banner banner banner
Перстень в футляре. Рождественский роман
Перстень в футляре. Рождественский роман
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Перстень в футляре. Рождественский роман

скачать книгу бесплатно

Перстень в футляре. Рождественский роман
Юз Алешковский

Сюжет прост: в рождественскую ночь пьяный москвич, герой романа, попадает в ряд передряг. Едва не гибнет, но к рассвету еле живой добирается до храма, где находит спасение. Это – внешнее. Внутренний сюжет – история становления парадоксального характера главного героя – псевдофилософа Гелия. Классово происходящий из «пролетарской буржуазии» – выкормыш благополучной партийной среды и семьи, – половозрелым юношей он встречается в бассейне «Москва» с девушкой Ветой, на которой намерен жениться.

Перстень в футляре

Рождественский роман

Юз Алешковский

© Юз Алешковский, 2017

ISBN 978-5-4483-7240-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

1

Мать нашего героя была физиком, спецом по сверхнизким температурам. Она и назвала своего сына Гелием в честь замечательного элемента – покорителя низшей точки замерзания вещества.

Она была женщиной тихой, погруженной целыми днями, а иногда и ночами в мир своих сверхнизких, строго засекреченных температур, и после отлучения малыша от груди не принимала почти никакого участия в делах его воспитания, кормления и ублажения. Все эти заботы лежали на одной из бабушек, горожанке. Летом Гелия отправляли к бабушке деревенской.

Но мы оставим в стороне от повествования многие поэтические подробности детства, отрочества и юности нашего героя. Скажем только, что вырос он в семье не то чтобы хорошо обеспеченной, но с первых же дней после октябрьской катастрофы умело обогнавшей время и обосновавшейся в одной из номенклатурных нишечек партаппаратной хазы материальной базы первой фазы.

В нишечках таких базировались самые крупные паразиты и все их шустрорукие шестерки. Они набились туда во время враждебного самоубийственного вихря, который смел с лица земли не легкий, но вполне приемлемый, то есть естественно трагичный, а главное – это сразу же и открылось людям легко увлекающимся, революционно настроенным, но в общем-то нормальным – вполне пристойный для грешного человеческого общества порядок жизни.

В той нишечке Гелий с рождения и ошивался. Правда, это обстоятельство не сделало его пижоном и вовсе не сообщило его натуре черт омерзительно плебейского снобизма, столь свойственного чуть ли не всем представителям быдловой касты властительных лысых клопов, усатых тараканов, навозных жучков, лобковых вшей, постельных блох, трупных червей и прочих многочисленных паразитов Системы.

Наоборот, он был общителен и вдумчиво любопытен, мог начистить рыло обидчику, хотя всегда производил на некоторых школьных учителей и людей старше себя впечатление не по годам вяловатого, словно бы чем-то недовольного молодого человека.

Казалось, что он тоже, вроде них, виртуозно вытеснил из психики желание блевануть от тошнотворности духа времени, но пребывает в тоске и страхе, что прибитый блевотный спазм повторится вдруг, скажем, на комсомольском собрании и тогда… об этом лучше было не думать вообще.

Если и изводило Гелия какое-либо внутреннее смущение, вызванное так называемой закомплексованностью, то это лишь из-за уменьшительного домашнего имечка Геля, отчества Револьверович и фамилии, явно происходившей от партийно-блатной кликухи Серьез. Поэтому, знакомясь, он мрачно сообщал: «Меня зовут Геша».

Он явно предпочитал Моцарта легкой музыке советских композиторов. Запись «айне кляйне нахтмузик» мог слушать по многу раз в день. Родители преподнесли ему однажды сразу дюжину этих пластинок, поскольку они у Гелия слишком быстро заигрывались.

Заводя любимую свою серенаду, он скорее даже вглядывался пытливо и завороженно в ее на что-то намекающий состав, чем вслушивался в звучание частей или смаковал чутким внутренним слухом их музыкальные подробности. Лицо его становилось в такие минуты лицом человека, изведенного мукой нетерпеливого припоминания чего-то известного, чего-то очень знакомого, очень близкого, чуть ли не родственного, но вдруг пропавшего в дебрях памяти и с издевательским лукавством приглашающего к игре в прятки…

2

Вот она-то, любимая его музыка, верней, мелодическая тема одной из частей моцартовской серенады, звучала в мозгу Гелия в рождественскую ночь, когда замерзал он в уличном сугробе, в центре Москвы.

Гелий замерзал, но из-за музыкального отрывочка из «айне кляйне нахтмузик», звучавшего в мозгу столь же навязчиво, как и под иголочкой, попавшей в случайную колдобинку на ущербной пластинке, у него и в мыслях не было выползти на проезжую часть, пасть на колени перед одной из редких в тот час, но все ж таки проносившихся мимо машин или, по крайней мере, вызвать по телефону-автомату либо «скорую помощь», либо ментов.

Если и было у него в те минуты какое-нибудь отчаянное желание, то это было желание не спасения, а разгадки – хотя бы за мгновение до смерти! – истинного значения музыкального состава любимого своего сочинения. Того значения, каковое намеренно было сообщено ему гением Моцарта или же организовалось непредвиденным образом как бы само собой. Подобные чудеса, к сожалению, чрезвычайно редко случаются не только со звуками, но также со словами, обретающими – не без любовного дозволения истинно великодушного артиста и творца – момент свободного саморазвития…

Гелий замерзал, а кусочек из «айне кляйне нахтмузик» все острей и острей вонзался в его мозг, и ему уже непонятно было: он ли это допытывается, собрав остаток телесных и душевных сил, до явно на что-то намекающей сути музыкального значения или сама она, музыка, требует от него какого-то последнего разрешительного признания?…

Замерзающий иногда забывался, и тогда ему казалось, что само Время его жизни, в котором он без всякого ужаса ясно различал настроение предотъездных сборов в неведомое, взялось за беспорядочную инвентаризацию прошлого. Это оно ворошит многое из напрочь забытого, укладывает в темную глубину невидимого баула что-то незначительное, какие-то пустяки, вроде тоски по стыренному дружком-соседом конфетному фантику, но отбрасывает к чертям собачьим кое-что из казавшегося некогда весьма ценным…

3

В детстве Гелий кроме музыки любил чтение. Со школьной скамьи обожал волшебное взаимодействие всех частей внутри всевластных фигур формальной логики, сообщавших миру доступных ему явлений черты гармоничной причастности к Высшему Порядку. Опекался этот вселенский порядок, на его взгляд, брачною, закаленной в веках парой – Причиной и Следствием.

Парочку эту легендарную он бессознательно увязывал с образами обоих родителей, хотя в их семье все обстояло как раз наоборот, то есть всепорождающей Причиной определенностей жизни являлся папа, Револьвер Фомич.

Вообще, ничто не доставляло психике Гелия таких нудных томлений, как маята ума, связанная со всякого рода определенностями.

Было замечено, что еще в первые месяцы жизни, при отсутствии в уме и опыте критериев сравнения, в существе младенца проявлялись весьма странные в таком возрасте «бухгалтерские» задатки. Например, он долго, сморщив в мучительном сомнении личико и явно что-то там прикидывая в своем умишке, выбирал, какую ему в это вот кормление предпочесть грудь: левую или правую. Взяв, скажем, левую, не начинал жадно чмокать, хотя корчился и багровел от аппетита, а как бы сомневался: не ошибся ли? не продешевил ли? не двинул ли сам себе фуфло? чем, собственно, я руководствовался в своем выборе?

И так во всем. Манка – гречка?… Кино – театр – концерт?… Крым – деревня?… Валя – Лида?… Трамвай – автобус – метро?…

Нельзя сказать, что его всегда так уж изводило попадание в ситуацию выбора, в которой каждый из нас оказывается по нескольку раз в день, сам того, кстати, не замечая. В былые времена это случалось с нами не только в самолете, в кресле дантиста, но также в тюрьме и перед избирательными урнами сталинской эпохи, где чрезвычайно ограничивались фантазии и капризы нашей свободной воли и где, конечно, никуда было не деться от всего того, что вам навязывалось обстоятельствами, бесчинствующим режимом да волей случая.

Чаще всею Гелий обращал какой-либо выбор в игру. И тогда его психика целиком попадала во власть расчета. Целью при этом становился не конечный результат – он бессознательно отодвигался куда-то на задний план, – а смакуемое продлевание расчетного процесса. Такого рода смакование как бы превращало один какой-либо выбор в несколько совершенно неожиданных, самостоятельных проблем. А уж из-под этих проблем, как из-под опоросившихся хрюшек, выползали поросята выборов новых, от которых просто совсем уже опускались руки.

Это временами изводило Гелия до потери всех сил и даже нежелания жить, но одновременно сообщало его разуму весьма краткую иллюзию всесильного начальствования над случаем в пределах судьбы момента. В такие минуты вечно ни в чем не уверенный разум воображал самого себя как бы капитаном корабля, потерпевшего кораблекрушение и идущего ко дну, но все ж таки – капитаном. Или же Сталиным, продувшим Гитлеру дебют омерзительной обоюдогрязной игры и малодушно закрывшимся в сортире в первые дни Отечественной войны, обдриставшимся со страху, но все ж таки – Сталиным.

Очень часто, насладившись всеми сомнениями, маневрами ума, неожиданными пристрастиями души и всяческими психологическими тонкостями игровой комбинаторики, он чувствовал себя опустошенным и разом – к большому изумлению ближних – предавал все свои расчеты.

Отступал, линял с позиции выбора, как бздиловатый генерал-штабист из кольца вражеского окружения, то есть с ходу же попадал в плен к выбору иному и тогда горько сожалел, что не выстоял до конца, поступил так вот, а не эдак. Потом он месяцами доискивался до первоначальных корней очередного своего бухгалтерского конфуза.

Но умел он и легко освобождаться от тягостного умственного гнета, вообще отказываясь от выбора или препоручая совершить его за себя, скажем, шоколадной конфете и мармеладке, Тане и Мане. И тогда во рту у него как бы сама собой оказывалась мармеладка, а на диване появлялась вдруг Таня.

Правда, в такие моменты Гелий производил на людей, а может быть, и на кондитерские изделия впечатление ребенка, юноши, мужчины, несколько недовольного, несколько раздосадованного происшедшим и угрюмо затаившего в уме своем мысль о непонятно чьих каверзах да подковырках…

Наконец, после двухлетней напряженной работы всех своих «внутренних разведывательных органов» и семейных дискуссий насчет: чекист – физик-теоретик?… то и другое, плюс Внешторг?… дипломат – врач-диетолог сборной Союза по фигурному катанию на коньках?… – Гелий, неожиданно для учителей и родителей, остановился на исторической науке.

Он выбрал изучение истории, ее непреложных закономерностей и ее философии, с целью постепенного погружения в узкую область исследования роли частных случаев в многослойной, как пирожное «Наполеон», структуре исторических событий. Его также привлекал анализ количественных характеристик всего случайного, которое так или иначе образует если не образ, то качество случившегося, заслуженно, а иногда и не заслуженно получающего в истории статус незабываемого события.

4

Но все вышло, к сожалению, так, что с первого курса пединститута имени Ленина Гелий Револьверович Серьез присмотрел себе – не по своей, это надо подчеркнуть, воле – «очень перспективную карьеру» борьбы с Богом, с Богословием, со всем Небесным Воинством, со священнослужителями всех конфессий, с рядовыми верующими и, разумеется, с религией как таковой.

Произошло это печальное происшествие в день поступления в вуз. Вечером у Гелия состоялся важный разговор с отцом, одним из главных воротил комбината питания высшей номенклатуры ЦК КПСС. Они сидели в отдельном кабинете «Праги». Помянув в очередной раз внезапно ушедшую от них жену и мать, вспрыскивали важную веху в жизни Гелия…

К знаменательному этому разговору мы еще непременно вернемся, поскольку с него-то все, видимо, и началось. Во всяком случае, сам в сугробе замерзающий, разбитый Гелий возвращался к нему как к лукаво-роковой первопричине и началу всех уродливых бед своего существования…

После того кабацкого разговора утекло немало лет. Все случилось так, как спланировал Револьвер Фомич с молчаливого согласия Гелия. Решение любопытной, но, как всегда ему казалось, маловажной проблемы «Бог есть или Его нет» он как бы перепоручил отцу, считавшемуся в семье наследственным спецом по «мистике происхождения мертвой природы, белковых тел и деловых обстоятельств жизни в первичном бульоне».

Гелий специализировался в аспирантуре пединститута на разного рода проблематике так называемого научного атеизма. Ни любви, ни интереса ко всей этой хреновине он не испытывал.

Диплом, а потом и кандидатскую сочинил для него поп-расстрига, вышибленный из круга церковной жизни за целый ряд непростительных для священнослужителя грехов и продажу шведскому дипломату уникальной иконы шестнадцатого века. Точно так же и с тою же легкостью Гелий перепоручил бы другому человеку, скажем, провести первую брачную ночь со своей фиктивной супругой.

Диссертация, сочиненная нечистоплотным аферистом, называлась очень романтично, на взгляд Револьвера Фомича и самого будущего кандидата исторических наук.

Штурм небес как основной методологический принцип атеистического воспитания советской художественной интеллигенции в свете последних решений партии и правительства на примере антирелигиозной обработки членов Московской писательской организации.

Года три с лишним Гелий болтал с писателями, поэтами и критиками то в питейных заведениях ЦДЛ, то у них на кухнях или в домах творчества о том, о чем болтают за бутылкой московские интеллигенты, считающие себя прирожденными духовными существами, унаследовавшими столь уникальные личностные качества не от кого-нибудь, а от легендарных русских мальчиков великого Достоевского, бившихся в многочисленных российских трактирах над решением главных вселенских вопросов, но затем, после октябрьской катастрофы, трагически отвлекшей их от замечательно праздных и полухмельных метафизических бдений, перенесших эти свои неумолкающие, но уже во многом конспиративные бдения на печальные частные кухоньки…

Защита прошла блестяще. Вспрыскивали ее в том же кабинете «Праги». Правда, при утверждении в ВАКе кто-то счел необходимым «удалить» из названия выражение «на примере членов», поставив точку после «правительства».

Лет пять Гелий трудился в хитром каком-то отделе Комитета по делам религий при СМ СССР. Одновременно утверждался как крупный теоретик научного атеизма в лекторской номенклатуре общества «Знание».

Разумеется, он частенько захаживал в ЦДЛ, поскольку премило проскочил в члены СП через секцию критики, а также начал богатеть и обвальяживаться…

5

Однажды папа Револьвер познакомил неразборчиво блудившего сына, вконец запутавшегося чуть ли не в тройной постельной бухгалтерии, с дочерью заведующего одного из отделов ЦК.

Молодые люди часто ходили в московские театры, на генеральные репетиции пьес, подлежавших неотвратимому запрещению.

Часами иногда не вылезали из самых тайных запасников столичных музеев, где Веточка восторженно просвещала Гелия насчет совершеннейшей прелести полотен и скульптур отечественных наших гениев – ярых врагов соцреализма. Сиживали в ложах концертных залов, на выступлениях знаменитых виртуозов и лучших оркестров мира.

Словно бы чуя ложный настрой Веточкиных умственных вкусов, словно бы угадывая в душе ее почтительное расположение к штурмуемым Небесам и ко всем этим, частично им опровергнутым догматическим мифам Священного Писания, Гелий даже не заикался о вызывающе гордой своей профессии и не выказывал, конечно, в беседах с девушкой дерзкого своего научного профиля. Ибо Гелий был совершенно влюблен. Главное, это было предельно ясно и абсолютно очевидно. Настолько очевидно, что ему и в голову не приходило сесть, прикинуть, так оно или не так, обмозговать, прощупать на лакмус возвышенного сомнения как тезу, так и антитезу.

Влюблен он был вроде бы не без взаимности. И по сравнению с тем, что он чувствовал впервые в жизни, научный атеизм вместе с Богом, Дьяволом, воинством Света и полчищами Тьмы, Библией, Комитетом, Церковью, мировыми титанами богоборчества – все это выглядело чем-то несущественным и до странности бессодержательным.

Молодых людей тянуло друг к другу все сильней и сильней. Гелий решил объясниться с Веточкой в бассейне «Москва». Водная среда, подумал он, сообщит их телам иллюзию невесомости – качество, принимаемое идеалистами всех мастей, в том числе и многими космонавтами, за пресловутую духовность.

Сошли молодые люди в хлорированные испарения мрачного котлована в час, отведенный для водных процедур членов семей высшей партийно-государственной номенклатуры. Интуитивно чуя увлечения души и заблуждения ума Веточки, Гелий начал издалека и сказал, лежа на спине, что он – вольтерьянец в истинно пушкинском смысле, но любимая его поэма – «Демон». Ради пущей лукавости и придания ответственному моменту качества полного взаимопонимания он добавил, что здесь, в бассейне, всегда являются на ум изумительные строки начального библейского стиха: «…и Божий Дух носился над водою…»

Затем как бы для рекламы своего знания Лермонтова – у Гелия наш гений ходил в стихийно демонических богоборцах – он процитировал шутку одного знакомого охломона, работавшего в отделе оперетт Минкультуры СССР: «В струях Арагвы и Куры сидел в „Арагви“ и курил».

Веточка засмеялась и сказала, что самое ее любимое стихотворение в поэзии всех времен и народов – «В больнице» Пастернака.

Гелий не знал этого поэтического шедевра. Имя поэта, перед смертью злобно пытавшегося, поговаривали в редакции «Науки и религии», свести на нет работу научного атеизма, приводило его во вполне понятное бешенство. Однако он сказал: «Читай, слушаю».

Впоследствии, особенно в моменты алкоголического обострения всех чувств и в совершенно тупой тоске похмелья, он не то чтобы вспоминал – он вновь воспринимал каждым своим нервом все случившееся тогда в бассейне «Москва».

Причем вспоминалось все это в таком пронзительном свете, безжалостно реанимирующем в пространстве воспоминания полный набор самых малейших подробностей, вплоть до мелкого плеска воды… хлорки, опекающей здоровье водоплавающих масс и напоминающей своим назойливым смердением странный запашок под одеяльцем после первой поллюции и тот ужасный ночной переполох души и тела, не дававший уснуть до утра… вплоть до шкодливо брошенного в воду окурка «Казбека»… вплоть до записки, повешенной на дверце его кабинки: «Нашедшему фирмовый бюстгальтер железно обещано интимное вознаграждение»… и кишение, кишение, кишение нечисти ненавистной… – в таком вспоминалось все это пронзительном свете, что действительность, угодливо каждый раз предоставлявшая место этому воспоминанию, казалась жалковатой, искусственной его тенью…

Когда Веточка еле слышно заключила чтение «ультрарелигиозного сочинения поэта-иуды» дивными строками «Ты держишь меня, как изделье, и прячешь, как перстень в футляр», Гелий уже собрался притворно произнести нечто нейтрально-лукавое или просто отделаться многозначительным молчанием.

Как вдруг, с ужасом убеждаясь, что в нем не осталось ни пузырька собственной воли, что вышла она вся из него и даже булькает вокруг, как булькает воздух, вырывающийся в воду из внезапно лопнувшего матрасика, вдруг замахал он в бешенстве руками, забил по воде ногами, хрипло вдруг, хамски и передразнивающе, вроде бы и не своим вовсе голосом, завопил, точнее говоря, завыл: «Ды я в гра-абу вида-ал… пе-е-рстень… в фу-утля-я-ре… в граа-бу-у… ка-акой там па-а-дарок?… какое на хрен изделие?… кто там нам его, понимаешь, да-а-арит?»

В котловане произошло вдруг то, чего не могло произойти по всем законам природы в надводной среде, отягощенной испарением и исчадливыми миазмами хлорки. Миазмы эти, спирая колебания звуков, должны были бы с садистическим педагогизмом не допустить детской их игры с самими собой «в эхо». Произошло вдруг в котловане акустическое чудо. Хамски глумливый вой Гелия вдруг обрел такую театрально-концертную объемность и артистическую чистоту, что у него самого от ужаса и растерянности глаза на лоб полезли.

Его как бы вдруг парализовало. Он совершенно странным образом не шел на дно, но и не мог броситься «бабочкой» к Веточке, чтобы предотвратить непоправимое, чтобы интеллигентно сказать ей, что Бога, видимо, нет, хотя, возможно, Он имеется… Во всяком случае, сам он не верит в его существование, но все же считает, что исключительно из почтения к законам языка слово «Бог» должно писаться с большой буквы даже в «Вечерке». «Дико, дико, дико, Веточка, было бы рассориться из-за такого обскурантизма Пастернака… хотя с метафорами у него – нормалек, о’кей… если хочешь, сейчас же куплю я у „кепок“ гвоздику… положим букет на порог его дома… это же тут, в двух шагах от бассейна, на Волхонке…»

Но девушка, совершенно потрясенная троекратно повторенным эхом хамского воя, плыла уже… уплывала… уплывала навек к стальным перилам сходной лестницы…

Плыла она тогда и потом, много лет спустя, уже в памяти несчастного Гелия, с необыкновенной, с неестественной быстротой. В движениях ее тела определяюще учуял он тот ужас, с которым мы спасаемся в сновидениях от преследования омерзительного монстра.

А сам он, ничего не понимая, вглядывался в прыгающие, в скачущие по взволнованной воде странные грязно-зеленые фигурки полупредметиков-полусуществ, и внутри каждого из них, как в слабительных виноградинах, наполненных касторкой, подрагивала какая-то мерзкая, тяжкая, зелененькая сгущенка.

Это была первая его встреча с теми, кого он сразу же обозначил в уме как демонов, демонков, чертиков и прочих мусорных типчиков.

6

Гелий не мог вспомнить, когда выбрался он из бассейна, с чьей помощью обтерся, как оделся, как вышел на набережную, носящую имя знаменитого анархиста, и как потом оказался в ресторации Дома литераторов.

Было совершенно ясно, кто именно заставил его – человека почти непьющего – начать в том заведении поддавать. Никаких у него не было тогда сомнений, что личность его находится на попечении целого сонма смутных, серо-зелененьких чертяк-официантиков, которые прыгали по дивным резным перилам, полоскались в солянках сборных таежного дуба М-ва и партийного скунса В-о; пробирались внутрь котлеты «киевской» модернового певца ленинских мест Вознесенского; сидели на мельхиоровом краешке судочка, лапки свесив лягушачьи в черную зернистую икорочку безумно разбогатевшего на песенках Рождественского, или писали пенисто и желтенько в «Нарзанчик» прилежной воспевалки Ильича, Воскресенской…

Был для Гелия какой-то издевательски глумливый душок в сношениях шоблы чертей именно с носителями, так сказать, евангельских фамилий… Почему-то колупали бесенята корочку пирожка слоеного на тарелке способного бильярдиста К-ва, демонок кидался мучнистыми крошками калача в гиеноподобную физию стукача Л-го…

Если бы не натуральный страх прослыть чуваком с «протекшей крышей» и оказаться в дурдоме, то после всего, что с ним только что произошло, Гелий с пеной на губах доказывал бы всем этим своим корешам и собутыльникам, что бесы существуют в объективной реальности, данной нам в ощущении, как обожал говаривать Некто, весьма смахивающий внутренне и внешне на одного известного ответработника, руководителя преисподней.

Это они, утверждал бы Гелий, сорвали нашу помолвку. Они опохабили связь двух сердец. Их психотехнические возможности безграничны. Они тайно подключились к моему сознанию. Бесы вложили в мои уста неосторожный вопль насчет проклятого этого перстня в футляре. Дайте чистый лист бумаги, и я изображу, вернее, обезображу с точностью до одной ухмылки, до одного рожка и одного копытца призрачные фигурки бесов, копошившихся тогда в бассейне, как килька на метании икры. О-о-о! Они возникают крайне редко, но они есть. Его нет, а они – есть! Есть! Вот в чем проблема проблем и теория относительности в атеизме. Это же гениальный маневр – отвлечь научный атеизм на борьбу с тем, кого вовсе нет, а их оставить в покое и, в крайнем случае, отдать на откуп психиатров и наркологов…

Пил он тогда по-черному. Пытался человек заглушить в душе чувство, которое – это было предельно ясно – уже никогда его не покинет и которое – исключительно из-за неприученности ума к фиксации в слове всего в нашей жизни анекдотического, трагикомического и необратимо ужасного – он не сумел бы сам для себя обозначить как чувство смерти любовного счастья.

Повеситься в сортире ЦДЛ ХХХХХХХХ[1 - Скрыто по настоянию цензуры] он не смог. ХХХХХХХХХХХХХХХ[2 - Скрыто по настоянию цензуры.]

Хохот паскудных типчиков был столь же скрежещущ, шлепкообразен, шумен и явно шаловлив, как в бассейне. Мало того что Гелий сорвал ремень с трубы, он еще и вляпался в кучу дерьмеистового сталинского жополиза Чуева. Все это явно не спустил в канализацию всей страны – в знак протеста против введения в Прагу танковой доктрины Брежнева – Евтушенко, который искренне восхищал Гелия своим странно безнаказанным, ну просто-таки гениально комфортабельным фрондированием.

Гелий возвратился в таком вот виде в зал. Некоторое время подозрительно и сурово вглядывался в лица закусывавших и выпивавших критиков, писателей и поэтов, верных помощников партии, как бы выискивая среди них виртуозно и прибыльно инакомыслящего Воображеньку-Евтушеньку, чтобы выяснить с ним отношения – раз и навсегда.

Потом невероятно глупый и полуслепой певец незадушимой дружбы молодежи бросился к нему гуняво лобызаться. А студент Литинститута, паренек с Урала, будущий инструктор агитпропа ЦК, угодливо подтер Женькино дерьмо свежим номером «Молодого коммуниста».

Наконец, знакомая, пожилая, но весьма сексапильная дама из ИМЛИ бросила своих собутыльников и похотливо вывела Гелия из зала под похабные лозунги и пакостнический смех одного литературного критика. Налакавшись, критик этот всегда почему-то начинал убеждать Гелия, что «верить следует не в Бога, а только в Человека, разумеется, русского, но, разумеется, в общечеловеческом смысле, чтобы лишить евреев их главных шулерских козырей – самоизбранности и лжемессианизма».

С вынужденным юморком превозмогая брезгливость, филологическая дама разула и до трусиков раздела Гелия в скверике перед высоткой. Вроде бы даже успела доставить ему там – в порядке увертюры, как она выразилась, – одно чрезвычайно острое удовольствие, на миг перебившее в мозгу скверное и стойкое смердение жизненной драмы. Затем довезла его полуголый полутруп на такси до дома. Он прорыдал всю ночь на пышнейшей груди этой филологини-мифологини.

Было для него нечто симптоматичное и абсурдно-дьявольское в таких вот ночных поминках по умершей любви. Безусловно, думал он, все это сконструировала та же самая бесовня. Ни случай, ни враждебный человек не смогли бы изобрести для него такое изощренное безобразие – ночь после жизненного обсера с пожилой нимфоманкой, которая, по слухам, имела в комсомольском возрасте постельную связь с нашим мифологизированным писателем-паралитиком. Похабно-анекдотическая версия этой связи называлась в ЦДЛ «Как закалялась мадам де Сталь»… Выпроводив даму, Гелий весь день страдал от тоски обреченности на тупое, безлюбовное существование и от полного своего бессилия решительно с ним покончить. Но попытки повеситься или отравиться больше не предпринимал. «Будем премило спиваться, – тогда же сказал он сам себе, – и в облаке кайфа проследуем в спасительное Ничто».

7

Бывшую свою возлюбленную он никогда и нигде больше не встречал. Позвонить ей он не мог точно так же, как не мог бы позвонить покойнице, вернее, точно так же, как не сумел бы покойник окликнуть из-под могильного холмика живую прохожую.

Он стал тихим, респектабельным алкашом. Функционировал временами, причем самым казенным образом, в постелях дам богемно-гостиничного типа. Считался оригинальным светилом научного атеизма. Держал на паях еще с одним философом чуть ли не кафедру в Академии общ-наук при ЦК КПСС.

Его часто приглашали на роль высокооплачиваемого консультанта фильмов по произведениям Гоголя и Достоевского, в которых как-либо персонировали нечистые силы или активно действовали лица, верующие драматически глубоко и искренне.

Он часто выезжал за рубеж с различными делегациями. У него имелось там реноме солидного религиеведа, автора монографий и прочих печатных трудов. Так что он вполне мог себе позволить не пользоваться самыми изощренно убойными аргументами научного атеизма, сквозь нищие прорехи которого неприлично обнажается плебейство ума и духа, вызывая в людях неглупых и аристократичных неловкость за публичное самоосрамление человека.

Ему достаточно было, скажем, в дискуссии о Плащанице Христовой пожать плечами и плюралистически корректно улыбнуться – и с ходу яд окончательного сомнения в подлинности посмертного одеяния распятого Спасителя проникал в мозги людей, интеллектуально колеблющихся.

Да что уж говорить о колеблющихся! Благодаря таким вот отработанным манерам публичного поведения маститый, но невежественный – в силу изначальной глупости атеизма – религиевед выглядел временами даже в глазах зарубежных высокоученых иезуитов и отечественных наших, подпольно и кухоннорощенных богословов фигурой в высшей степени тактичной.

Еще бы! Всем своим видом он как бы призывал к милосердию и благородству по отношению к Тому, Кто был и им лично низвергнут в пыль и грязищу объективной реальности после успешного штурма Небес.

Все это выглядело в глазах верующих либералов явной симптоматикой неофициального признания статуса существования Бога, находящегося в, безусловно, временном, земном плену у бесовской власти Князя Тьмы как бы на почетных правах Наполеона или фельдмаршала Паулюса.

Все было, одним словом, о’кей у нашего героя, при взгляде на него со стороны.

Роковые последние строки Пастернака насчет изделия и перстня в футляре, над которыми он смачно глумился в бассейне, буквально ни разу за все эти годы не возникали в его сознании, словно это были не строки, а смертельные, шальные пули, навылет пробившие душу… Пробили, оставили ее, кровоточащую, в одиночестве, а сами равнодушно исчезли в необозримой мировой пустоте…

Странный факт необыкновенно быстрого превращения спортивно-моложавой внешности Гелия во внешность очень рано увядшего, хотя и импозантного человека знакомые и коллеги приписывали действию на его нервы вечной печали оплакивания смерти родителей или же чрезмерно неразумной истасканности в пустыне холостого одиночества. И никто, естественно, не знал, что в нем поселился однажды и никогда уже не покидал его существа тоскливый ужас мгновенной смерти любви, объявший его тогда, в хлорированном аду бассейна.