землю клубки канатов для карусели. Как подъём флага на корабле, так и навешивание канатов перед Первым мая на столбе было зрелищем волнующим. Начиналось с того, что сапожки тёти Нади вставлялись в стальные стремена верхолазных «когтей» и затягивались ремнями. ![]() На поясе у неё крепилась цепь, как у пожарных. Сделавшись косолапой, тётя Надя шла к столбу по-медвежьи, пугала малышню раскинутыми руками и страшным рыком. Она восходила к вершине одним махом. Став малюсенькой, словно с небес, сбрасывала обыкновенную верёвку. Самый проворный из детей хватал конец, привязывал тяжёлый канат на подъём… И с верхотуры она соскальзывала непременно по канату… Катание ребятни на грузовичке эта озорунья всегда исполняла с крайней осторожностью, на малой скорости, по тихим переулкам. Сама поштучно подсаживала детей в кузов, а после рейса снимала и ставила на землю, тоже по одному, замедленно, как будто желая на год вперёд набраться тепла и любви от лёгоньких тел. Потом ещё долго сидела на подножке своего грузовичка и показывала детям фокусы из ниток – одним движением распутывала паутину между пальцами, или без иголки прошивала ниткой кожу на ладони, или сжигала над спичкой, а потом нитка оказывалась целой и невредимой… 4Вихлястый газик тёти Нади частенько въезжал под карусельный столб ещё и с полным кузовом поленьев. Разгрузка затягивалась. В ребячьих полётах наступал томительный перерыв. И грузовичок тогда вызывал досаду.Случалось быть ему и катафалком в сопровождении маленького медного оркестрика – опять же, к вящему неудовольствию жизнелюбивой детворы. По той же причине ненавидели ребятишки и ассенизационную цистерну, и даже пожарную машину. Однажды утром возле столба оказалась привязанная лошадь. Мужик ехал с базара и ночевал у родственника. Тогда, наоборот, были проявлены малышнёй самые лучшие стороны души – завзятые летуны с радостью отложили катание на «Гигантах», наперебой кормили гривастую мезенку хлебом и сахаром (а «яблоки», выпавшие из лошадки, щепкой собрала потом в газету домработница мадам Леонихи – таким было прозвище у жены поэта Леонида Гинзбурга). Эта Софья Наумовна умудрялась постоянно присутствовать в сознании жильцов благодаря своему упорному отсутствию среди них во дворе. Как и безногий инвалид дядя Вася, она тоже днями сидела у окна, только не со стаканом чая, а с книгой. ![]() Поясной портрет впечатывался в память из-за постоянной демонстрации: бордовый халат на пухлых плечах, нагромождение чёрных волос, высоко поднятая голова и низко опущенные глаза… Неподвижность её была какая-то растительная, под стать множеству карликовых роз у неё на подоконнике. Будто в настоящем ботаническом саду на бумажках можно было прочитать названия сортов: Peach Meillandina, Pink Symphonie, Rosmarin 18, Sonnenkind… Последнее переводилось как «солнечный ребёнок» и как будто относилось в некотором роде и к Софье Наумовне. Кажется, у неё только и дела было в жизни, что ухаживание за своим розарием, в том числе и полив компостом, приготовленным домработницей из лошадиных «яблок». Она так была отчуждена от жизни города, улицы, соседей, настолько эти люди и эта их жизнь были далеки от неё, что она могла появиться в окне в одном лифчике, виден был и её большой живот… Мужчинам приходилось отворачиваться, а женщины пытались повлиять на неё, укоряли за несоблюдение элементарных приличий, бросавших тень на всех их… Напрасно. Высокомерие переполняло Софью Наумовну. Говорили, она была дочерью знаменитого когда-то в городе фотографа Адама Смушкиса. Старухи помнили, что во время английской оккупации в витрине его студии на Троицком тоже стояли горшки с такими же крохотными розами… ![]() В поэте Гинзбурге принадлежность к избранным обозначалась изящной полоской усов и золотой заколкой на галстуке (шляпа, начищенные башмаки, портфель не являлись для интеллигентных мужчин этого дома чем-то необычным). А вот приподнимание шляпы при встрече было свойственно только ему. С виду он был строг, но очень приветлив с детьми, может быть, за неимением своих. В стенах своего жилища супруги были неосмотрительны одинаково. Из открытого окна их квартиры с цветами на авансцене, из мрака рампы могло разноситься по двору, к примеру, такое: – Ты же поэт, Лео! – Но я не лирик, Софа! Я – трибун! – Почему бы тебе не написать пару гениальных строк и о любви? – Софочка, но ты же прекрасно знаешь, что за любовь платят сущие копейки! – Значит, вот это написано совершенно бескорыстно? – Что ты имеешь в виду? – Я имею в виду листок с женским почерком, что нашла в твоём кармане. – И что же ты этим собираешься мне сказать? – Я собираюсь читать, Лео. Плакать и читать. Софья Наумовна начала декламировать:
Она перевела дух, высморкалась и продолжила допрос: – Лео, кто эта «Ю», что подписала это ужасное стихотворение? – Ты не можешь допустить, что молодая поэтесса передала эти стихи мне для рецензии? – А с каких это пор эротические вирши стали рецензировать поэты гражданственной направленности? – Софа, но разве не достаточно для этого обладать просто высоким общекультурным уровнем? – Ты лжец, Лео! – Позволь, Софочка! Тогда ты должна привести тому веские доказательства. Иначе я уже перестаю понимать, на каком я свете!.. И настал день, когда многострадальный фронтовой газик с тётей Надей на подножке задним ходом подъехал к окну поэтовой квартиры. Цветы из окна подавала домработница, а Леонид Гинзбург в сдвинутой на затылок шляпе ставил горшки в кузов. Казалось, и сидящую на своём обычном месте Софью Наумовну домработница должна была взять на руки и передать супругу, но скоро он, одновременно обнимая и подталкивая, обыкновенным порядком – через дверь – вывел её, окутанную платками, шарфами и палантинами, как в опере выводят на казнь гордую героиню (может быть, даже в библейской традиции сказав ей напоследок: «Ты мне больше не жена»). Газик скрипел и качался, пока Софья Наумовна устраивалась в кабине. Что-то похоронное просматривалось в тихом ходе грузовичка по двору – скорее всего, это изгнанница попросила ехать помедленнее… 6Дым от изношенного мотора-ветерана быстро улетучился, вентилируясь каруселью, но дух печали ещё долго витал во дворе. Слышался он и в ударах-вздохах колуна где-то в лабиринтах сараев, в скрипе-стоне подшипника на столбе, в щелчках пластмассового шарика пинг-понга. Щелчки были двух тонов: глухой, вязкий – от ракетки, и сочный, пулевой – от стола. Один спрашивал, другой отвечал. Один говорил «да», другой – «нет». Любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмёт – к чёрту пошлёт… Неуловимо для слуха в эти философско-лирические ритмы стали вплетаться грозные идейные удары костыля и протеза по деревянной мостовой. Костыль бил по доске грозно и требовательно, а берёзовый протез вторил неуверенно и не в такт, зависая и как бы прицеливаясь. И в эти паузы (retinuto) носителем этих «ударных инструментов» выкрикивались боевые лозунги непобедимой армии и здравицы оклеветанному вождю… ![]() Это Брынзин возвращался из артели инвалидов. Словно оружием, он размахивал деревянными вешалками для одежды – оплатой за труд. Все знали, что карманы его засаленных штанов, словно патронами, были набиты ещё и бельевыми прищепками. Недавняя война вторгалась во двор в лице пьяного, небритого Брынзина запахом перегара, перестуками костыля и протеза, гибельными кличами. «Аэродром» у столба пустел, канаты обвисали безжизненно. Дети кривлялись перед агрессором, корчили рожи, показывали язык… Он сражался с ними героически. Набычившись, шёл в атаку на карусельный столб. На его лице, налитом кровью, кривился оскал мертвеца, губы были будто присыпаны каким-то белым порошком, глаза стекленели… Маленькая, сухая, безымянная жена Брынзина, стыдливо кутаясь в чёрный платок, сгорбившись, выбегала из подъезда и совершенно бесстрашно, а как будто бы даже и нежно брала его за руку и уводила домой. В их недолгом шествии по притихшему двору, казалось, даже видно было, как злоба изливалась из Брынзина в землю синими дрожащими жилками через худенькую, костлявую жену, словно по проволоке громоотвода. 7Некоторое время ещё деревяшки бойца стучали по ступенькам в подъезде, и потом опять во дворе наступал мир. Слышалось, как с чердака, из голубятни Вильки Аксакова, порхнули голуби. Сначала тройка шустрых чёрных «грачей», за ними – космачи в пуховых «башмаках», и напоследок – пара «якобинцев» с пышными воротниками и крыльями, свистящими в махе. Разбойничий свист Вильки гнал их ввысь. И у самого голубятника словно бы начинался разбег для взлёта – железо крыши под его ногами хрупало и гудело… ![]() А чуть ниже, в метре от бесстрашного Вильки, на балконе третьего этажа мальчик закручивал резиновый жгут в модели самолёта. Всю зиму он на подоконнике у себя в комнате выстругивал тонкие, как спагетти, стрингеры. Перочинным ножиком с перламутровой рукояткой вырезал из шпона нервюры-капли, а браслеты шпангоутов выпиливал из фанеры лобзиком. Эта тончайшая работа, под стать художествам костореза, доводила его до одури, порой он засыпал на груде стружек, забывал про еду.. Косточки скелета затем вплотную подгонялись одна к другой, скреплялись янтарным клеем – пьянящим эмалитом (с появлением целлофановых пакетов этот клей станет самой доступной «мазой» для малолетних бродяжек-нюхачей). Тончайшей кожицей папиросной бумаги мальчик обтягивал каркас, выстругивал воздушный винт, после чего наступал вожделенный миг, когда «дитя», рождённое в сладких тяготах, выпархивало из рук творца на простор двора. Фырчал пропеллер, мощь скрученной резины выносила птицу в зенит на страх голубям, на едином вздохе достигалась самолётиком предельно возможная для него в этом мире свобода, после чего, согласно легендарной закономерности, он мчал к земле и разбивался. Детвора, только что с восхищением взиравшая на стрекочущее чудо, теперь вопила в жертвенном восторге. А мальчик, рассматривая останки, прикидывал, какие из реек пригодятся для новой модели. Он, осенённый идеей выси, обуреваемый полётами во сне и на яву познавший их благодаря самодельному «существу», затем в течение своей долгой жизни перебрал все возможные «реечки-идеи» во всяческих комбинациях и в конце концов выразил себя в трёх словах: «Бог есть свобода». Свобода камня, пущенного «блинчиками» по воде. Свобода стрелы, сорвавшейся с тетивы. Впервые познанная собственная, личная свобода в полёте на канатах дворовой карусели… 8Из окна квартиры Рокотовых было слышно, как Жанка играла на флейте. Посвистывание её трубочки дополнялось словно бы клавесином – аккомпаниатор, папа Жанки, подкладывал лист газеты под молоточки пианино, звук состаривался и вызывал в памяти времена Баха, когда и писалась исполняемая ими эта соната ре минор. Папа был известным актёром в городском театре драмы, воплощал даже образ вождя: одна рука – в пройме жилетки, другая – вскинута, будто в попытке тормознуть машину на обочине… Пожилые «леди» двора Жанку обожали. Пронзительными трелями флейты она могла до слёз довести их, чувствительных выпускниц женской Мариинской гимназии. ![]() А после дуэта с папой будто весь воздух, вдутый Жанкой во флейту, выстреливал ею, как из пневматического ружья, – она пулей вылетала из подъезда, не раздумывая, хватала доску и наперегонки с парнями толкала канат с маленьким седоком в петле «Гигантских шагов»… Или вот только что она вытанцовывала на школьной сцене трепетную «маленькую лебедь», а тут уже с размаху лупит портфелем по обидчику.. По пути в музыкальную школу откладывает в сторону нотную папку на верёвочках, устраивает сверху футлярчик с флейтой и суковатой палкой принимается «гонять попа» вместе с мальчишками… Её ребячество оборвалось неожиданно, она будто с карусельного каната сорвалась, сошла с орбиты дворовой жизни: мутные два-три года созревания, этот тайный период в жизни любой девочки, прошли у неё в командировке с отцом. Из туманов и облаков своей весны она явилась в полном цвету. В первый же день её возвращения можно было увидеть, как она сбежала со ступенек подъезда бойкой девицей Жанной Рокотовой – Роковой (фасон платья – «песочные часы», ножки-«фужерчики» вставлены в «рюмочки» туфлей на высоком каблуке. На затылке – начёс, на лбу – чёлка валиком, красногубая улыбка во весь рот)… Под стать кружению канатов на дворовой карусели вращалась в её руке лаковая сумочка на длинном ремешке. Она крутила её, словно пращу перед броском, – кто-то будет сегодня убит ею наповал? И запах фиалки разносился от этой Жанкиной карусели по всему двору, перебивая табачный дым, чад кухонь, смоляные миазмы сосновых чурок. Мать из окна кричит ей навзрыд: – Опять в ресторан?! Она посылает ей воздушный поцелуй и скрывается за углом. Вслед за ней, как в воронку циклона, – и годы, и люди, и этот дом с каруселью… Безработица в Париже[4]4
|