скачать книгу бесплатно
– У него была женщина, – говорит Турок и чешет спину.
– Но…
Турок машет рукой:
– Я не об Анне. То, что удалось расшифровать, всё не то. Это тупик, а не женщина. Что еще? Убийство. Одно. Оно было? Предположим, но в каком смысле… и в какой реальности? А может, их было больше?
Славянин поднимает голову, он сидит на стуле:
– Ты решил порепетировать свое выступление перед ученым советом?
– Я имел их всех. – Турок садится на корточки перед Славянином. – Я хочу понять, чем мы тут занимаемся. Мы изучаем… что угодно, только не его. Этот город, например.
– Чем он тебе не нравится?
Турок молчит.
На Рыночной площади к Рождественской ярмарке устанавливают колесо обозрения. Скоро оно будет покрыто лампочками. Очень скоро, подождите.
43
Горизонтальная черта, маленькая звездочка. Та, что упала сверху страницы вниз, в прежнюю ташкентскую жизнь.
«Разорви мою грудь, разорви мое сердце, насыпь туда побольше перца…»
Начало сентября, еще тепло.
«Интересное желание», – заметил он, прислушавшись.
«Не нужно слушать слова».
«Почему?»
Они вышли на балкон, она закурила. Обнаружился источник: распахнутое окно сбоку. Из окна вылезла голая мужская нога, пошевелилась и исчезла обратно.
«Не мешай им привыкать к музыке, которую они будут слушать в аду».
Песня загремела громче.
«А ты уверен, что мы туда не попадем?»
Через час, уже за ужином, он добавил: «Для нас там, наверное, будет всё время звучать Бетховен. Или Стравинский. И это будет еще хуже, чем “разорви мою грудь”».
Отодвинул стул и пошел мыть посуду. На столе краснел арбуз.
44
Ампула пилилась с трудом.
Он успел перетащить ее на кровать; поглядывал, чтобы она, дернувшись, не свалилась. На полу длинное, размазанное пятно крови. Падая, она рассекла губу.
«Я вытру! Я всё вытру!» – кричала она минуту назад, начав приходить в себя.
Ампула хрустнула, он быстро погрузил иглу и всосал мутноватую жидкость. Как речная вода, подумал почему-то.
Достал початый «Абсолют». Где ватка? Наклонив бутыль (пузырьки), смочил ватку (снова пузырьки). «Как жалко тратить “Абсолют” на… это место, правда?» Когда она сказала это? Вчера?
Подошел к кровати. Она лежала на спине и смотрела на него. На губе болталась кровавая ватка.
«Можешь перевернуться?»
Одной рукой держа шприц, он попытался перевернуть ее на живот. Хорошо, что ничего снимать и расстегивать было не нужно: еще не успела одеться. Она была тяжелой и холодной.
Поглядев на свет, выпустил из шприца остатки воздуха.
А может, это речная вода? Речная вода в ампулах. Из реки забвения, стерильно. После инъекции они залезут в лодку и поплывут по ней.
«Давай уже, – сказала снизу. – Что смеешься?»
«Подумал, что по форме они совершенно похожи, мозг и… только извилин на ней нет».
«Думаешь, тебе первому пришла эта… Ай!»
Он медленно вводил – речную воду – воду забвения.
«Ай, больно!»
«Не напрягай… Всё».
Он вытащил шприц и приложил вату.
«Хватит ее разглядывать. – Ее голос был уже не таким хриплым. – Ну что ты делаешь…»
Он смотрел в окно. Во дворе журчали воробьи, откуда-то издали шумела музыка, и небо было обычного цвета. Ташкентского пыльно-голубого. На детской площадке проводили свое безразмерное сферическое время дети.
Что это были за приступы? Она говорила, сердце. Он не верил.
Дети разбежались с площадки, как будто хлынул ливень. Но ливня не было, всё было таким же сухим и пыльным.
А лодка с теми, кому вкололи воду забвения, уже где-то на середине реки, если у этой реки может быть середина.
45
Снова поднимаемся на верх страницы, цепляясь за качающиеся строки. За прозрачные воды неглубокой Фульды, неглубокой Геры. За скользкую водяную траву.
46
Его фамилия переводилась как «кулак». Иоганн Фауст. Иван Кулаков. Впрочем, на латыни Faustus означало «счастливый».
Если на жилистый немецкий кулак натянуть узкую перчатку латыни… Он сжимает кулак. Поглядев на него внимательно, разжимает.
Вот оно, немецкое счастье: крепкий мыслящий кулак. В перчатке латыни или другого древнего языка.
Без перчаток, кстати, в университетских аудиториях приходилось тяжко. Адский холод сковал всё в ту зиму. Школяры дышали в ладони и растирали заиндевевшие ляжки.
В аудиториях, где читал свои лекции доктор Фауст, холод особо не ощущался.
Ладонь господина доктора то сжималась в кулак, то разжималась и выдвигалась вперед на особо эффектных силлогизмах.
Аудитории, где читал доктор Фауст, были набиты студентами как сельдью. Эти господа, собравшиеся послушать знаменитого доктора и князя философов, согревали залу своим молодым дыханием и теплом.
Враги доктора поспешили объявить, что теплота эта не иначе как связана с чернокнижием, в занятии которым доктор подозревался. Что это тепло ада.
47
Он прискакал в Эрфурт за десять дней до этого на вороном коне.
Окрестные поля стояли пустыми, урожай был снят; небо, напротив, тяжелело облаками, напоминавшими огромные яблоки и другие плоды.
Из ноздрей господина доктора вырывались короткие струйки пара. Такие же, но покрупнее и погуще, вылетали из ноздрей коня.
Топ, топ-топ.
Если еще приглядеться к качающейся вверх-вниз докторской голове, можно заметить иней в бороде.
Прибыв в город, доктор Иоганн Фауст остановился в Доме под якорем у своего друга и покровителя Вольфганга фон Денштедта. Сам господин фон Денштедт был в отлучке, однако распорядился, чтобы его знаменитого гостя встретили со всей предупредительностью, что и было исполнено.
После доброго завтрака господину доктору предложили отдохнуть; служанка стояла перед ним со свечой, часто моргая; помаргивала и свеча.
Он вежливо отказался. Чем бессмысленно валяться на перине и кормить собой эрфуртских клопов, лучше выйти. Да, выйти (жест рукой). Господин доктор желает осмотреть город? Он кивнул. Пламя свечи снова дрогнуло. Качнулась темная докторская тень на побеленной стене.
Он не собирался осматривать город.
Все эти немецкие города похожи друг на друга, как отражения в темном зеркале. Вонючие улочки, ведущие на площадь с рынком и непременным собором, на всех рынках торгуют одним и тем же, как, впрочем, и во всех соборах… Различаются только реликвии, но ими господин доктор не слишком интересовался. Он был человеком новой эпохи. Так он считал (щелчок пальцами). Так он думал.
Университет располагался недалеко от Дома под якорем; доктор направился туда. Было солнечно, ветрено, пахло дымом и успевшими подтаять нечистотами. С ректором университета у него была переписка, его приглашали и ждали. До этого он читал лекции в университетах Виттенберга, Гейдельберга и Ингольштадта. Его слава гремела, как барабан.
Город ему не понравился. Но завтрак был хорош, он всё еще чувствовал его вкус во рту и приятную тяжесть в утробе.
В эрфуртском университете преподавалась так называемая via moderna. Приверженцы «нового пути» отрицали реальное существование абстрактных понятий вроде истины, добра или любви… Господин доктор слегка улыбнулся в бороду. Слово moderna ему нравилось. Вкусное, аппетитное слово. Как мадера, которую, правда, тогда еще не изготовляли.
Итак, истины самой по себе не существует. Нет также и любви. И… Не будем продолжать этот скользкий ряд. «За такой, герр доктор, ряд – могут вам поджарить зад!»
Свой зад господин доктор уважал – как, впрочем, и живот, ляжки и другие части своего горячего и еще нестарого тела.
Под ногами доктора весело хрустели лужи.
Все абстрактные идеи, которые нельзя увидеть, пощупать или обнюхать, объявлялись фикцией. Они, утверждали модернисты, существуют только в нашей душе и более нигде.
Но что же тогда есть сама душа? Ее разве можно увидеть, пощупать… унд зо вайтер[10 - И так далее (нем.).]?
После того как Людовик Благоразумный запретил профессорам Сорбонны под страхом смерти исповедовать модернизм, многие бежали в немецкие земли и via moderna свила себе гнездо здесь, в этом унылом Эрфурте.
Что ж, начало положено. Тонкий яд французской философии просочился в холодные эрфуртские стены и тяжелые эрфуртские умы. Пора пускать в ход кулак, den Faust. Доктор сжал кулак и почувствовал, как следом напряглась еще одна достопочтенная часть его тела… Язык? Да, разумеется, язык. И, вспомнив служанку со свечой, усмехнулся.
48
Здесь должна была быть небольшая глава о Фаусте, о его пребывании в славном городе Эрфурте. О его необычных лекциях и еще более странных пирах.
О том, как, проезжая по переулку верхом на бревне, он столкнулся с монахом-августинцем. У монаха были желтоватое лицо и серые умные глаза. Звали его братом Августином, но более известен он был под своим мирским именем Мартин Лютер.
Но этой главы здесь не будет, она будет дальше. Катехон замедляет действие, катехон замедляет всё.
Сожженный понимал это.
Он любил гулять по Эрфурту. Не потому, что любил этот город (хотя, может, и любил). Не потому, что любил прогулки (хотя, возможно, они доставляли ему некоторое удовольствие). Не потому, что любил ковырять в зубах (хотя именно этим во время прогулок порой занимался).
Он любил саму возможность замедленного движения, которую давал ему этот город. Город белого колеса на красном фоне, его герб. Колесо это некогда быстро катилось, подскакивая на рытвинах немощеных улиц, потом, когда их замостили, простучало по мостовым, успело прокатиться немного по асфальту… И замерло. Теперь изредка шевелится от ветра, чуть поскрипывая.
Выйдя из своей квадратной берлоги на Картойзерштрассе, он шел, шел, потом пересекал Гагарин-ринг, широкую и ветреную, застроенную гэдээровскими коробками. В одной из них был китайский ресторан, куда он никогда не заходил.
Его обгоняли велосипедисты. По звуку казалось, что эти люди перемещаются на дрессированных стрекозах.
Он пересекал разноцветный Ангер.
В этом месте почему-то всегда ломалась зубочистка.
Он лез в карман и доставал другую.
По Ангеру чинно двигались трамваи. Он любил эти трамваи рассеянной и безразличной любовью. В трамваях чувствовался уют, особенно осенью. Он глядел в их окна, в них светились люди и казались ему ближе тех, кто ходил и стоял за пределами трамвая. Те, внутри, были объединены каким-то единством. Призрачным трамвайным братством, мимолетным и честным. Он переходил трамвайные пути.
Он шел к площади, где его потом сожгут.
Иногда, когда лил дождь и людей на площади было мало, а туристов не было совсем, он поднимался к собору. Слева на темной стене была его любимая голова. Из приоткрытого рта ее росли две тонкие лозы. Он стоял и думал, слегка намокая со спины.
Если дождя не было и были люди, он сразу шел на Петерсберг. Петерсберг был холмом, на нем было безлюдно. На Петерсберге стояла крепость, ее серые остатки. Холм был покрыт деревьями и травой, кое-где был высажен виноград. В детстве он любил обрывать виноградные усики и есть их. Здесь он, конечно, ничего не обрывал; здесь никто ничего не обрывает, это не принято. Он просто смотрел, тяжело дышал от подъема и вспоминал кислый вкус усиков. Здешнее сухое вино тоже было кислым. Казалось, его делали не из плодов, а из усиков и листьев.
Иногда здесь высаживали цветы, красные и белые, кажется флоксы. Цветы образовывали герб города. Он садился на траву, в подвижную тень от дерева. Что означали эти две лозы, росшие из приоткрытого рта? Тогда, в каком-нибудь пятнадцатом веке, всё что-то означало. Люди не могли позволить себе тратить свою краткую, как порыв ветра, жизнь на то, что лишено означаемого.
Он сидел на холме. Перед ним – широкие спины двух соборов. Внизу жил город. Пролетали самолеты, иногда военные. Он поднимал голову и смотрел в пустоту.
Военные самолеты пробуждали мысли о войне, лишениях, невыносимых звуках и полужизни под завалами битого кирпича и черепицы.
И эта война скоро будет, думал он.
В теплое время года он ложился на траву. Тихий звук города, синкопы трамваев поднимались и омывали холм. По воскресеньям били колокола. Он лежал, слегка приоткрыв рот; казалось, если пролежит еще, сквозь его затылок начнет прорастать виноград. Две лозы поползут из его рта и будут что-то означать.
Выше располагалась сама крепость, иногда он шел туда. Здесь было пусто. Попадались люди, гулявшие с детьми или собаками; несколько старых деревьев, заброшенных старых зданий. Он называл это Афрасиабом, хотя ничего, напоминавшего самаркандское городище, здесь не было, кроме пустоты.