Александр Амфитеатров.

В стране любви



скачать книгу бесплатно

Лештуков лежал на качалке с закрытыми глазами и неподвижным, точно каменным, лицом.

Она подошла к нему и быстро заговорила, все время глядя искоса назад через плечо, готовая, при первом шорохе в дверях, очутиться в другом конце комнаты.

– Вы умница, вы чудный человек, и вот видите: вести себя прилично вовсе не так трудно…

Она осеклась на половине фразы, потому что Лештуков открыл глаза – и перед Маргаритой Николаевной явилось новое, совсем незнакомое ей лицо – живая маска Медузы, с свинцовыми бликами на щеках, с дрожью бешеной ненависти в каждом мускуле под бурою кожей.

– Если только я не задушу его среди разговора…

Маргарита Николаевна хотела говорить, но Лештуков – в первый раз за все время их отношений – повелительно махнул рукой, чтобы его оставили в покое, и, закрыв глаза, опять повалился на спинку качалки. Маргарита Николаевна вышла; дело, видимо, обстояло не так просто, как она, по легкомысленной страсти воображать все как можно более к лучшему для себя, успела было поверить; ей было не стыдно сознаться наедине с самой собою, что она струсила…

Господин Рехтберг в богеме отеля пришелся очень не ко двору, хотя старания попасть в общий тон было у него много. Это был прекрасно воспитанный господин – именно господин: просто человеком его как-то никто и никогда не называл; он понимал, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят и, живя с волками, надо по-волчьи выть. Но вот по-волчьи выть-то ему и не удавалось, при всем его добром желании. Никак он не мог приспособиться. Он говорил отменно ловко, и умно, и весьма красноречиво, но всегда случалось, что стоило ему раскрыть рот, и все лица вытягивались, откровенно подернутые печатью почтительно-вежливой скуки.

– Загудела волынка! – бормотал сквозь зубы Кистяков, – а ты учись, – подталкивал он в бок Лемана, – это, брат, он неспроста, а прямо-таки по «прикладу, како пишутся куплименты»!..

Жители отеля вряд ли тоже нравились господину Рехтбергу; он был слишком выдержан в привычках просвещенного филистерства, чтобы ему были по душе их размашистая речь, дерзость мнений, фамильярность манер, бесцеремонная болтовня с дружескими грубостями и ласкательными именами, какими без стеснения обменивались мужчины и женщины крепко сдружившейся компании. Лештукову, впрочем, Вильгельм Александрович оказывал особое внимание и разговаривал с ним не только почтительно, но как бы с оттенком некоторого благоговения: Лештуков был известностью, а любопытство Вильгельма Александровича к известностям скоро прославилось в богеме до смешного: едва в столовой раздавалось роковое слово «известный», все общество принималось смотреть на потолок, на стены, в тарелку, заботясь об одном – как бы не встретиться друг с другом взглядами и не расхохотаться. Очень уж курьезно выходило у господина Рехтберга это «известный».

– Это ваша картина? – спрашивал он Кистякова о старинной Венере, висевшей в комнате художника.

Леман фыркал. Кистяков, серьезный малый, чуть с искоркой смеха в глазах, спокойно отвечал:

– Эта? Нет, это Джулио Романо.

Копия.

– Известного Джулио Романо?

– Самого известного!

Леман фыркал, а Вильгельм Александрович расплывался от удовольствия.

– О нем я имею полстолбца в моем маленьком Мейере.

Он не расставался с маленьким Энциклопедическим словарем Мейера. Это был его оракул. Удостоиться заживо попасть в «маленького Мейера» казалось ему высшею честью, какой человек может удостоиться на земле, и, встречая такого избранника, он взирал на счастливца увлаженными от умиления глазами. Две строчки о Лештукове в «маленьком Мейере», которые сам Леипуков ненавидел и почитал для себя оскорбительными, ибо гласили они о нем буквально только: «Leschtukow Dimitri Wladimirowitch, russischer Dichter, geb. 1854 in Orel»[49]49
  «Лештуков Дмитрий Владимирович, русский писатель, род. 1854 в Орле» (нем.).


[Закрыть]
 – делали его, в глазах Вильгельма Александровича, почти богоравным.

– Мои служебные занятия, глубокоуважаемый Дмитрий Владимирович, – журчал Рехтберг, обаяя литератора, – не позволяют мне удовлетворять эстетическим потребностям духа в той мере, как я желал бы. Но следить за успехами русской мысли, русского творчества – моя слабость… Одна из немногих слабостей.

– О, не сомневаюсь, что из немногих! – восклицал Леш-туков.

– С тех пор как я имею честь состоять на государственной службе, я поставил себе за правило прекрасную русскую пословицу: делу время, потехе час. И потому ежедневно, после обеда, отдыхая в своем кабинете, я посвящаю полчаса чтению изящных произведений родной литературы.

– Целые полчаса? – радовался Лештуков, между тем как Леман визжал от восторга.

– От восьми с половиною до девяти.

– Ни минуты больше?

– Аккуратность – мой принцип. Ровно в восемь с половиною я раскрываю книгу, ровно в девять закрываю. По бою часов.

– И часы, конечно, выверены по пушке? – подбрасывал дровец в огонь Кистяков, а Амалия недоумевала:

– Ну, а если часы бьют, а вы не дочитали интересного места?

Рехтберг отвечал с непреклонною твердостью:

– Хотя бы на переносе слова со страницы на страницу.

– Здорово! – вопил упоенный Леман, а Кистяков невозмутимо резюмировал:

– Так что вы читаете, скажем, во вторник: «Я вас люб», а «лю» дочитываете уже в среду?

Рехтберг только чуть пожимал плечами:

– Что ж делать? Принцип прежде всего.

– Позвольте пожать вашу принципиальную руку! Немки, слегка кокетничая, допрашивали:

– Вы и здесь будете такой же аккуратный? Оказалось: нет. Генерал явил себя даже игривым.

– О, mesdames, сейчас надо мною не тяготеет бремя служебных обязанностей. Я резвлюсь, как мальчик, хе-хе-хе! – я резвлюсь. Мое намерение воспользоваться своим отпуском как можно веселее.

К человечеству, не отличенному ореолом известности, Вильгельм Александрович относился чрезвычайно свысока и, беседуя с Леманом или Кистяковым, умел держать себя так, что в недостатке вежливости и даже любезности упрекнуть его никак нельзя было, а в то же время в каждом слове, жесте, тоне чувствовалось, что это – Юпитер удостаивает, с вершины Олимпа, забавляться разговором с обыкновенными смертными и чрезвычайно удивлен, находя в них кое-какие признаки разумных тварей. Франческо злополучного господин Рехтберг совершенно не признавал и, кажется, искренно считал этого чудаковатого парня, на счет которого почти что существовала вся колония, – кроме Маргариты Николаевны и Лештукова, конечно, – чем-то вроде шарманщика или фокусника, проживающего при русских, забавы ради для них и кормов ради для себя. Но однажды Франческо явился к завтраку особенно величественный и великолепный. Обвел всех торжественным взором, ткнул себя перстом в галстух и пророкотал отдаленному грому подобно:

– Скриттурато[50]50
  Ангажемент (ит.).


[Закрыть]
.

– Что-о-о? – взвыл Леман, даже из-за стола выскочив.

Девицы завизжали:

– Франческочка, неужели?

– Франческочка, быть не может.

– Франческочка, миленький, куда, куда, куда?

А Франческо басил:

– В Лодию скриттурато. Вот и телеграмма.

– Такого и города нет, – заявил скептический Леман.

Франческо только покосился на него с презрением.

– Скажите? Как же это нет, ежели адженция содрала с меня тысячу франков за скрипуру, да еще агент выпросил перстень на память?

– Дорогой? – спросил Кистяков.

– С кошачьим глазом.

По телеграмме оказывалось, что Франческо, в самом деле, получил ангажемент на карнавал в город Лоди изображать в «Лукреции Борджиа» дуку ди Феррара.

– Ай да Франческо! Ай да потомственный почетный гражданин! – вопил Леман. – Слитки с тебя. Шампанского ставь, дука ди Феррара!

А лукавый Кистяков говорил, подмигивая:

– Вот Вильгельм Александрович интересовался намедни, известный ты или неизвестный. Теперь, пожалуй, и впрямь в известности выскочишь.

Франческо самодовольно ухмылялся и как труба трубил:

– Вьени ля миа вендеетта[51]51
  Ты идешь, месть моя (ит.).


[Закрыть]
, – начальную фразу будущей своей дебютной арии.

Рехтберг сразу переменил свое о нем мнение и свое к нему отношение. До того, что поднялся с места и, обдавая певца любезнейшею из улыбок, произнес к нему даже нечто вроде спича:

– Позвольте, уважаемый Федор Федорович…

Но Франческо Федора Федоровича и генералу не спустил:

– Франческо-с! – внушительно поправил он, перстом потрясая. – Ежели желаете доставить мне удовольствие, Франческо д'Арбуццо. Федор Федоровичем, батюшка, всякая скотина может быть, а Франческо д'Арбуццо – один я.

– Позвольте, уважаемый, принести вам мое искреннейшее поздравление с первым успехом вашей карьеры, которою, мы надеемся и не смеем сомневаться, вы, подобно другим присутствующим здесь блестящим представителям русского таланта, прославите и поддержите репутацию русского гения под вечно ясным небом, расстилающимся над родиною искусств.

Молодежь покрыла спич господина Рехтберга рукоплесканиями.

Франческо выслушал снисходительно и заявил:

– Это наплевать.

– Виноват? я не расслышал… – несколько попятился Вильгельм Александрович.

А тот успокоительно похлопал его по плечу.

– Наплевать, говорю. Это все можно. Потому что силу в грудях имею… Вьени ла миа вендеетта, иммедитата про-о-о-онта…[52]52
  Ты идешь, месть моя, необдуманная и скорая. (ит.).


[Закрыть]

Лештуков в общем разговоре больше молчал, отделываясь односложными ответами… Лицо у него застыло в фальшивом выражении безразличия и равнодушия, и эта неприятная личина не покидала его даже при встречах с Маргаритой Николаевной с глазу на глаз – очень редких встречах, потому что господин Рехтберг имел супружеский талант быть всегда не слишком далеко и не слишком близко от своей жены. С Рехтбергом Лештуков был предупредительно вежлив. Маргариту Николаевну почему-то эта так желанная ей вежливость била теперь, как хлыстом. Наблюдая приятельские собеседования мужа и любовника, она всегда сидела как на иголках.

«Право, кажется, в такие минуты я их обоих ненавижу!» – почти с дрожью думала злополучная дама. Ее противоречивая натура в минуты неприятностей исполнялась негодованием против всех и каждого, к этим неприятностям прикосновенных, кроме самой себя. Особенно не выносила она, когда муж принимался разливать потоки покровительственно-дилетантского красноречия на темы литературы или искусства, – он считал себя знатоком по этой части. Разгорался спор между ним и Кистяковым – малым, искусству энтузиастически преданным и хорошо свое дело знающим. Лештуков умел фатально наводить Вильгельма Александровича на такие споры; сам же в разговор не мешался, а, потягивая вино, только слушал с видом глубокого внимания, которое льстило господину Рехтбергу и выводило из терпения его жену. Она слышала, что ее далеко не глупый муж говорит глупости, и догадывалась, что Лештуков нарочно втравливает его в споры с Кистяковым, чтобы потешить себя зрелищем, как Вильгельм Александрович – по выражению Кистякова – будет танцевать медведя – на глазах своей жены, – нарочно, чтобы сорвать хоть на пустяках свою скрытую ненависть к нему.

«Какое мальчишество!» – думала она, но встречаться в такие минуты со взглядом Лештукова опасалась.

Когда случай впервые позволил остаться им вдвоем, она бросилась Лештукову на шею с подчеркнутой аффектацией, стараясь вознаградить его за утраченные ласки.

– Бедный мой! Тебе тяжело?.. – бормотала она, гладя его по голове.

Лештуков не отклонялся от ее нежностей, но сам не целовал и не обнял ее.

– Я бы желал знать, скоро ли и как это кончится? – сказал он в ответ ровным и холодным тоном.

Маргарита Николаевна была оскорблена. Она с трудом урвала минутку, чтобы за спиною мужа подарить хоть луч счастья обездоленному любовнику, – и вдруг ее геройское самопожертвование встречает такой холодный прием!

– Я ничего не знаю, – обиженно сказала она.

– Тем хуже, – возразил Лештуков.

При следующем свидании дулась уже Маргарита Николаевна.

– Вы желали знать, скоро ли и как кончится наше общее тяжелое положение… Вильгельм Александрович намекнул мне вчера, что у него не удалась какая-то афера на бирже, и нам придется сократить расходы.

– Что же из этого следует?

– Я, вероятно, должна буду вместе с ним уехать в Петербург.

– Вот как… – протянул Лештуков и ничего больше не прибавил.

Маргарита Николаевна предпочла бы этому отупелому равнодушию какую угодно сцену. Сцены очищают воздух и просветляют горизонт, после них становится яснее, как быть и что делать, теперь же Маргарита Николаевна чувствовала себя точно под грозовою тучей, тяжелой, молчаливой, удушливой и опасной. В исходе второй недели по своем приезде в Виареджио Вильгельм Александрович за одним завтраком объявил, что через два дня он и Маргарита Николаевна «будут иметь несчастье расстаться с прелестным обществом, так обязательно посланным ему снисходительною судьбою в очаровательном уголке благословенной Авзонии». Раздались ахи, сожаления, просьбы остаться.

– Вильгельм Александрович! Это жестоко! Вы одним ударом разрушили всю нашу колонию.

– Прямо можно сказать: вынимаете главную сваю! – визжал Леман.

– Теперь все так и рассыплемся! – поддакивал Кистяков.

– Это просто бегство! Вы просто бежите от нас, Вильгельм Александрович!

Рехтберг с любезною улыбкою склонялся по очереди в сторону всех воплей.

– Господа, обстоятельства сильнее нас. Господа, вы в заблуждении… Напротив, мне чрезвычайно лестно…

– Ну что там лестного! – брякнул Кистяков. – Оно – конечно: как вам не заскучать? Какая мы вам компания? Вы человек солидный, а мы народ вольный. Серьезную марку выдерживать – не могем.

– Сознайтесь, Вильгельм Александрович, – вступилась Берта Рехтзаммер. – Я думаю, вам цыганщина наша страсть осточертела?

– Как вы изволили? – озадачился Рехтберг.

– Осточертела. Это от ста чертей.

– Для статистики, знаете, – пояснил Леман. – Когда человеку так скучно, что он чертей до ста считает.

Но Рехтберг сознаться не согласился.

– Вы все, все в заблуждении, – с отменной грацией защищался он. – Совсем нет. Цыганщина, богема… можно ли быть так черству духом, чтобы не любить богемы? Это прелестно, это поэтично. Я обожаю богему.

– Да! – возражал Кистяков. – Это вы из деликатности говорите, а человеку аккуратному с нами, в самом деле, – смерть. По многим немцам знаю.

Маргарита Николаевна засмеялась язвительно и почти злобно:

– Вильгельм, кланяйся и благодари: ты уже в немцы попал.

Рехтберг поморщился и с некоторым неудовольствием заметил художнику, даже чуть-чуть покраснев:

– Monsieur Кистяков! я должен исправить вашу ошибку. Я не немец, хотя иные по фамилии и принимают меня за немца.

– Извините, пожалуйста, – смутился художник. – А впрочем, что же? Обидного тут ничего нет.

– Впрочем, – благосклонно успокоился Вильгельм Александрович, – германская рыцарская кровь действительно текла в предках моих, баронах фон Рехтберг, герб и имя которых я имею честь представлять.

– А что у вас в гербе? – полюбопытствовал Леман.

Рехтберг с важною готовностью немедленно и подробно удовлетворил его любопытство:

– Два козла поддерживают щит, на коем в нижнем голубом поле плавает серебряная семга, а с верхнего красного простерта к ней благодеющая рука.

– Занятная штука! – восхитился Леман. – Хотите, я вам это в альбом нарисую?

– Чрезвычайно буду вам обязан. Признаюсь: маленькая гордость своим происхождением – одна из моих немногих слабостей.

– Ну, оно с богемой плохо вяжется!

Лештуков молчал, но сидел белый, как скатерть, которую он, вне всех своих привычек, машинально пилил ножом. Завтрак кончился… стали собираться к морю; Лештуков исчез. Маргарита Николаевна еще кончала туалет перед зеркалом в своей уборной, по обыкновению заставляя ждать себя остальное общество, когда стекло отразило крупную фигуру Дмитрия Владимировича. Она обернулась к нему со взглядом беспокойной укоризны.

– Ты сумасшедший, Дмитрий! Разве ловко входить ко мне, когда я одеваюсь?

– Вы едете? – перебил он.

– Ну да… ты слышал… я тебя предупреждала.

– Ах, что твои предупреждения?..

Он молчал, смачивая языком пересыхающие губы.

– Ты, конечно, понимаешь, что нам необходимо много переговорить с тобою?

Маргарита Николаевна пожала плечами.

– Где же и когда? Ты видишь: мы двадцать четыре часа в сутки на чужих глазах.

– Сегодня ночью после ужина ты будешь у меня.

Она взглянула на него, как на безумного.

– Право, Дмитрий… – с расстановкой начала было она.

– Ты будешь! – уже возвысил голос Лештуков.

– Ты, кажется, кричать на меня собираешься? – вспыхнула молодая женщина, – как это красиво!

– Ты будешь! – в третий раз сказал Лештуков.

– Ах, оставь! Глупо… Знаешь сам, что требуешь невозможного!

Лештуков близко придвинулся к ней.

– Я повторяю тебе, что должен говорить с тобою!.. Это свидание мне необходимо… Надо сделать невозможное, – сделай… я прошу, умоляю, требую!.. Что же? Ты хочешь заставить меня грозить?.. Я сделал для тебя все, чего ты желала… Если бы ты знала, каково мне, ты поняла бы… Но всякую струну можно натягивать только до известных пределов… И если ты бросаешь меня одного в этих сумерках любви, – если ты не поможешь мне разобраться, что я и что ты, – я… одно тебе скажу: вот уже третий день, как не я сам владею собой, своей разумной и здоровой волей, но лишь какая-то внешняя сила сдерживает меня, помогает мне улыбаться, лукавить и говорить вежливые речи, тогда как мне хочется проклинать и убивать… я не ручаюсь за себя!.. Глаза у него были, как у помешанного. Говоря свои быстрые слова, он сам не замечал, как взял Маргариту Николаевну за плечо.

– Дмитрий! Оставь! Мне больно! – вскрикнула она, страшно перепуганная…

Больно не было, но…

«Вдруг у меня на плече будет синяк, и… как я его объясню Вильгельму?» – успело мелькнуть в ее сообразительной головке.

Лештуков опустил руку…

– Ну… устроюсь как-нибудь, приду! – не скрывая досады, сказала Маргарита Николаевна…

Пережитая минута страха не помешала ей, однако, когда она догнала ушедшее далеко вперед общество, казаться в самом хорошем настроении духа. Она одаряла всех обычными ласковыми взглядами и улыбалась и людям, и природе всеми ямочками своего розового лица.

XIII

К вечеру море разгулялось, и так как дул юго-западный ветер, так называемый либано, надо было ожидать, что волнение продержится долго. Хозяин купальни, рыжеусый Черри, закрывая торговлю, посмотрел из-под руки на сизые облака, которые при закате солнца ползли курчавым стадом из-за горизонта, где свинцовое море сливалось с свинцовым небом, выругался и приказал Альберто вытащить все лодки на берег, как можно дальше за обычные пределы прибоя.

– А завтра, должно быть, с утра придется поднять красное знамя.

Когда купальни поднимают красный флаг, вход в море воспрещается. Альберто возился с лодками до поздней ночи. С тех пор как Джулия дней семь или восемь тому назад совсем неожиданно нарушила контракт с Черри и тайно уехала невесть куда – он находил огромное удовольствие измождать себя работою: усталость отбивала от него мрачные мысли. К ночи он шатался от утомления как пьяный; зато мог спать, и кошмар не душил его, не дразнил и не пугал то соблазнительными, то страшными призраками. А с того времени как у него заварилась каша с Ларцевым, они каждую ночь неотступно летали над головою бедного малого!..

Город спал. В кабинете у Лештукова робко мерцала одинокая свеча. Теплая, удушливая ночь, полная знойного ветра и морского грохота, лезла с балкона на этот робкий огонек. Лештуков чувствовал себя не лучше, чем рыба на песке, тщетно стараясь выпросить у порывов либано хоть несколько глотков свежего воздуха: море, отравленное дыханием песков далекой африканской пустыни, обдавало Виареджио неприятною, горячею влажностью банного полка.

Маргарита Николаевна пришла к Лештукову уже за полночь; в своем ночном пеньюаре она походила на привидение; на бледном лице ее застыло выражение злой скуки…

– Ты видишь, я исполнила твое желание, хотя мне было трудно. Только предупреждаю тебя: я долго оставаться не могу, – я очень рискую… Ты заставил меня сделать большую подлость: ты знаешь, что я принимаю сульфональ… Вильгельм всегда пьет на ночь сельтерскую воду, и я ему дала тройную дозу этой мерзости – сульфоналя: он ведь безвкусный. Конечно, это вещь безвредная, но… когда я делала это, мне казалось, что я делала шаг к преступлению… Сейчас Вильгельм спит, как… очень крепко спит.

– Ты хотела сказать, «как убитый»? – криво усмехнулся Лештуков, – но не решилась.

– Да, неприетное сравнение… Особенно при таких условиях…

Лештуков медленно прошелся по комнате и остановился за креслом Маргариты Николаевны.

– Я уже два раза хотел убить его, – сказал он.

Маргарита Николаевна закрыла глаза рукою.

– Какой ужас!

– Да… хотел.

– Я верю тебе, потому что… чувствовала я, что ты все эти дни именно о… чем-то таком думаешь…

– Но я не могу. Нет! – говорил Лештуков, продолжая ходить. – Не знаю, хорошо это или дурно, но у меня рука не поднимается на преступление – ни на тайное, ни на явное… Я много думал, от мыслей у меня голова стала – вот какая!

Он широко развел руки от своих висков.

– Не могу!.. Между тем разве я не ограблен этим человеком? По его милости моя душа должна пойти нищею по свету! И, главное, – ограбил он меня, как собака на сене. Взял, что ему самому не принадлежит. За это стоит убить!.. А я не могу.

Маргарита Николаевна встала и, близко подойдя к Лештукову, положила руки на его плечи.

– Я счастлива, что ты так говоришь, – серьезно сказала она. – Но мне больно даже и то, что ты мог думать о таком деле… Ты и убийство – разве это совместимо?

– Отчего нет? Отчего нет? – спешною скороговоркою повторил Лештуков, бросаясь в кресло. – У меня берут мое счастье, я должен защищаться…

– Милый мой, да ведь счастье-то наше было краденое!

– Неправда! – гневно вскрикнул Лештуков, – тебе известно; зачем ты притворяешься, что нет? Тебе отлично известно: краденого счастья я не хотел. Сходясь с тобою, я звал тебя остаться со мною навсегда; я хотел быть твоим мужем, отвечать за тебя перед светом, как за жену. Да. Ты знала, как я смотрю на это дело! Если ты сознавала, что не можешь пойти по прямой дороге, что ты не можешь дать мне иного счастья, кроме краденого, кроме чувственной игры в любовь – заугольной потемочной игры, постыдной для взрослого человека, продиктованной трусливою похотью к чужому и запретному плоду… Если ты знала все это, – как решилась ты остаться на моей дороге?.. Как могла ты, как смела ты пойти на риск – принять мою любовь?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10