banner banner banner
Из моей тридевятой страны. Статьи о поэзии
Из моей тридевятой страны. Статьи о поэзии
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Из моей тридевятой страны. Статьи о поэзии

скачать книгу бесплатно


Едва зрачок возголубел
дитяти розных одиночеств,
кто населяет колыбель —
уже разглядывал доносчик, —

строки, проецирующиеся и на биографию Пушкина, и на биографию всякого поэта в России. «Избранник ласки коммунальной», ребенок становится участником и очевидцем трагических страниц российской истории: репрессий, войны и разрухи, Победы, стадного пионерского-комсомольского Ге-Те-Ошного воспитания:

Он не готов. Во тьме ночей
он призрак Вия видит в окнах.
Вот избиение врачей
на школьниц пало чернооких.

Поэт не готов принять этот мир, где в реальности разворачивается «все гуще, все мрачней сюжет», пострашнее гоголевского, но чудом поэт оказывается цел, изумляясь тому, «как долго он живет в родном краю убийц и убиенных».

Двухсотый день рождения Пушкина Ахмадулина встречает «с опаскою»: будет ли сюжет XXI века светлей, ведь мрачней как будто уже и некуда?! Но воспоминание о пушкинском дубе уединенном, вероятно, служит утешением. Что бы ни принесла судьба, вечна красота окружающего нас мира природы, и остается поэту быть стойким уединенным древом внутренней жизни и творчества.

Одно из лучших в цикле «Глубокий обморок» – стихотворение «Мгновенье бытия», вариация пушкинского «На свете счастья нет…» Ахмадулина в такой степени умеет любить отдельные мгновенья бытия, ощущать свое родство с природой, радость пребывания за творческим столом, счастье услышать по телефону любимый голос, столько в ее бытии «кратких счастий», что она отвечает Пушкину: «Нет счастья одного – бывает счастий много». «Живая мысль о смерти» заставляет ценить те милые сердцу мгновения, что дарит жизнь, и не искать одного счастья – «сплошного», «навсегда», которое, по-видимому, связывает поэт с иным миром.

Ахмадулиной всегда было свойственно разговаривать с предметами, ощущать за их формами нечто, что сродни человеческой душе. В «Прощании с капельницей» последняя оказывается образом, через который поэт видит суть своего бытия:

Люблю мою со всем, что есть, игру
за тайный смысл, за кроткие приветы
намеренье вонзить в меня иглу —
пусть нехотя ей поддаются вены.

Поэт вечно находится под капельницей желающего влиться в его кровь и быть воспетым им мира, скорбит он или ликует: «Кровать и жар светильника ночного / помещены среди большой страны». Но вот поэт покидает свое больничную постель и оказывается в другом, ставшем чужим мире. Трудно вернуться в «квартиры чужеродный континент», в холодок домашнего халата, «греховно стынет немота души», стихи не пишутся. «…одиночеств скит – вот родина стихов», – объясняет Ахмадулина («Ночь до утра»). Путь поэта нелюдим, как Млечный путь, общение с домашними, уют – преграда для творчества. Ночная попытка стихотворного улова бывает тщетной, и тогда Ахмадулина ищет спасения и утешения в чтении: «Заслышав зов, уйду, пред утром непосильным, / в угодия твои, четырехтомный Даль».

В стихотворении «Закрытие тетради» (XIII цикла) Ахмадулина уподобляет поэта, занятого лишь «созерцаньем мозга», Нарциссу. Поэт состоит пусть в дальнем, но родстве с Нарциссом, ему не нужна нимфа Эхо, потому что он занят изучением лишь своего отражения. И он не красавец, а уродец; его «юдоль ущербна и увечна». Стихи – «цветов прохладных и прощальных слезы», сами собой растут из его крови. Пиршество поэта, его радость и его мучительный подчас поиск слова – диалог себя с собой («стол празднества – в моих черновиках»). Так уж устроен его мозг, что мысль без спроса идет, куда вздумается: так в ночь Рождества, в ночь на 25 декабря, почему-то стремится в Элладу, на ум приходит «странный облик Пана, что нимфою Дриопою рожден», козлоногого и двурогого существа, вызывающего у Ахмадулиной нежность:

Какое счастье, что отец дородный —
Гермес – ребенка на Олимп отнес
Узрев дитя, возликовали боги:
нечастно появляются на свет
дитяти, что прельстительно двуроги
и козлоноги – ожиданий сверх.

Поэт все время занят мыслью о себе же, странном уродце, которому нашлось в этом мире, среди нормальных людей, применение. Поэт и есть тот Пан, пропавший в погоне за своей свирелью (лирикой), забывший, кроме нее, все иное; Пан в погоне за Сирингой. У Ахмадулиной Пан рыдает оттого, что Сиринга превратилась в тростник; чтобы унять боль, Пан творит свирель из этого тростника (Сиринга – буквально «свирель»):

Лишь волшебным средством
уймет он боль – о, только бы скорей!
Нож был при нем. Он нежный стебель срезал,
и просверлил, и сотворил свирель.[6 - Перекличка с третьим стихотворением Цветаевой из цикла «Час души»: «Да, час Души, как час ножа, / Дитя, и нож сей – благ» (14 августа 1923).]

Поэт проговаривается этим «о только бы скорей», уж он-то знает, что единственное средство унять боль, единственная возможность обладать всем, что любимо, – сотворить свирель, которая выдует музыкальным сквозняком все «стада дум»:

Всю жизнь я жду веления свирели:
вдруг сжалится и мой окликнет слух… —

признается наконец поэт, уязвленный, как Пан, «стрелою, не сравнимой с другим оружьем», чье основное занятье – пасти стада дум и дудеть в свою дудочку.

Безусловно, путешествие в Элладу, предпринятое в № XIV цикла – одно из самых замечательных в «Глубоком обмороке». Идущие следом «Жалобы пишущей ручки» и «Пред-проводы елки» звучат читателю трагической нотой: это скорее стенанье альта, чем пение свирели. «Уходит год стремглав, и вместе – жизнь уходит». Поэт ощущает себя нагой, безоружной, обобранной елкой, погибшей актрисой, чей праздник позади:

Сникли шлейфы усталые, перья поблекли
шляп ее знаменитых и пышных боа —
словно елки отверженной мертвые блестки
на помойке, – давно ли прекрасна была?

Любование блеском царицы-елки, тоска по ней же, скорбь от предчувствия конца праздника – и жизни слышатся в голосе автора: «Я с древом-божеством, всерьез скорбя, прощаюсь: / а вдруг на этот раз прощусь в последний раз?» Черные мысли поэта связаны с магическим числом – 200-летием со дня рождения Пушкина: «Коль рождена в году Его посмертья скорбном, / двухсотый с чем придет Его рожденья год?» Ахмадулину страшит и шум празднества, ложь юбилейных славословий, и сомнение в том, сможет ли она поднести «цветок» «Цветку», выразить стихами любовь и нежность Пушкину? «Накликать не хочу незнаемого часа», – спохватывается Ахмадулина, благодарно вспоминая: «…я несомненно есть, любима и люблю». Все-таки Ахмадулина – поэт жизни, и ее мысли о том свете весьма напоминают общечеловеческое суеверное прикосновение и, как от ожога, отталкивание – возвращение к тому, что она в этом мире любит.

Заключает цикл «Послание», в котором автор «оправдывается» перед читателем-критиком, ведет внутренний диалог с воображаемым спорщиком, кому не по вкусу придутся его стихи. Поэт не желает прислушиваться к советам освободить и растолкать стих, вылезти из «качалки устаревшей», где стих спит, прочно связанный с былыми днями, с речью с пометой «устар.» Он «галеры раб – сам по себе проворен». Поэт не вправе покинуть свою галеру, а посему его слог «беспечен и приволен» настолько, насколько может быть свободен внутри галеры, несущейся «в морях ли мрачных, на пустой тропе»[7 - Любопытно, что образ галеры встречается в черновиках Цветаевой, которые Ахмадулиной вряд ли известны: «На какой галере / Какие рабы / Когда-либо так гребли?» РГАЛИ, ф.1190, оп. 3, ед. хр. 22, л. 23 об. Перебравшись из Царского села в Петербург, в 1831 году молодожены Пушкины поселились на Галерной улице (улица, параллельная Английской набережной), в доме Брискорн (1831), поэтому Цветаева сто лет спустя обыгрывает образ парусного судна. Жизнь Пушкина, рассказанная им самим и его современниками. М.: Правда, 1987. т. 2, с. 388. Кроме того, дядя Александра Сергеевича, В. Л. Пушкин был участником общества «Галера». Это петербургское общество «золотой молодежи», «несколько разгульное», по словам П. А. Вяземского (Вяземский П. А. Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки. М., 1988. С. 436).] Признание, что «свита» Ахмадулиной несколько поредела, что читателей и почитателей ее поэзии стало меньше – справедливо ли оно? Возможно, Ахмадулина полагает, что ее не вполне понимают, и ее отказ от читателя, звучащий в финале цикла просто заявка на абсолютную, тайную свободу, на верность своему дару и одинокому, бредущему своей дорогой «паркеру»?

Разговор с собой, предпринятый автором в «Глубоком обмороке», по-настоящему талантлив, интересен, драматичен, искренен:

Стих сам себя творит, он отвергает стыд,
он – абсолют от всех отдельных одиночеств
Он наиболее прав, когда с ним сладу нет,
когда заглотит явь и с небылью сомножит, —

объясняет Ахмадулина в «Ночи возле елки» свое восприятие науки стихосложения. Она сама изумляется, что так много написала за краткий промежуток времени, «так много извела свечей» («Он и я»), раздумывает, а не пора ли остановиться, уклониться от письменного стола, «не осилив склон»? Молчание же – трудное ожидание рифмы и ритма, рождения стиха не однажды становится предметом поэтического монолога. Вечная боязнь: «Мой лоб пустынен и ленив. Неужто / слова о том, что знают, умолчат?» Проговорится стих или останется неразглашенной тайной, неведомо заранее. Из тайн разглашенных, бесспорно, в числе лучших – «Святочные колядки», где каждая строка поет смыслами почти колдовской силы:

В честь колядок, как от пагубного зельица,
захмелел дружок-стишок, да не солгал.
Не пришелица я и не чужеземица
во родимых, моих собственных, снегах.
………………
Все томят меня предзнания, предчувствия.
Ум замерз, как водотеча-акведук.
Может, анделы, чьи милости причудливы,
мне назначенные беды отведут…

Если пытаться определить новизну стихов 1999 года, то, вероятно, это еще и ритмическая новизна, ворожба, игра ритмом и в «Святочных колядках», и в «Ночи под Рождество».

Отношение к Христу у Ахмадулиной вне канонов церкви. «Захожий – не прилежный прихожанин», она пытается твердить слова молитвы и с языческим восторгом склоняется к своему идолу – к елке. Но ее христианское чувство подлинно, безыскусно; попытка молитвы рождает надежду восхождения в лирический, «словесный рай» («На мотив икоса»), который воспринимается поэтом частью дивного мира Сына Божьего. Несмотря на видение себя помертвевшей елью, несмотря на «неблагополучье» «Новых стихов» и постоянное маячанье лика смерти, любовь к жизни, интерес к тому, «что есть красота» (Н. Заболоцкий), не остановим. Свидетельство тому – «Девочка с персиками», венчающая подборку «Знамени»:

Сияет сад, и девочка бежит
еще свежо июня новоселье.
Ей весело, ее занятье – жить,
и всех любить, и быть любимой всеми.

Именно «занятье – жить» и влечет автора к тому, чтобы воспеть Верочку Мамонтову еще раз, но только – стихами. И здесь присутствует нота печали, потому что остановленное художником прекрасное мгновенье прекрасного утра Верочки уже стало невозвратно прошедшим: «…Ей данный вкратце, иссякает век. / Она осталась в полдне бесконечном». Ахмадулиной жаль девочку: несмотря на бессмертие, подаренное ее лицу Серовым, ее век ушел. В этой тоске по утраченномувремени, вероятно, – и мысль о смерти, о невозможности иначе как в искусстве остановить время; «… в пристальных соседях жизнь и смерть», – это соседство неизменно сквозит в «Новых стихах» Ахмадулиной.

«Стихи – вознагражденье или плата за все грехи?» – спрашивает себя поэт. Боюсь, вознаграждаемся мы, читатели, а вот платит поэт. Ценой своей жизни он добывает жемчуг, которым любуемся мы. Почему-то взращенное из бед и печалей «виноградье» поэтического сада оказывается самым совершенным…[8 - Статья впервые опубликована: // Звезда, 1998. №2, с. 215—222.]

    1999

«Поклон прощанья»

Стихи Б. Ахмадулиной последнего десятилетия

…и сны мои целуют лбы

тех, чье пристанище – могила.[9 - // «Дружба народов», 2000, №10. Все ссылки на журнальные публикации даны: // http: magazines.russ.ru]

    Б. Ахмадулина

А. Битов, выступая в Доме литераторов в день прощания с Ахмадулиной отметил, что она родилась в год столетия со дня смерти Пушкина, а умерла в год столетия ухода Толстого, самим этим соответствием определив значительность места Беллы Ахмадулиной в русской литературе. Творчество Ахмадулиной и в самом деле – эпоха в развитии отечественной поэзии. У такого особенного поэта, как Ахмадулина, свое почетное место в поэтическом «Граде Друзей» (М. Цветаева). Среди соседей по поэтическому тому свету, точнее, среди поэтов 20 века, наиболее близких ей, в траурные дни называли имена Ахматовой и Цветаевой. Это справедливо по духовному, нравственному и человеческому влиянию, которое оказывали эти поэты при жизни Ахмадулиной. Но, с точки зрения поэтической иерархии, вряд ли стоит сравнивать с ними Ахмадулину. Она стоит ближе к Тютчеву, к Фету и Пастернаку. В ее стихах, далеких от политики и гражданских страстей, природа и любовь к ней всегда занимали главное место. Ее стихи хотя и воспринимались читателями как голос времени, были всегда стихами частного человека, со своим представлением о поэзии. В особенном, одной ей свойственном взгляде на мир, в окно, на небо, на природу и искусство, и заключена прелесть ее стихов, их оригинальность и сложная простота. После смерти Ахмадулиной захотелось перечитать публиковавшиеся в периодике и в сборниках стихи последнего периода ее жизни, оглянуться назад, попытаться осмыслить, каким было ее последнее творческое десятилетие.

«Сны о Грузии»

Среди журнальных публикаций отмечу, видимо, важную для Ахмадулиной подборку стихотворений «Сны о Грузии», написанных в период болезни. В Грузии у нее вышла книга «Сны о Грузии», и вот новые «грузинские» стихи Ахмадулина называет так же, подчеркнув названием верность своей любви к этой стране как к особому, родному для себя миру дэвов, Мцыри, святого Давида, царицы Тамар, Важа Пшавелы, Тициана Табидзе, Лермонтова, Грибоедова и Пастернака. «Грузия, Сакартвело – свет моей души, много ласки, спасительного доброго слова выпало мне в этом месте земли, не только мне – многим, что – важнее, – пишет она в предисловии к стихам. Имена тех, кому посвящены эти стихи, да не будут забыты». В этой публикации собраны стихи, посвященные грузинам и грузинской земле: «Памяти Симона Чиковани», «Памяти Гии Маргвелашвили» и другие. Грузинские стихи Ахмадулина не зря назвала снами. Они и построены как сны, например, стихотворение «Памяти Симона Чиковани» на сновиденно-сбивчивом перемежении больничных эмоций, на воспоминаниях и мечтах о Грузии. Двуплановость стихотворения «Памяти Симона Чиковани» как бы подчеркивает пребывание лирической героини в двух мирах, ощущение сквозь бытовые зарисовки русской жизни поэтичной грузинской реальности. О себе, о своем сложном эмоциональном состоянии автор рассказывает через образы грузинской природы, точно перечисляя топографические ее детали: плач лирической героини как «засуха», как могила «за твердою оградой», который мог бы разлиться, «словно Кура с Арагвой – / там, возле Мцета». «Домой» можно вернуться только в пространстве сна, в пространстве стихотворения. Это ясно дает понять автор, рисуя современную картину войны и земного ада. Вопреки нездоровью, больничным, предсмертным мыслям, Ахмадулина тогда мечтала о выздоровлении: «О Господи! не задувай свечу / души моей, я – твой алгетский камень». Завершается стихотворение возвращением в реальность Боткинской больницы. От эпитафии Дельвига, от пушкинской Тани Лариной автор возвращается к больничной реальности, к утешающей нянечке Тане. Посещение надземного царства умерших поэтов дает силы жить дальше: «Надземную я навестила синь – / итог судьбы преображен в начало». Не только поэту стало легче от стихотворения-сна. Всем больным «заметно полегчало», – автор как бы видит таинственное влияние того мира на этот, ведь общалась она с дэвами грузинской земли, с любимыми поэтами. Дружба с ними была для Ахмадулиной подобна братству Пушкина и Дельвига, именно поэтому оба имени упомянуты в «Снах о Грузии»:

То чувство славил Лицеист
по ком так жадно сердце бьется.
Оно – целит, оно – царит
и вкратце дружбою зовется.
Возмывшие меж звезд блестеть,
друзья меня не оставляли.
Вождь смеха, горьких дум
близнец,
вернись, Гурам Асатиани.
Не сверху вниз, в аид земной,
где цитрусы и кипарисы
войной побиты и зимой,
и не домой, не в город твой, —
вернемся вместе в Кутаиси.

    («Памяти Гурама Асатиани»)
Для Ахмадулиной Грузия ее молодости – это страна без межнациональной розни: «Я помню Тифлис, что не ведал вражды / меж русским и турком, меж греком и курдом»; «Всемирен объем твоего благородства», – отмечает поэт, тоскуя о своей Грузии («Памяти Гии Маргвелашвили»). Пятое стихотворение цикла – воспоминание об умерших поэтах, размышление о вечнозелености творчества, о том, из чего складывается унаследованный от Пушкина ямб стиха, о яви, помноженной «на полночи сквозняк и жженье», составляющей основу лирического Слова. В пятом стихотворении, «День августа двадцать шестой…», Ахмадулина признается, что ее стих, «сгусток прошлого», ее «дремучий, до-античный сон», абсолютно искренен, потому что она не задумывается о читателе своих стихов, пишет для себя («Читатель не предполагаем / и не мерещится уму»). Это не первый пример отдаления от читателя в ее творчестве. Стихотворение становится способом исповедального разговора с собой и с ушедшими поэтами. Ахмадулина видит себя через соотнесение маленького глобуса – и Земли. Она сознает, что ее стихи – такое же отдаленное, образное отражение чего-то огромного и важного, данного в стихах символически, что поэт – соблазняющий знак представления окружающих о Боге и Вселенной:

Я знаю странный свой удел
как глобус стал земли моделью,
мой образ – помысел людей
о большем – обольстил Медею
и многих, коим прихожусь
открыткой, слухами, портретом,
иль просто в пустоте кажусь
воображаемым предметом.

Медея – волшебница, колдунья, умевшая летать по небу и оживлять мертвых, помогшая Ясону овладеть золотым руном. Тема неразделенной любви Медеи к Ясону развита в одноименной трагедии Еврипида, где она стала убийцей своих детей. У Сенеки (трагедия «Медея») она предстает как суровая мстительница. У Ахмадулиной Медея – то ли «слиток пращуров», вестница из мира мертвых, то ли Муза, свидетельница и участница ее грузинских снов: «Вид гостьи не был мне знаком, / незваной и непредвестимой, / но с узнаваемым цветком – / не с Тициана ли гвоздикой?» Речь идет о Тициане Юстиниановиче Табидзе (1895—1937), поэте, носившем в петлице алую гвоздику. [10 - См.: http://www.niworld.ru/poezia/ahmadylina/achmad2.htm.]Ему посвящены стихотворения Ахмадулиной «Брат мой, для пенья пришли, не для распрей…» и «Сны о Грузии – вот радость!…». Последнее заканчивалось стихами о Тициане и Пастернаке, о содружестве языков «двух неимоверных стран» – России и Грузии: «речь и речь нерасторжимы, / как Борис и Тициан». Возможно, страшная Медея вспоминается и потому, что Ахмадулина упоминает о войне, о войне в Грузии, о погибших чеченских младенцах. Стихотворение создается в течение нескольких дней, и автор отмечает это непосредственно в тексте, отчего оно приобретает черты лирического дневника. Перед нами сложный ассоциативный текст, который лишь намекает на духовные переживания автора. Сам поэт определяет свой стиль как «клинопись письма» и «тайнописи иероглиф».

«Блаженство бытия»

Важен и заметен на фоне других публикаций поэта цикл стихотворений, впервые опубликованный в «Знамени» в 2001 году (//Знамя, 2001, №1), творчески начинающий последнее десятилетие жизни. Ахмадулина посчитала нужным снабдить стихи небольшим вступительным словом, из вежливости к предполагаемым читателям. Стихотворения изданы Ахмадулиной не в хронологическом порядке, «а в соответствии с иной, ощутимой ею логикой, облегчающей их прочтение». Это стихи так называемого больничного цикла, стихи из больницы, где острее ощущается соблазн жить, сама прелесть и поэзия жизни, а тема жизни и смерти звучит, осмысленная изнутри состояния между, когда можно оказаться здесь или там, когда кажется, только вмешательство высших сил и друзей-поэтов спасает и возвращает на землю:

То, что и впрямь узрело свет, то ? немо.
Булата мне не разрешила власть
отправиться вдогонку за Булатом.
……………………………..
Душа бессмертна, но моя душа
отведала бессмертья и вернулась
туда, где смерть, пусть не вы, но я,
где я целую день зимы пред-первый.

    («Шесть дней небытия»)
Цикл «Шесть дней небытия» состоит из двух стихотворений, написанных в декабре 1999 и в августе 2000 года. В стихах «Шесть дней небытия» Ахмадулина вспоминает о шести днях, когда она была вне сознания («шесть дней благих бесчувственных каникул»), когда она была там, в том мире, о котором она говорит коротко «я была там», там, то есть в смерти, но вернулась в жизнь, возможно, окликнутая любящими ее людьми? Именно близость смерти учит ценить «блаженство бытия», учит самой разлукой «с несбывшейся примеркой смерти». Теме возвращения в жизнь сопутствует образ Спаса, даровавшего возвращение именно в воскресный день. Ахмадулина убеждена, что «атеистов исцелять труднее». Религиозное начало дано в стихотворении в какой-то простонародной интонации. Цифра шесть символично-сакральна. Седьмой ? день возвращения, день воскресения. Ахмадулина считает, что невозможно описать испытанное ею состояние небытия, но «должно», как важный опыт души и духа. «Что мозг познал? О чем он умолчал? / Пустело тело. Кто был бестелесен?» Шесть дней небытия «не вовсе тщетны», думает поэт о своем странном отсутствии. Возвращение в жизнь происходит не одновременно с возвращением к Слову: сначала Ахмадулина возвращается к стихам любимых поэтов, к Пушкину, а потом уже к себе-поэту. И рядом ? санитарка Таня, история чьей-то безымянной смерти, история найденной в снегах покойницы. И здесь, в чужой судьбе ? тайна смерти, тайна посмертного преображения: «она хладела, а лицо светлело». Одна, всеми нами любимая, вернулась в жизнь. Другая, никому не известная, ушла. «Не мне ли предназначенное место / ей довелось занять взамен меня ? безвестно, безымянно, незаметно» ? пером поэта движет чувство вины перед умершей, долг воспеть последний миг жизни незнакомки, и шире ? тайну смерти как таковой.

Первое стихотворение цикла завершается мыслью, что из шестнадцати дней стихотворчества «ничего не вышло». Второе начинается ответом на пушкинские стихи, пронизанное радостью возвращения из небытия: «На свете счастье есть. Нет солнца, нет мороза». И где-то в ее поэтическом, душевном рядом «в два голоса поют стихи Марина с Асей». Таким образом, возвращение в жизнь ? общение в «небе поэтов», как сказала бы Цветаева. Но Ахмадулина самокритична. Ей не нравятся ее новые стихи: кажется, поэтический дар иссяк, и настоящими стихи делают воспоминания о любимых поэтах, те великолепные цитаты, которые она вводит в свою речь, беседуя с ушедшими, прежде всего с Пушкиным, с Дельвигом, с Цветаевой, с Ахматовой, с живыми именами русской поэзии, которые продолжают оставаться для Ахмадулиной собеседниками, потому что каждый поэт одинок и ищет понимания:

Один, одна ? мертвы, а все царят
Я ожила, а слово опочило.
Мой дар иссяк, но есть дары цитат.
Нашлись для точки место и причина.

Среди даров цитат ? пушкинские стихи, которые Ахмадулина выделяет курсивом. В предисловии к циклу Ахмадулина объясняла: «Мысль о Пушкине сопутствует мне едва ли не постоянно, при этом я редко решаюсь тревожить его имя и обхожусь бережными намеками, надеюсь …..прозрачно понятными». Думая о Пушкине, вспоминая его стихи и жизнь под надзором, Ахмадулина высказывает мысль, что «мы все ему смешны и безразличны», и наше нынешнее вмешательство в его жизнь ? это тоже присмотр за ним, подобный Бенкендорфову, тоже насилие. «Его бессмертье ? деятельность надзора».

Стихотворение, обращенное к Битову, «О том, чье имя…», также о Пушкине. Размышляя о смерти Пушкина, Ахмадулина думает о том, что «смерть понятней помысла о смерти». Можно ли хотеть уйти из жизни? В ее стихах жизнеутверждающий, жизнелюбивый ответ. Она не понимает стремления не жить, играть со смертью, свойственного некоторым поэтам. И здесь Ахмадулина отмечает, как одинок всякий поэт, как одинока она сама, ищущая друга-собеседника. Это стихотворение написано 31 августа, в годовщину смерти Цветаевой, поэтому воспринимается как раздумье и о Марине.

Не все стихи госпитального происхождения. Некоторые написаны, по словам автора, в Малеевке. В цикл стихов «Блаженство бытия» Ахмадулина включила стихи о природе ? стихи о черемухе, о сирени? традиционная дань Ахмадулиной столь любимой ею теме цветения. А «Пуговица в китайской чашке»? полушутливое стихотворение, где сообщником и собеседником поэта оказывается чашка с рисунком опекающегогоддракона. «Имею слабость я к драконам», ?думает поэт, видя себя его подобием. Побег пуговицы в китайскую чашку толкуется как отсутствие Слова, угасание таланта. Несмотря на строгость авторской оценки, это одно из лучших стихотворений, объединенных в цикле «Блаженство бытия».[11 - См. одноименный сборник: Ахмадулина Белла. «Пуговица в китайской чашке». М.: Астрель, 2010, 2011.]

«Роза на окне» ? очередное обращение к Пушкину в шестой день июня и в его день, воспоминание о прошлогодних торжествах в честь Пушкина в Петербурге, стихи о розе для поэта, о бесполезности красоты, о любви к Петербургу и к Москве, живущей в душе Ахмадулиной «не врозь, не розно». И петербургское же «Ночное посвящение», устремленное к Елене Шварц, к поэту, чьи «печаль и ум», «отверстых пульсов дрожь», «гордыни строгость и отваги робость» так восхищали и прельщали Ахмадулину. Продолжительность разлуки поэта с поэтом даны в стихотворении через упоминание столетья прошлого и тысячелетья. Начало новой эпохи как бы усугубляет разлуку, делает год веком («И дольше века длится день»). Хотя «величина разлук неисчислима», расставание замещают стихи и «ненаглядность снимка». Странного человека-поэта может по-настоящему любить только поэт, так просто сказавший о своем сходстве с поэтом:

Мне дан талант ее талант любить
капризный, вольный, с прочими несхожий.
И мысль о ней, прозрачно-непростой,
свежа, как весть от Финского залива.
Быть ей никем: ни другом, ни сестрой.
Родства такого праведность взаимна.

Они умерли в один год, Елена Шварц ?11 марта, Белла Ахмадулина ? 29 ноября 2010 года, московский и петербургский поэты, творчески так не похожие друг на друга.

«Пациент»

«Пациент» (2002) – еще один больничный цикл Ахмадулиной, написанный в тех условиях, когда человек отрывает в себе и окружающих новые грани: кажется, можно говорить, что Ахмадулина создала новый жанр – жанр больничного текста. Больничная «роль» поэта, заточение в стенах больницы – возможность подумать, помечтать, вспомнить: «Лежебока беспечный – таков его сан». Лень, беспечность еще с пушкинских времен характеризовали творчество. И писать, и читать в больнице не дозволено, но пациент нарушает режим:

Труд письма недозволен, им врач недоволен
Всё же кашу он ест не совсем задарма:
то старательно рослые буквы выводит,
то листает ума своего закрома.[12 - [1] //Знамя, 2002, №10.]

Пациенту интересна его новая роль. «Тот, былой, знаменитый, мне скушен и дик», – говорит Автор о себе, прежнем, добольничном. Не случайно слова Поэт и Пациент похожи в звуковом отношении: «…де, чужой, непонятный», даже придурковатый, – таким видится Пациент со стороны. Стихи – о больничном бытии поэта, о его попытках жить в уединенном мире больницы, иногда сопротивляясь больничной несвободе, когда потерявший уверенность в своих силах робеющий Пациент заставляет себя с высоты больничной палаты спуститься вниз, в магазин, словно в преисподнюю, и это путешествие помогает пациенту «растянуть мгновенья бытия», почувствовать себя счастливым. Мгновеньем счастья оказывается и воспоминание о Булате Окуджаве, и приход необычного посетителя, Михаила Жванецкого, «чей многославен ум», и сон о Владимире Высоцком:

Казалось, что душа пред ним виновна
Уж близился закат ночных светил,
когда, над спящим сжалившись, Володя
заплаканные очи навестил.

В последние годы жизни из-за болезни Ахмадулина совсем была лишена возможности самостоятельно читать, – особенно, вероятно, становится значимым разговор с собеседником, который может прийти в «заплаканные очи», как бы в нарушение барьеров, расставленных самой жизнью и болезнью. А №4 цикла «Пациент» пишется в день рождения Пушкина. Ахмадулина вспоминает черновики Пушкина, читающего их Битова. «Чем каторжней черновика обширность, / тем праведней желанная строка», – думает Поэт, недовольный своим черновиком, своим поэтическим дарованием. И в концовке цикла слышится авторское чуть ироничное смущение:

Сочинитель смущён: путь и длинен, и дивен