banner banner banner
Ворота Расёмон
Ворота Расёмон
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ворота Расёмон

скачать книгу бесплатно


О я, несчастная – какое уж тут «ради меня»! Три года назад я знала, что могу рассчитывать на себя – на свою красоту. И даже после, ещё совсем недавно, вплоть до самой нашей встречи. В тот день, когда я столкнулась с ним в доме у тёти, мне хватило одного взгляда, чтобы прочитать в его душе: он считает меня безобразной. Он смотрел на меня, как ни в чём ни бывало, говорил ласковые слова, желая меня соблазнить. Но разве может утешиться словами сердце женщины, которая уже поняла: она уродлива? Это было унизительно. Страшно. Больно. Как-то ещё ребёнком я, сидя на руках у кормилицы, увидела лунное затмение и перепугалась; так вот тот ужас не идёт ни в какое сравнение с нынешним. Все мои мечты разом испарились. Мне осталось лишь одиночество, непроглядное, как дождливый рассвет, – и я, содрогаясь от него, отдала своё тело, уже почти мёртвое, этому человеку. Человеку, который не любит меня, который ненавидит и презирает меня, который одержим похотью… Выходит, я, увидев собственное безобразие, не смогла вынести одиночества? Пыталась обмануть себя минутной вспышкой страсти, прижимаясь лицом к чужой груди? Или, быть может, и мной, как этим человеком, двигала похоть? От одной мысли мне становится стыдно. Стыдно. Стыдно, какой же ничтожной я чувствовала себя, когда моё тело наконец высвободилось из его объятий!

Как я ни сдерживалась, пытаясь не заплакать, от гнева и тоски слёзы текли безостановочно. Меня печалил не только нарушенный обет верности. Мучительнее всего было сознание: меня ненавидят и презирают, будто покрытую паршой собаку. И что же я сделала? Сейчас, когда я думаю об этом, воспоминания кажутся далёкими и смутными, будто всё случилось давным-давно. Пока я всхлипывала и заливалась слезами, я почувствовала, как усы этого человека касаются моего уха, как его горячее дыхание обжигает кожу, и услышала шёпот: «Давай убьём Ватару». Едва прозвучали эти слова, я вдруг почувствовала, что оживаю, – сама до сих пор не могу понять почему. Оживаю? Да, это была вспышка жизни, столь же яркая, сколь свет луны, если его можно называть ярким, – и столь же далёкая от настоящей жизни, как свет луны далёк от солнечного. Тем не менее, разве его страшные слова меня не утешили? Разве я не женщина, которая счастлива от любви мужчины, – так счастлива, что готова убить собственного мужа? Какое-то время я продолжала плакать – одинокая, живущая лишь отражённым лунным светом. А потом? Потом? В какой момент я согласилась на убийство? Лишь тогда я впервые вспомнила про мужа. Говорю без лукавства – впервые. До тех пор я думала лишь о себе и своём унижении. Но тут мне вспомнился муж, такой застенчивый… Нет, даже не он сам. У меня перед глазами встала его улыбка. Наверное, когда я её вспомнила, в моей голове и сложился мгновенно план: я решила умереть – и это решение принесло мне радость. Слёзы остановились, я подняла голову и посмотрела тому человеку в лицо. Однако стоило мне прочитать в его душе, как я безобразна, и радость мгновенно улетучилась. И тогда… я опять вспоминаю тьму лунного затмения, которое видела, сидя на руках у кормилицы. Все чудовища, которые таились под покровом моей радости, махом вырвались на свободу. Оттого ли я собираюсь сейчас подменить собой мужа, что люблю его? Нет, это лишь удобное объяснение – на самом деле я пытаюсь искупить измену. Убить себя самой мне не хватает мужества. Но мной движет низменное стремление выглядеть хоть немного лучше в чужих глазах. Впрочем, на меня никто не обратит внимания. И в действительности я ещё отвратительнее, ещё безобразнее. Подменив собой мужа, разве не хочу я отомстить тому, другому мужчине – за его ненависть, за его презрение, за то, что была для него лишь игрушкой? Доказательство тому – когда я смотрю в его лицо, странное, похожее на лунный свет оживление гаснет, и мою душу сковывает тоска. Я умру не ради мужа. Я умру ради себя. Умру, ибо сердце моё ранено, а тело – осквернено. Я не только жить не могу достойно. Я не могу и достойно умереть.

Но даже такая, без достойной причины, смерть куда желаннее, чем жизнь. Улыбаясь через силу, несмотря на печаль, я вновь и вновь соглашалась на убийство мужа. Тот, другой, догадлив – по моим словам он понял, как я с ним поступлю, если он нарушит обещание. А значит, он не может не прийти – он ведь дал клятву… Что это, ветер?.. Стоит подумать: я больше не буду страдать, как страдала с того самого дня, – и мне становится легче. Завтрашнее утро прольёт холодный тусклый свет на моё бездыханное тело. И муж, который увидит меня… нет, о нём я не буду думать, он меня любит. Но эта любовь ничего не может изменить. Моё сердце с давних пор отдано одному человеку. И сегодня он придёт убить меня. Мне хочется скрыться даже от света фонаря – такую боль причинил мне мой возлюбленный.

Кэса тушит фонарь. Вскоре в темноте раздаётся слабый звук: отодвигается створка окна. В комнату проникает бледный свет луны.

Март 1918 г.

Муки ада

1

Такого человека, как господин Хорикава, никогда не бывало на свете и, пожалуй, не будет. Ходят слухи, что до того, как он явился в наш мир, на подушке у его матери само собой появилось изображение бога Ямантака. Так или иначе, с самого рождения он отличался ото всех, и поэтому деяния его не могли не изумлять окружающих. Стоило только посмотреть на дворец Хорикавы – тамошние величие и размах превосходят всё, о чём может помыслить человек обыкновенный. Потому иные осмеливались осуждать господина, сравнивая его нелестным образом с китайскими императорами Цинь Ши-хуанди и Суй Ян-ди[22 - Китайские императоры, прославившиеся масштабными строительными проектами, стоившими огромных затрат и большого числа человеческих жизней.]; но все эти кривотолки напоминают притчу о слепых, которые ощупывают слона. Не в том был замысел господина Хорикавы, чтобы самому наслаждаться богатством и роскошью; напротив, он всегда пёкся о нижестоящих и великодушно стремился к тому, чтобы все вокруг пользовались плодами его забот.

Оттого господину не повредила и встреча со злыми духами на перекрёстке Нидзё-Оомия. И даже призрак, который, как говорят, каждую ночь появлялся во дворце Кавара на Третьей улице – сад в нём знаменит тем, что повторяет пейзажи соляных копей Сиогама в северной провинции Митиноку, – даже этот призрак Левого министра Тору[23 - Минамото-но Тору (822–895) – историческое лицо, поэт и аристократ, занимавший пост Левого министра (одна из высочайших государственных должностей в древней Японии). Считается прототипом принца Гэндзи из «Повести о Гэндзи».] бесследно исчез, когда господин Хорикава обратился к нему с упрёками. Таким уважением пользовался наш владетель, что многие в столице – и мужчины, и женщины, и молодые, и старые, – смотрели на него как на воплощение божества. Однажды, когда он возвращался с пиршества по случаю цветения сливы, из его экипажа выпрягся вол и подмял переходившего дорогу старика. Тот же, молитвенно сложив руки, лишь вознёс благодарность за то, что пострадал от животного, которое принадлежало высочайшему.

Так обстояло дело, и потому истории о жизни нашего господина будут помнить ещё долго: как на великом пиру он пожаловал гостям тридцать белых лошадей; как отдал мальчика – своего любимца – для жертвоприношения при закладке моста через реку Нагара; как велел китайскому монаху, который владел секретами врачевания, передававшимися от самого Хуа То[24 - Знаменитый китайский врач, живший во 2 в. н. э.], вырезать ему язву на бедре… Рассказам этим нет числа. Но не найти среди них более страшного, чем история ширмы с изображением адских мук, хранимой как реликвия в семье Хорикава. Даже сам господин, которого обычно ничто не могло смутить, в тот раз был поражён до глубины души. Что же до нас, его слуг, – у нас и вовсе чуть душа с телом не рассталась от ужаса; никакими словами не выразишь, что мы испытали. Сам я провёл на службе двадцать лет, но ни разу за это время не видел ничего настолько пугающего.

Однако прежде чем поведать эту историю, следует рассказать о художнике по имени Ёсихидэ, который и нарисовал муки ада на ширме.

2

Наверное, и сегодня ещё остались люди, которые помнят Ёсихидэ. В то время считалось, что ему нет равных в мастерстве художника, – так он был знаменит. Когда произошла эта история, ему было около пятидесяти. Мне он помнится маленьким, тощим – кожа да кости! – злобным стариком. Являясь ко двору господина, он обычно надевал красно-коричневую накидку-карагину и высокую чёрную шапку-эбоси. Благородства в его чертах было мало, но особенно выделялись не по возрасту красные губы – в них чудилось что-то отвратительное, звериное. Говорили, что он облизывает кисти, когда рисует. Правда ли – бог весть. Что до недоброжелателей, те утверждали, будто Ёсихидэ видом и повадками похож на обезьяну, так это прозвище к нему и приклеилось.

Про Ёсихидэ-Обезьяну передавали и такой рассказ. При дворе нашего господина прислуживала единственная дочь художника – в отличие от отца, прелестное создание пятнадцати лет от роду. Быть может, оттого, что она рано осталась без матери, девица эта была не по годам разумной и добросердечной, и потому все, начиная с супруги господина, её любили.

Как раз в ту пору нашему господину подарили ручную обезьянку, которую привезли из провинции Тамба, и молодой наследник, любивший поозорничать, назвал её Ёсихидэ. Обезьянка и сама по себе была презабавной, а уж с таким именем неизменно веселила любого, кто был при дворе. Мало того, что все смеялись, – так стоило зверушке взобраться на сосну в саду или испачкать татами в парадных залах, как её принимались дразнить, крича: «Ёсихидэ, Ёсихидэ!»

Однажды дочь художника шла по длинной галерее, неся в руках ветку зимней сливы, к которой было привязано письмо, как вдруг навстречу ей из дальних дверей бросилась обезьянка Ёсихидэ – она припадала на одну лапку и потому не могла с обычным своим проворством взобраться по деревянной колонне. И кто же появился следом? Не кто иной, как господин наследник, который гнался за беглянкой, размахивая хлыстом и крича: «Стой, стой, отдай мандарин!» Дочь Ёсихидэ на мгновение заколебалась, однако подбежавшая обезьянка, вцепившись в подол её шаровар-хакама, отчаянно закричала, и девушка не смогла не поддаться жалости. По-прежнему сжимая в руке ветку сливы, она взмахнула лиловым рукавом и легко подхватила животное.

– Простите великодушно, но это всего лишь зверушка. Прошу вас, не будьте к ней суровы, – пропела она серебристым голоском, склонившись в поклоне.

Молодой господин был рассержен не на шутку и, нахмурившись, затопал ногами:

– Почему ты её защищаешь? Она украла мандарин!

– Это всего лишь зверушка… – повторила девушка и, грустно улыбнувшись, добавила: – Кроме того, её зовут Ёсихидэ, и мне всё кажется, будто это моего отца хотят наказать…

Тут, конечно, молодой господин волей-неволей от неё отступился:

– Что ж. Если ты просишь за отца, я, так и быть, её прощу, хоть она этого и не заслуживает. – Он отбросил хлыст и удалился в ту же дверь, откуда вышел.

3

После того случая дочь Ёсихидэ и маленькая обезьянка подружились. Девушка повесила ей на шею золотой бубенчик, полученный в подарок от дочери нашего господина, на красивом малиновом шнурке. Обезьянка теперь не отходила от неё ни на шаг, и, когда девушка простудилась и лежала в постели, сидела у её изголовья с печальным видом и грызла ногти, будто беспокоилась о подруге.

Как ни странно, зверушку больше никто не дразнил, напротив, её все полюбили, даже молодой господин в конце концов стал угощать хурмой и каштанами и страшно рассердился, когда какой-то приближённый её пнул. Об этом прослышал сам сиятельный Хорикава и повелел дочери Ёсихидэ явиться пред свои очи вместе с обезьянкой. Видимо, тогда он и узнал, отчего девушка так заботится о зверьке.

– Ты почитаешь родителей. Хвалю тебя за это, – сказал он и пожаловал девице алое кимоно.

Тут и обезьянка, подражая человеку, принялась рассматривать подарок, что нашего господина весьма позабавило. Как видите, благоволение, которое он оказывал дочери Ёсихидэ, проистекало из того, что ему понравилась её дочерняя почтительность и то, как она защищала обезьянку, а не из того, что он, как болтали некоторые, положил на девицу глаз. Слухи такие возникли, может, и не без повода, но о том расскажем в свой час. Так или иначе, господин наш уж точно был не таким человеком, чтобы заглядываться на дочь простого художника, будь она хоть самой что ни на есть раскрасавицей.

Итак, получив знаки высочайшего благоволения, дочь Ёсихидэ удалилась; и до того была она мудра, что не навлекла на себя зависти других низкородных прислужниц. Напротив, её, как и обезьянку, привечали теперь ещё больше. Молодая госпожа с девицей не расставалась и всегда брала с собой в карету, когда ехала на прогулку.

Рассказав о дочери, поведаю и об отце. Обезьянка со временем стала пользоваться всеобщим расположением, однако самого великого Ёсихидэ по-прежнему не любили и называли промеж себя Обезьяною. Надо сказать, смотрели на него косо не только во дворце. Настоятель храма в Ёгаве ненавидел его так крепко, что, стоило упомянуть о художнике, даже менялся в лице, словно увидел демона. Говорили, правда, будто настоятель сердится оттого, что Ёсихидэ нарисовал на него карикатуру, – но это лишь болтовня слуг, и, сколько в ней правды, неизвестно. Одним словом, старика недолюбливали все. Хорошее о нём могли сказать разве что два-три других художника, либо те, кто видел его картины, но не знал, что он за человек.

Ведь мало того, что Ёсихидэ был непригляден на вид, – куда хуже были его поступки; а потому ему некого было винить во всеобщей нелюбви, кроме самого себя.

4

Каковы же были его поступки? Ёсихидэ отличался скупостью, грубостью, бесстыдством, ленью и алчностью. Но хуже всего были его высокомерие и самодовольство; он утверждал, будто ни один художник во всей стране не в силах с ним сравниться, и ходил, задрав нос до небес. Если бы речь шла только о ремесле живописца, его ещё можно было бы простить, однако он презирал всё на свете, даже древние традиции и обычаи. Ученик, проведший с Ёсихидэ много лет, рассказывал, что однажды в усадьбе у одного вельможи в прославленную жрицу Хигаки вселился дух покойного, и она принялась изрекать леденящие душу пророчества; художник, не слушая её речей, схватил кисть с тушечницей и стал рисовать искажённое лицо жрицы. Видимо, проклятие он считал детской шуткой.

Такой он был человек, что богиню красоты Киссётэн рисовал с гулящей девки, а бога Фудо-Мёо – со злодея, отбывшего срок в тюрьме; и много делал такого, чего лучше бы не делать. Когда же его пытались усовестить, лишь говорил с беззаботным видом: «Странно мне слышать, будто боги и будды, которых я же и рисовал, захотят покарать меня за рисунки». Неудивительно, что даже среди его собственных учеников немало оказалось тех, кто убоялся грядущих несчастий и решился его покинуть. Как назвать такое поведение? Только непомерным высокомерием. Видно, старик и впрямь считал себя превыше всех на свете.

До чего Ёсихидэ преуспел в искусстве рисования, даже описать трудно. Впрочем, картины его сильно отличались от картин других художников, как манерой письма, так и колоритом, и немало собратьев по кисти были недовольны и называли его шарлатаном. Они говорили, что, мол, ежели взять произведения великих мастеров прошлого – Каванари или Канаока, – то про них рассказывают красивые легенды: будто в лунные ночи можно ощутить аромат цветущей сливы, нарисованной на раздвижных дверях, или услышать, как с бумажной ширмы играет на флейте придворный; в картинах же Ёсихидэ непременно есть что-то извращённое и отвратительное. Скажем, на воротах храма Рюгайдзи он изобразил Пять путей перерождения, и говорили, что, когда поздно ночью там случалось проходить путникам, они слышали вздохи и рыдания существ из другого мира. Также утверждали, что когда Ёсихидэ по желанию господина рисовал портреты придворных дам, те, кто был на них изображён, в течение трёх лет заболевали, лишаясь мало-помалу жизненной силы, и в конце концов умирали. Противники художника видели в подобных историях главное доказательство того, что он в своём ремесле встал на дурную дорогу.

Впрочем, сам Ёсихидэ, человек своенравный, подобной репутацией лишь гордился. Однажды, когда наш господин в шутку заметил: «Похоже, тебе нравится уродство», – тот, растянув алые губы в недоброй улыбке, самодовольно ответил: «Так и есть. Лишь те из художников, кто мыслит мелко, не в состоянии увидеть в уродстве красоту». Будь он хоть сто раз самым лучшим живописцем в стране – а всё-таки удивительно, как он решился так дерзко разговаривать с господином. Не зря его собственный ученик, тот самый, что рассказывал про жрицу Хигаки, за высокомерие прозвал его Тира-Эйдзю – а это, как вам известно, имя длинноносого демона-тэнгу[25 - Возможно, прозвище связано с тем, что демоны-тэнгу в сказаниях нередко насмехаются над буддизмом и, в частности, соблазняют верующих фальшивыми изображениями Будды.], пришедшего в нашу страну из Китая.

Но даже у Ёсихидэ, который всё делал не так, как принято у людей, – даже у него, как у любого другого человека, имелась одна привязанность.

5

Что же это была за привязанность? Ёсихидэ до безумия обожал свою дочь – ту самую, что служила при дворе нашего господина. Как говорилось ранее, дочь была девицей благонравной и всей душой преданной отцу, однако и он любил её не меньше. И вот что удивительно: тот самый Ёсихидэ, который никогда в жизни медной монеты не пожертвовал ни одному храму, для дочери не жалел ничего и с готовностью тратил деньги ей на одежду и драгоценные заколки.

Тем не менее, балуя дочь, он не заботился о том, чтобы найти ей хорошего мужа. Какое там! Стоило кому-нибудь начать с ней заигрывать, как он готов был нанять головорезов, чтобы избавиться от наглеца. Потому-то, когда по слову господина девушку взяли в услужение во дворец, старик был весьма недоволен и даже в высочайшем присутствии долгое время ходил мрачнее тучи. Именно из-за его кислого вида и пошли слухи, будто господин, покорённый красотой девицы, познал её без родительского дозволения.

Слухи, разумеется, были ложными, но Ёсихидэ, всем сердцем любя дочь, и правда мечтал, чтобы она вернулась домой. Однажды он по приказу господина изобразил Манджушри-ребёнка, написав его с мальчика, который был высочайшим любимцем, и так чудесно у него это получилось, что господин, до крайности довольный, сказал: «Проси в награду, чего пожелаешь, ни в чём не стесняйся». И как вы думаете, что ответил, почтительно поклонившись, Ёсихидэ? Он осмелился сказать: «Прошу вас отпустить мою дочь». Слыханное ли дело – проявлять такую дерзость, пытаясь самого владыку лишить прислужницы: «она, мол, мила мне самому»? Господин, хоть и пребывал в благодушном настроении, помрачнел и некоторое время молча глядел Ёсихидэ в лицо, пока наконец не бросил: «Не будет этого», – и, вдруг поднявшись с места, удалился. Подобное повторялось ещё четыре или пять раз. Теперь, когда я вспоминаю прошлое, мне думается, что с тех-то пор и начал господин смотреть на Ёсихидэ всё холоднее и холоднее. К тому же и дочь Ёсихидэ тосковала по отцу и частенько, удалившись в женские покои, плакала, утирая слёзы рукавом. Тут уж все стали болтать, будто сиятельный Хорикава увлечён этой девицей. Находятся и такие, кто утверждают, будто вся история с ширмой, на которой изображены муки ада, приключилась из-за того, что дочь Ёсихидэ не ответила на высочайшие чувства. Да только это уж и вовсе пустое.

Думается мне, господин потому не стал возвращать дочь отцу, что преисполнился к ней сострадания и не желал обрекать её на жизнь с таким упрямцем, но желал, чтобы она жила во дворце, ни в чём не стеснённая, – ибо видел, как она добра сердцем, и стремился явить своё великодушие. Россказни же, будто интерес его был небескорыстен, – лишь пустые небылицы, для которых нет и не может быть никакого основания…

Так или иначе, из-за дочери Ёсихидэ уже не пользовался такой милостью, как раньше. И бог знает, что замыслил наш господин, но однажды он вдруг призвал художника к себе и велел ему изобразить на ширме муки ада.

6

Стоит заговорить о ширме с муками ада, и я вижу эти страшные образы, как наяву.

Хотя многие художники рисовали ад, картина Ёсихидэ с самого начала не похожа была ни на какую другую. На одной из створок ширмы, в углу, он поместил небольшое изображение Десяти судей[26 - Десять судей, по японским представлениям, рассматривают в аду поступки умершего и назначают ему наказание.] с прислужниками, остальное же пространство было заполнено адским огнём – казалось, в нём вот-вот сгорят даже Лес Ножей и Гора Мечей. Среди бушующего пламени мелькало там и сям жёлто-синее китайское облачение адских чиновников, мазки туши закручивались в воронки чёрного дыма, разлетались золотые искры.

Одного этого было бы достаточно, чтобы поразить зрителя, но и грешники, сжигаемые пламенем и претерпевающие всевозможные муки, были выписаны совсем иначе, чем на других изображениях ада. Дело в том, что Ёсихидэ нарисовал среди них людей самого разного положения, от высших до низших. Не было им числа: придворные в церемониальных одеяниях, кокетливые молодые дамы в многослойных платьях, буддийские монахи с чётками в руках, школяры в высоких сандалиях-гэта, юные девочки в детских платьях, гадатели-оммёдзи с жезлами в бумажных лентах. Все они, терзаемые демонами с бычьими и лошадиными головами, метались в огне и дыму, словно листья, гонимые ураганом. Вот женщина – очевидно, жрица-мико – со скрюченными, будто у паука, руками и ногами, а волосы у неё намотаны на рогатину. Вот мужчина – похоже, провинциальный чиновник – с копьём в груди, висит вверх ногами, как летучая мышь. Иных колотили железными палками, другие были придавлены тяжёлыми камнями, третьих клевали чудовищные птицы или кусал ядовитый змей… Карам, как и самим грешникам, не было числа.

И всё же одна сцена пугала особенно: почти задевая острые, будто клыки чудовищ, унизанные мертвецами верхушки деревьев в Лесу Ножей, с неба падает карета. Бамбуковые занавески отброшены адским ветром, а внутри женщина в роскошном придворном платье, чёрные волосы разметались в языках пламени, белая шея выгнута в мучительной агонии. Ничто не говорило о терзаниях в аду так красноречиво, как фигура этой женщины в объятой пламенем карете, – в ней одной будто сосредоточился весь ужас происходящего. Поистине, это была работа гения: стоило посмотреть на картину, и, казалось, можно было даже расслышать душераздирающие крики несчастной.

Из-за этого-то изображения и произошли те страшные события, о которых пойдёт речь дальше. Не случись их – даже сам великий Ёсихидэ не смог бы, пожалуй, так живо изобразить мучения в преисподней. Ширма эта стоила великих страданий – и самой человеческой жизни. А Ёсихидэ, лучший во всей нашей земле художник, оказался в аду, который изобразил.

Но я, торопясь поведать вам историю ширмы, забегаю вперёд. Расскажу лучше о том, что произошло после того, как наш господин повелел Ёсихидэ изобразить муки ада.

7

Следующие пять или шесть месяцев Ёсихидэ не появлялся при дворе, ибо без устали трудился над ширмой. Даже свою дочь не хотел он видеть – не удивительно ли, до чего доходило его рвение? Ученик, про которого говорилось ранее, рассказывал, что Ёсихидэ работал, как одержимый, словно его зачаровала лиса-оборотень. Тогда ходили слухи, будто он достиг таких высот в живописи потому, что принёс обет богу удачи. В доказательство некоторые даже рассказывали, что видели призрачных лис, обступающих его со всех сторон, когда он рисует. Так что стоило ему взять в руки кисть, как он забывал обо всём, пока не допишет картину. День и ночь напролёт сидел художник, запершись, у себя, и почти не видел солнца. А уж когда Ёсихидэ расписывал ширму с муками ада, работа поглотила его целиком и полностью.

Что ни день, он, опустив занавеси, при свете фонаря смешивал для красок тайные составы, а учеников заставлял одеваться то в такую, то в этакую одежду, чтобы каждого из них тщательно зарисовать. Впрочем, подобные странности водились за ним и раньше, до того, как он взялся за работу над ширмой. Что уж тут говорить – когда Ёсихидэ писал картину с Пятью путями перерождения для храма Рюгайдзи, он, увидев на дороге мертвеца, не поспешил отвернуться, как сделал бы обычный человек, а опустившись перед полуразложившимся трупом на землю, зарисовал его в точности: и лицо, тронутое гниением, и руки – всё до мельчайшей прядки волос. Не каждый способен вообразить, какова была сила одержимости, захватившей Ёсихидэ. Здесь не хватит места описать все подробности, поведаю о главном.

Однажды, когда ученик – которого я то и дело поминаю – растирал краски, его внезапно окликнул учитель:

– Я собираюсь вздремнуть, однако в последнее время меня часто беспокоят дурные сны.

В этом ничего удивительного не было, и ученик, не отрываясь от своего занятия, лишь почтительно ответил:

– Ах, вот как…

Но что же вы думаете? Ёсихидэ, глядя на него просительно и словно бы смущаясь, промолвил:

– Посиди у моего изголовья, пока я сплю.

Ученику показалось странным, что художник так встревожен дурными снами, тем не менее просьба учителя труда не составляла, и он ответил:

– Как вам угодно.

– Тогда пойдём со мной. И если ещё кто из учеников явится, ко мне в комнату никого не впускай, – сказал Ёсихидэ, по-прежнему будто колеблясь. Он отвёл ученика в мастерскую, где работал, – днём и ночью там за закрытой дверью горели фонари, а вдоль стены стояла ширма, на створках которой были пока лишь углём набросаны эскизы. Придя туда, Ёсихидэ улёгся и, подложив под голову локоть, уснул крепко, как человек, вконец обессиленный.

Не прошло и получаса, как сидевший у изголовья ученик услышал странные, пугающие звуки.

8

Сперва голос был невнятным, но постепенно удалось разобрать отдельные слова – казалось, тонущий человек говорит из-под воды:

– Зачем… зачем ты меня зовёшь? Куда… куда идти?.. В ад. В огненный ад… Кто это? Кто это говорит? Кто ты?.. А ты как думаешь – кто?

Ученик, забыв о краске, которую растирал, уставился на учителя: изборождённое морщинами лицо покрыла бледность, на лбу крупными каплями выступил пот, губы пересохли, почти беззубый рот хватал воздух. Во рту что-то быстро-быстро двигалось… Да это же язык! Его будто за ниточки дёргали. Обрывочные слова вылетали одно за другим:

– Я всё думал, кто это… А это ты. Мне так и подумалось: наверное, ты. Что, встречаешь? Тогда идём. Идём в ад. В аду… В аду меня ждёт дочь.

Тут уж ученику стало совсем не по себе: почудилось, будто какая-то смутная тень скользит по ширме, спускаясь ниже и ниже. Он, конечно, не утерпел и принялся тормошить Ёсихидэ, пытаясь разбудить, да только тот проснулся совсем не сразу, а всё продолжал говорить с кем-то во сне. В конце концов ученик схватил стоявший рядом сосуд с водой, где мыли кисти, и выплеснул учителю в лицо.

– Я жду, садись в карету! Садись в карету, она привезёт тебя в ад! – проговорил Ёсихидэ, после чего слова перешли в сдавленный стон, и он, наконец распахнув глаза, поднялся рывком, словно в него вонзили иголку. Какое-то время он так и сидел, с открытым ртом и с выражением ужаса на лице глядя в пустоту, как будто ещё пребывал во власти странных видений, пока наконец не пришёл в себя и не бросил ученику:

– Довольно, теперь уходи!

Ученик, давно выучивший, что спорить с учителем себе дороже, поспешил удалиться. Стоило выйти наружу и увидеть солнечный свет, как ему показалось, что всё случившееся было дурным сном, и он вздохнул с облегчением.

Увы, худшее было впереди. Прошёл месяц, и Ёсихидэ призвал к себе в покои другого ученика. Когда тот вошёл, учитель, как всегда сидевший при тусклом свете масляного фонаря и грызший кисть, вдруг сказал:

– Не сочти за труд, разденься догола.

Ученик, привыкший слушаться, быстро разоблачился, и Ёсихидэ оглядел его со странным выражением.

– Мне нужно увидеть человека, закованного в цепи. Так что прости уж, придётся тебе потерпеть, – сказал художник спокойно, без тени сожаления в голосе.

Ученик был крепким парнем, какого легче было представить с мечом в руках, чем с кистью, но и он, конечно, вздрогнул. После, рассказывая о том случае, он неизменно повторял: «Я уж решил, что учитель повредился умом и того и гляди меня убьёт». Ёсихидэ же, похоже, вышел из терпения и, ни о чём более не спрашивая, чуть ли не прыгнул на спину ученику, вывернул ему руки и скрутил их тонкой стальной цепью, которую неизвестно откуда выхватил. Не ограничившись этим, он рванул за конец цепи, повалив несчастного на пол с такой силой, что стены затряслись.

9

Следует сказать, что ученик оказался в положении перевёрнутого кувшина для сакэ: руки и ноги у него были безжалостно заломлены и стянуты, так что он не мог и пошевелить ничем, кроме головы. Телосложения парень был дородного, и теперь цепи врезались в тело, вызывая застой крови, так что и лицо, и туловище побагровели. Ёсихидэ, однако, это совсем не беспокоило: он лишь расхаживал вокруг, внимательно рассматривая несчастного, и в конце концов сделал несколько набросков, на первый взгляд совершенно одинаковых. Не стану утомлять вас рассказами о том, как страдал закованный ученик.

Неизвестно, сколько продлилась бы эта пытка. К счастью (или, лучше сказать, к несчастью), вскоре случилось вот что: из тёмного угла комнаты, где стоял глиняный горшок, извиваясь, показалась тёмная полоска, похожая на струйку нефти. Сперва она двигалась медленно, будто прилипая к полу, постепенно заскользила более плавно и быстро; когда она, поблёскивая, подползла к самому носу ученика, тот, не помня себя, охнул и закричал: «Змея! Змея!». Он рассказывал потом, что в тот момент кровь буквально застыла у него в жилах – и не мудрено: существо и впрямь уже почти прикоснулось кончиком холодного языка к его шее, обмотанной врезавшейся в кожу цепью. Тут уж перепугался даже такой упрямец, как Ёсихидэ. Отбросив кисть, он мгновенно нагнулся, схватил змею и поднял её за хвост – и, как она ни старалась, вывернуться и дотянуться до его руки ей не удалось.

– Из-за этакой твари у меня кисть не туда повело! – сердито пробормотал художник и, швырнув змею в горшок в углу, неохотно освободил ученика от цепей. Впрочем, ни одного доброго слова несчастный так и не услышал. Видно, Ёсихидэ и впрямь куда больше был раздосадован тем, что линия на картине получилась несовершенной, нежели тем, что змея едва не укусила ученика. Рассказывали, будто держал он её нарочно, чтобы рисовать с натуры.

Полагаю, услышав всё это, вы уже составили представление о пугающей, граничащей с помешательством одержимости Ёсихидэ. Добавлю лишь ещё одну историю: другой его ученик, которому в ту пору было лет тринадцать-четырнадцать, из-за ширмы с муками ада тоже натерпелся страха – и чуть не лишился жизни. Он от рождения отличался нежной, как у женщины, белой кожей. И вот как-то раз, среди ночи, Ёсихидэ вдруг повелел ему явиться, а явившись, он увидел, что учитель при свете фонаря кормит с руки сырым мясом какую-то невиданную птицу – величиной с кошку, та и видом напоминала её: по бокам головы, будто уши, торчали два пера, а огромные глаза были круглыми, янтарного цвета, наподобие кошачьих.

10

Ёсихидэ не любил, когда суют нос в его дела; ученики знать не знали, что скрывается в мастерской – взять хоть ту же змею. Стоило ему приняться за очередную картину, и в комнате обнаруживались самые неожиданные вещи: то человеческий череп на столе, а то – серебряные чаши и лакированный, расписанный золотом поднос. Никто не знал, что становится с диковинками потом. Видно, оттого и ходили слухи, будто Ёсихидэ помогает само божество удачи.

Ученик, узрев на столе странную птицу, подумал про себя, что она понадобилась для ширмы с муками ада, и почтительно обратился к учителю:

– Что вам будет угодно?

Тот же, будто не слыша, облизнул алые губы и кивнул в сторону птицы:

– Каково? Совсем ручной, да?

– Что это за птица, сэнсэй? – спросил ученик. – Никогда такой не видел.

Ушастое, похожее на кошку существо тем временем таращилось на него самым пристальным и угрожающим образом.

– Не видел? Ничего-то вы, городские, не знаете, – бросил Ёсихидэ обычным насмешливым тоном. – Это же филин! Мне его на днях доставил охотник из Курамы. Такого обученного редко встретишь. – С этими словами он медленно поднёс руку к птице, которая как раз покончила с трапезой, и провёл рукой ей по спине – снизу вверх, «против шерсти». Тут-то всё и случилось. Издав короткий, резкий крик, филин вдруг взлетел со стола и, вытянув когтистые лапы, бросился прямо в лицо ученику – так что располосовал бы его непременно, если бы тот не поспешил прикрыться рукавом. Мальчик с воплем попытался стряхнуть птицу, но та рассвирепела и атаковала его снова и снова, щёлкая клювом. Несчастный, совсем забыв о присутствии учителя, заметался по тесной мастерской и не мог ни встать, ни сесть, чтобы не подвергнуться атаке. Страшную же птицу его попытки лишь раззадоривали, и она, то взлетая к потолку, то припадая к полу, бросалась на него с молниеносной быстротой, каждый раз метя прямо в глаза. Хлопанье чудовищных крыльев казалось особенно жутким, вызывая в памяти шум водопада, запах прелых листьев и «обезьяньего сакэ» – перебродивших фруктов в дуплах и под камнями. Бедному ученику от ужаса стало мерещиться, будто тусклый свет фонаря – это сиянье луны, а мастерская художника – расщелина в далёких горах, где обитают злые духи.

И всё же не только нападение филина так его напугало. Нет, едва ли не страшнее, чем крылатое чудовище, был вид Ёсихидэ, который, равнодушно глядя на царящий переполох, развернул бумагу и, облизывая кисть, принялся зарисовывать чудовищную сцену: зловещая птица терзает нежного, будто девица, отрока. Ученик после рассказывал, как волосы зашевелились у него на голове, когда он увидел учителя: ему почудилось, что тот и впрямь готов его погубить.

11

Надо сказать, боялся он не напрасно: похоже, Ёсихидэ нарочно вызвал тем вечером ученика, чтобы напустить на него филина и заставить отбиваться. Потому, стоило юноше бросить взгляд на учителя и увидеть, что тот рисует, как он, не помня себя от страха, завопил и, закрывая голову руками, забился в угол комнаты. В этот момент Ёсихидэ, вскрикнув, поспешно вскочил, филин захлопал крыльями ещё сильнее, раздался грохот и звон, будто что-то разбилось. Ученик, едва не теряя рассудок, поднял голову и оглянулся – но в мастерской теперь было темно, хоть глаз выколи. Из мрака был слышен только сердитый голос Ёсихидэ, сзывавшего остальных учеников.

Наконец кто-то из них отозвался издалека и вскоре прибежал в мастерскую с огнём. При свете коптящего фонаря стало видно: светильник Ёсихидэ опрокинут, циновки-татами залиты маслом, филин кружится на одном месте, волоча крыло. Сам художник сидел, опираясь о стол, с потрясённым лицом и бормотал что-то невнятное. И не зря: вокруг филина, от крыла до шеи, туго обвилась чёрная змея! По всей видимости, ученик, забившись в угол, опрокинул горшок, змея выползла, филин же попытался её поймать, отчего и произошла вся суматоха. Оба ученика встретились глазами и какое-то время стояли неподвижно, созерцая поразительную картину; затем, молча поклонившись учителю, тихонько выскользнули из комнаты. Что сталось дальше со змеёй и филином, никому не ведомо.

Много было и других подобных случаев. Следовало, наверное, упомянуть ранее, что повеление расписать ширму Ёсихидэ получил в начале осени – и до самого конца зимы ученики принуждены были терпеть странные и пугающие выходки. Однако ближе к весне в работе как будто возникла заминка, отчего художник заметно помрачнел и разговаривать стал ещё грубее. Картина на ширме, уже близившаяся к завершению, так и оставалась недоделанной. Куда там! Ёсихидэ и уже нарисованное норовил стереть и переделать.

Чем именно он был так недоволен, никто не знал – да никто и не доискивался: подмастерья, наученные горьким опытом, чувствовали себя рядом с художником, будто в клетке с волком, и старались держаться от него подальше.

12

Потому о происходивших в то время событиях рассказать нечего: разве упомянуть, что старый упрямец стал вдруг до странности слезлив и частенько плакал, оставшись в одиночестве. Однажды ученик, зачем-то пойдя в сад, заметил, что учитель стоит на веранде, глядя в февральское небо, и глаза его полны слёз. При виде такого юноша смутился и тихонько ушёл. Не странно ли, что гордец, который, и бровью не поведя, остановился на дороге, чтобы зарисовать труп для картины с Пятью путями перерождения, теперь рыдал, как ребёнок, – оттого лишь, что не выходила картина на ширме?

В то время как Ёсихидэ с такой одержимостью, утратив всякий здравый смысл, работал над изображением адских мук, его дочь постепенно становилась всё грустнее, и мы часто видели, что она едва сдерживает слёзы. Она всегда была девицей скромной, с бледным, грустным лицом, и, когда готова была заплакать, её ресницы будто тяжелели, а под глазами залегали глубокие тени, так что смотреть на неё было нестерпимо печально. Сперва мы думали, что девушка беспокоится об отце, или её гнетёт тайная любовь, потом поползли слухи, будто её домогается наш господин, а потом, как по приказу, слухи вдруг прекратились, и больше о ней никто не говорил.

Как раз в то время произошёл такой случай. Однажды вечером я шёл по пустынной галерее, когда передо мной вдруг появилась обезьянка по прозвищу Ёсихидэ и потянула меня за подол шаровар-хакама. Помнится, ночь была тёплая, и в бледном свете луны казалось, будто в воздухе вот-вот повеет ароматом цветущей сливы… но вместо цветов перед глазами у меня оказался зверёк, который скалился и морщил нос, при этом громко крича. Зрелище вызвало у меня отвращение, а пуще того – досаду от того, что обезьянка дёргала новые хакама. Я хотел было отпихнуть её ногой и пройти дальше, но вспомнил, как молодой господин рассердился на приближённого, посмевшего тронуть животное. К тому же и поведение обезьянки, как ни крути, было необычным. Подумав так, я решительно последовал за ней и прошёл несколько десятков шагов.